Иллюзия смерти - Сергей Майоров 13 стр.


— Господь создал нас всех одинаковыми. — Священник посмотрел на меня своими узкими глазами, очень непохожими на мои. — Мы — плоть от плоти Христа, кровь от крови его. Он учил нас доброте и миролюбию. Возненавидев человека, ты примешь от него те же чувства. Люди услужливо стараются походить на те образы, которые ты с них рисуешь. — Он помолчал, посмотрел в сторону реки и продолжил: — Цыгане не сделали ничего скверного. Они появились на свет так же, как я или ты. Как мы все. Матери рожали их в тех же муках, в каких наши производили на свет нас с тобой. Лихих людей искать не нужно, они проявляют себя сами. Дурными поступками, сразу. Нельзя считать, что все они относятся к какому-то одному народу. Как и люди благородные, таковые встречаются и среди цыган, и среди русских, и среди китайцев. Так за что же ненавидеть цыган? Только за то, что они, как и мы, люди? За то, что мы похожи на них?

— Мы не похожи на них, — возразил я, дождавшись наконец момента, когда смогу получить объяснения на единственный, на мой взгляд, вопрос о нелюбви к цыганам. — Они другие.

— Скажи, Артур, у тебя есть причины ненавидеть меня? — ласково спросил священник.

— Нет, — поспешил я с ответом. — Конечно, нет!

— Но ведь я другой. Вглядись. У меня не тот разрез глаз, что у тебя, иной цвет кожи. Почему бы тебе не возненавидеть меня за это?

— Вы — другой… В смысле, другой, но не как цыган.

— А чем же тебе не угодили цыгане? — Голос его стал тих. — Тем, что они просят еду, и это удивительно? Хм… А твой отец по утрам совершает пробежки, доводя себя до изнурения — это тоже кому-то может показаться удивительным. Я молюсь денно и нощно — и это может показаться удивительным твоему отцу. Мы все удивительные и разные. Но Господь дал нам один дом — Землю и научил жить на ней, любя друг друга. Чтобы сохранить жизнь, мы должны оказывать помощь ближнему, а не бить по руке, о пище просящей. Ненависть порождает желание убить. Возненавидев, мы уничтожим друг друга.

— Они не работают, — подумав, сказал я. — Оттого и бедны.

Отец Михаил вздохнул и опустил голову.

— Мужчины-цыгане, насколько мне известно, ходили просить работу. Кто конюхом, кто кузнецом. На мукомольне, знаю, спрашивали. Но им отказали.

— Почему? — удивился я.

— Потому что они цыгане. — Священник посмотрел на меня легко и как-то обыкновенно. — Кроме того, слухи о том, что среди них есть убийца, оказались страшнее их желания честно зарабатывать свой хлеб. Цыгане не могут устроиться на работу, потому что мы им ее не даем. Мы ненавидим их, потому что они не работают.

— Так как же мне быть с ними? — Теперь вздохнул и я.

— С кем?

— С цыганами. Вряд ли я смогу их полюбить.

— Полюбить — не значит стать им родным. Для начала достаточно просто перестать их ненавидеть. А потом сердце твое само подскажет, что делать.

Уходил я от священника с огромной сладкой морковкой, очищенной им специально для меня. Я грыз ее, не жалея зубов, и не испытывал к цыганам ни ненависти, ни любви. Я вообще теперь собирался найти Сашку и отправиться к заливу на рыбалку.

Мимо меня проходила молодая цыганка с мешком за спиной. Рядом с ней ковылял мальчишка лет пяти, в одних штанишках с дырой на колене. Рубашки на нем не было, и я хорошо видел его грязный живот, выпиравший вперед. Он был бос, и я удивился, как малыш без опаски ходит по дороге, на которую люди сыплют золу, сжигая в печке всякие доски. Чего-чего, а гвоздей и стекла на наших дорогах хватало.

Когда они поравнялись со мной, мальчишка бросился ко мне и выхватил морковку. Цыганка не сказала при этом ни слова. Они как шли мимо, так и двигались себе дальше, ни на мгновение не задержавшись. Произошедшее как-то не вписывалось в систему координат, только что расчерченных отцом Михаилом. Это совсем не соответствовало тому портрету миролюбивого цыганского народа, который написал для меня священник.

Я стоял посреди дороги и не ощущал ни ненависти, ни любви. Совершенно ясно чувствовал я вот что: меня обокрали. Цыгане. Нагло, средь бела дня вырвали еду изо рта.

Мой возраст мешал мне понять то, что я уразумел бы, если бы был на несколько лет старше. Ребенок, выхвативший у меня из руки морковку, просто хотел есть. Он вряд ли понимал, что поступает скверно. Его тревожил голод и потому, увидев еду, мальчишка машинально ею завладел. Другого способа насытиться он, вероятно, не видел.

Сейчас я верил не только священнику, но и своим глазам. А они объясняли мне, что цыгане плохие. Все существо мое протестовало, требовало возмездия и объяснения случившемуся. Но растолковать себе простую истину я в эту минуту не мог. Я был ошарашен потерей.

Я мог бы настигнуть наглеца и вернуть себе морковку. При всей своей тщедушности и трусости мне не составило труда расправиться с пятилетним мальчишкой. Я одолел бы цыганенка без особых хлопот, но рядом находилась его мама. Она была с ним заодно. Последнее обстоятельство отбивало у меня всякую охоту ввязываться в драку.

Глава 17

Артур вернулся за столик издалека, из сгустка прошлого, не разбавленного суетой прожитых лет, и нашел меня глазами. Он покачал головой, и только теперь я рассмотрел два маленьких стежка, которыми был прихвачен бездонный мир его воспоминаний — два белых волоса, едва заметных в рыжей прическе. Могу ли я сказать, что он был несчастен в своем прошлом? Нет, не могу, наверное.

— Знаете, у меня мерзