— Расскажите мне что-нибудь о своей жизни, — попросила Элизабет.
Фриц молча глядел на пламя.
— Она носила имя Луиза, но все называли ее Лу… Посмотрите на ее портрет в мерцающем пламени свечи — такой она была при жизни. Однажды я увидел Лу на прогулке весенним вечером. Она была прекрасна. Она была гаванью для кораблей моих желаний, ее глаза — звездами во мраке моего бытия, а ее душа — спасительным благом и мостиком над бездной моей отчужденности. Мы с ней прожили бурную, пьянящую весну и по брожению крови в наших жилах уже предчувствовали приближение жаркого лета. Но когда наступила осень, мы мало-помалу вернулись на землю. У меня были слабые легкие, и я был гол как сокол, а она — обручена с достойным человеком, которого уважала. С кровоточащим сердцем я вырвался из ее объятий: тогда я полагал, что смогу прожить всего несколько лет. Разве я мог приковать ее расцвет к моему увяданию? Вскоре после этого я продал несколько картин и уехал, так как забыть ее был не в состоянии. А когда спустя несколько недель тоска погнала меня назад, я узнал, что и она не смогла вынести разлуки. Она порвала с тем человеком и со своей семьей и хотела вернуться ко мне. Несмотря ни на что — ни на болезнь, ни на бедность, ни на проклятье семьи. Не найдя меня, она вернулась домой. И заболела. Ее последними словами были слова любви и мое имя. Так сказала ее мать. Когда я приехал, на ее могиле цвели темно-красные розы. Больше я ее никогда не видел… Забыть ее я не в силах. Жизнь без нее для меня — иллюзия и греза. Единственная радость — это часы сумерек, когда свечи горят перед ее портретом, написанным мной в счастливые дни. Тогда ее глаза вновь мерцают в обманчивом блеске пламени, как некогда, и ее нежные алые губы вновь улыбаются, как некогда, и дорогой, любимый голос шепчет давно отзвучавшие знакомые слова, — в такие минуты моя тоска дрожит и трепещет, а душа благословляет мучительную память — и все, все поет старую песенку:
Сумерки заполнили всю комнату, пламя свечи соткало корону вокруг золотых волос Элизабет. Она плакала и сквозь слезы смотрела на портрет покойницы. Все ее существо пронзил ужас перед великой загадкой жизни, время от времени даже мерещилось, будто ее пульс выстукивает одно-единственное слово: бренность. Пусть наше счастье взлетает до звезд и солнца и мы от радости воздеваем руки к небу, но однажды все наше счастье и все мечты кончаются, и остается одно и то же: плач о потерянном. Быть человеком — тяжкая доля! Хотеть вечно держать друг друга за руки — и вечно терять друг друга в соответствии с вечными законами. Всю жизнь бороться, сражаться, торжествовать, страдать, а в конце концов все потерять и остаться с единственным и последним утешением — песней о ласточке:
Жизнь течет дальше, дальше, пока однажды и о нас не пропоют любимые уста:
С трудом подбирая слова, Фриц продолжал:
— У нее был небольшой, но приятный серебристый голосок. Песню, которую она так любила, вы пели в тот вечер, когда я впервые вас увидел: «Слышу до сих пор…» Песня эта стала для меня символом. Когда я после месяцев мучений вновь вернулся к жизни, у меня не осталось никаких личных желаний. Дабы не влачить жалкое существование, а приносить пользу людям, я собрал вокруг себя молодежь. Пришел Эрнст, потом и другие. Приносить пользу человечеству — слишком высокие слова для моих скромных усилий, но на большее меня не хватит, да я и не способен. Вот я и стараюсь помочь молодым стать людьми. И уже жить без них не могу. Так и течет моя жизнь день за днем, покуда не придет срок, тогда богиня Норна разорвет нить моей судьбы и меня вновь поглотит бескрайний мрак.
Между тем стало совсем темно.
В душе Элизабет звучали никогда не слышанные мелодии. Ее переполняло желание пожертвовать всем для этого человека, открыть ему душу и найти у него понимание и снисхождение. Ее бил озноб, и на великое и неизбежное одиночество жизни она смотрела обезумевшими от горя глазами.
Вскочив с места, Элизабет схватила Фрица за руку.
И, вспыхнув, выпалила сквозь слезы:
— Позвольте и мне быть рядом с вами… Я так хочу помогать вам… Помогите же и вы мне… Жизнь зачастую так сложна… И так нужно, чтобы рядом кто-то был…
Фриц взглянул ей в глаза.
— Элизабет, — прошептал он едва слышно. — Ты так на нее похожа. Я принял тебя в свое сердце, как только услышал твой голос. Мой дорогой юный друг…
— Благодарю вас, о благодарю вас, — пылко воскликнула Элизабет.
— Нет, не то, — перебил ее Фриц, — мои молодые друзья говорят иначе. Разве ты хочешь быть исключением? Мои молодые друзья называют меня «дядя Фриц».
— Дядя… Фриц — благоговейно повторила Элизабет.
Он поцеловал ее в лоб.
Огонь свечи упал на висевший на стене портрет. Казалось, красивые глаза замерцали и заискрились, а розовые губы разомкнулись в улыбке.
III
— Куда мог подеваться дядя Фриц? — Паула капризно дернула головкой и осторожно поставила в вазу букет сирени.
— Придет, не беспокойся, — улыбнулся Фрид. — Ведь ты только что вошла, имей терпение. Я уже битый час его дожидаюсь.
— Разве дверь была открыта?
— Нет, заперта, но ключ торчал в замке.
— Он ведь знает, что мы приходим по пятницам. А, нашла! — Паула победно помахала блокнотом. — Тут что-то написано!
— В самом деле?
— Натурально! Сидишь тут битый час и ничего не видишь! Ну Фрид! Ни на что путное мужчины не способны!
Еще называют себя венцом творения! Итак: тут сначала несколько стихотворных строк, а потом: «Милые мои дети!..» Ага! «…Мне нужно пойти в город, чтобы купить сахару к чаю, киноварь и кобальтовую синь для палитры, а также шоколадные конфеты для лакомки Паулы. Кекс и масло на столе. Где чашки и сахар, вы знаете. Чай тоже. Чувствуйте себя как дома. Фриц».
— Насчет лакомки — это камешек в твой огород, — ввернул Фрид.
— Отнюдь! Ох уж этот дядя Фриц! Вовсе я не лакомка, — возмущенно выпалила Паула, грызя кекс.
— Совсем не лакомка, — подтвердил Фрид и протянул ей всю вазочку.
— Фрид, до чего же ты противный! — она топнула ножкой. — Научился у этого Эрнста, слова не скажет без насмешки. Мне восемнадцать лет, прошу это учесть! Я уже не ребенок, а молодая дама!
— В этом никто и не сомневается!
— А вот и нет! Ты сомневаешься! И обращаешься со мной, как с ребенком! Сомнение, выраженное в действиях.
— Нижайше прошу о прощении, сударыня!
— Ну вот, ты опять ехидничаешь.
— Ах… Значит, так: прости, Паульхен, ты — молодая дама.
— По правде?
— Воистину!
Ее плутовские глазки смеялись:
— Вот и отлично! Ах, Фрид, глупенький, я вовсе не хочу быть молодой дамой.
Она весело расхохоталась.
Фрид совсем растерялся.
«Вот и пойми этих длинноволосых», — подумал он.
— Фрид…
— Ну что еще?
— Завтра мы пойдем принимать воздушные ванны, ясно?
— С удовольствием, Паульхен. Может, пойдем и на море, поплаваем?
— Отличная мысль! Чем больше отдаешься солнцу, воде и ветру, тем лучше! Ах, Фрид, до чего же приятно, принимая воздушные ванны, сбросить с себя одежду и предоставить доброму солнышку нежить и ласкать твое тело! Подумай только, недавно я сказала что-то подобное одной приятельнице, и та сочла все это в высшей степени неприличным. Вот какие люди еще существуют на белом свете!
— Они полагают, что их тело — сосуд греха. А грех-то и есть главная радость жизни!
— Дядя Фриц тоже всегда это повторяет. Мы должны не стесняться своего тела, а радоваться ему! Он и сам поклонник красоты! Более того! Он — служитель красоты! Как великолепно изображает он невинную наготу! Если я когда-нибудь и выйду замуж, то только за такого, как дядя Фриц. Да только второго такого не найти!
— А ты знаешь, что он опять взялся за ту большую картину? Он нашел для нее модель!
— Знаю, сударь. Это моя школьная подруга. Элизабет Хайндорф.
— Она, наверное, существо особого сорта.
— Само собой.
— Ничего удивительного, раз она твоя подруга.
— Вода уже кипит? Настройся на что-то другое, ладно?
— Чайник уже поет.
— Тогда тащи сюда и чайник и заварку. А также тарелки и чашки. Чтобы дядя Фриц не счел нас за лентяев.
Фрид послушно расставил на столе тарелки и чашки, покуда Паульхен ловко заваривала чай.
— Ах, Фрид! Все наоборот! Цветы поставь вон туда.
— Может, с художественной точки зрения ты и прав, но с практической — все совсем наоборот. О, бестолковые мужчины, что бы вы делали без нас!
— Может, с художественной точки зрения ты и прав, но с практической — все совсем наоборот. О, бестолковые мужчины, что бы вы делали без нас!
— Ты права, Паульхен, без вас и жить не стоило бы! — раздался веселый голос от двери.
— Наконец-то, дядя Фриц! Ну-ка покажи, что ты купил.
— Тебя опять надули. О, мужчины!
Она вздохнула и принялась разглядывать покупки.
А Фрид поздоровался с Фрицем.
— Над чем нынче трудился, Фрид?
— Да так, ничего особенного. После обеда немного погулял по городскому валу и вновь сделал наброски нашего прекрасного старинного собора. На этот раз со стороны реки. А потом полежал на солнышке в Шелерберге и помечтал.
— Это тоже труд, Фрид. Труд отнюдь не всегда и даже реже всего творчество. Гораздо больше времени занимает восприятие, и это не менее важно. Труд бывает активный и пассивный.
— Я наблюдал за облаками… Облака — вечные изменчивые странники. Облака — как жизнь… Жизнь тоже вечно меняется, она так же разнообразна, беспокойна и прекрасна…
— Только не говори этого при Эрнсте. Если он не в духе, то разразится целой тирадой о недозрелых грезах недорослей…
— Бог с ним, Фриц. Когда он в духе, то грезит еще больше нашего брата. Мир прекрасен. И прекраснее всего — без людей.
— В последнем письме Эрнст пишет так: «Самое прекрасное на земле — это люди. Меня занимает только живое. И в человеке оно, по-моему, наиболее ярко выражено». Вы оба правы, и надеюсь, оба признаете правоту друг друга.
— Дядя Фриц, кончай разговоры, садись-ка за стол и пей чай. У меня все готово, а вы даже не обращаете внимания, — надула губки Паульхен.
— Как красиво ты накрыла на стол!
— Правда, красиво, дядя Фриц?
— Да, очень даже красиво!
— А ты, дядя Фриц, самый лучший человек на земле. Фрид никогда ничего приятного не скажет, он думает только об облаках и щеглах.
— Потому что ты сочтешь, будто я насмехаюсь.
— Паульхен, ты опять принесла цветы?
— Да. И даже немного стащила. В городских скверах столько сирени, что я решила: ничего страшного, если там будет чуть меньше. А для нас чуть больше — это уже много. Так я поладила со своей совестью и взяла эти ветки.
— Девчоночья мораль! — рассмеялся Фрид.
— Спасибо тебе, Паульхен. Но не вступай в конфликт с законом. А то я уже начинаю бояться, что твое следующее письмо придет из тюрьмы.
— Не бойся, дядя Фриц. Если полицейский меня заметит, я умильно погляжу ему в глаза, протяну цветочек и скажу: «Этот цветок я сорвала для вас!» Он меня и отпустит.
— Или же тебя накажут еще строже — за попытку подкупа.
— Да что вы, у девушек свои законы. Их всегда отпускают.
— Согласно законам о несовершеннолетних и умственно отсталых, — съязвил Фрид.
— А злым мальчишкам надо всыпать розог — верно, дядя Фриц?
— Успокойтесь же! — попытался урезонить их Фриц.
— Эту противную привычку насмешничать он перенял у отвратительного Эрнста. Раньше он был совсем другой!
— Еще противнее?
— Нет, приятнее!
— Но быть «приятным» в глазах маленькой девочки вовсе не составляет цели моей жизни!
— Ты — неотесанный варвар!
— А ты — молодая дама.
— Да, я дама…
— К сожалению, в короткой юбке и с косичками.
— Дядя Фриц, помоги же мне! Вышвырни его отсюда!
— Но ведь он говорит чистую правду, Паульхен.
— Так ты еще и берешь его сторону?
— Нет, но ведь он делает тебе комплименты. Ты только вслушайся как следует. Молодая дама с косичками и пышной челкой — это же прелесть что такое!
— Так-то оно так… Но… — Паула в задумчивости сунула палец в рот. — Фрид, ты это хотел сказать?
— Конечно.
— Ну, тогда давай помиримся. Дядя Фриц, у меня будет новое платье. Мама сказала, что ты поможешь нам выбрать материю. Согласен?
— Безусловно. Тебе нравится васильковый цвет?
— Васильковое у меня уже есть.
— Тогда — белый шелк…
— О, белое…
— Ну, тогда тончайший батик на черном шелковом чехле — и совершенно необычайный фасон. Рукава в виде крыльев бабочки и так далее. Я нарисую.
— О да, о да…
— Vanitas vanitatum[7] — вздохнул Фрид. — Чем была бы женщина без платьев…
— А мы и так бываем без платьев — на пляже…
— Опять туда собираетесь, дети мои?
— Да, дядя Фриц, уже совсем тепло.
— Вот и прекрасно! Солнце делает чистыми и тело и душу.
— До свиданья, дядя Фриц.
— Побудьте со мной еще немного, детки.
— Нет, тебе же нужно работать. До свиданья… До свиданья…
И Паула, пританцовывая, выскочила за дверь.
— Наш местный смерч! — промолвил Фриц. — Нынче Общество красивых национальных традиций устраивает вечер старинных хороводов. Сходите туда.
— Хорошо! До свидания, Фриц.
Фрид широким шагом пустился вдогонку Пауле.
В комнате воцарилась тишина.
Солнце светило в маленькое окошко в крыше и рисовало на полу золотистые крендели. Фриц набил табаком трубку. Потом поставил на стол металлическую пепельницу тонкой чеканки, похожую на греческую чашу, раскурил трубку и стал глядеть сквозь голубые кольца дыма.
В тот прощальный вечер они с Лу пили пурпурное вино из этой мерцающей чаши, потому что у него не было бокалов, — да они в них и не нуждались, когда Лу по дороге в церковь на церемонию обручения еще раз забежала к нему, обняла его и зарыдала: «Я не могу… Не могу, любимый…»
Тут и у Фрица из глаз полились слезы, и он выдавил:
«Оставайся… Оставайся со мной…»
Тем не менее они расстались — пришлось расстаться.
В тот вечер, переполненные чувствами от этой прощальной встречи, они подняли золотистую чашу с искрящимся вином к звездам и прокричали им о своей любви и своей боли.
Фриц отложил трубку в сторону и пошел в мастерскую. Вытащив подрамник с холстом, он начал писать. Час проходил за часом — Фриц ничего не слышал, так погружен был в свою работу. Наконец сгустившиеся сумерки вынудили его отложить кисть. Он провел ладонью по лбу и оглядел сделанное. Потом с довольным видом отодвинул мольберт, насвистывая, взял трость и шляпу и вышел на вечернюю улицу.
Каштаны мирно покачивали кронами.
Спустя час Фриц вернулся. Он зажег лампу и принялся просматривать номера журнала «Красота».
За окном на землю медленно опускалась ночь.
Несколько чудесных фотографий обнаженного тела чрезвычайно пришлись ему по вкусу.
Вдруг в дверь постучали.
Он решил, что это кто-нибудь из его юных друзей.
— Прошу.
На пороге выросла высокая элегантная дама, и чистый дрожащий голос сказал:
— Добрый вечер, господин Шрамм.
Фриц вскочил.
— Сударыня, как я рад…
— Я вам не помешаю?
— Только в том случае, если сразу же захотите уйти.
— Значит, не мешаю. Вы мне столько рассказывали о своем Приюте Грез, что меня разобрало любопытство…
Она сбросила шелковый плащ на руки Фрица и огляделась. А Фриц залюбовался ею. Тонкий шелк мягкими складками ниспадал с ее высокой фигуры. Беломраморная шея гордо вздымалась из глубокого выреза платья, легко поддерживая красивую голову с копной темных волос. На шее поблескивала нитка матового жемчуга.
— Вы ничуть не преувеличили, господин Шрамм, эта комната и впрямь приют грез. Тут так уютно и покойно. Я не выношу бальных залов, залитых светом множества свечей. Так что здесь мне вдвойне приятно.
Фриц пододвинул гостье кресло, и она небрежно опустилась в него.
— Нынче вечером я угощу вас чаем с английскими бисквитами. Только не возражайте! А потом — никаких конфет, зато — представьте себе! — вишни, уже сейчас, в мае. Один друг прислал мне сегодня утром посылку из Италии. Затем выкурим по сигарете. Согласны?
Она кивнула и с удовольствием следила за его приготовлениями.
— У вас здесь все дышит покоем, господин Шрамм. Нынче это большая редкость. Все гонятся за счастьем и золотом, что отнюдь не одно и то же. И тем не менее, в конечном счете, зачастую — одно и то же. Вы нашли свое счастье, господин Шрамм?
— Я не знаю, что такое счастье, особенно если иметь в виду расхожее обывательское понятие: истинное счастье — в довольстве. Это, конечно, верно — но только в среднем. Для нас, людей с чувствительной нервной системой, с особым душевным складом, я бы сказал так: истинное счастье — это мир в душе! Это почти то же самое и все же совсем другое. Довольство может быть просто так, само собой, без борьбы, без особых усилий. И даже большей частью так оно и есть. Мир в душе обретаешь только после борьбы, после жестоких боев и блужданий. Ясное понимание своего «я»…
— Оно есть у вас, господин Шрамм?
— Я сейчас скажу, сударыня, хотя мир в моей душе отнюдь не золотой. Скорее, смутно-фиолетовый, меланхоличный… Но все-таки мир.
— Когда его обретаешь?
— Когда находишь путь к себе.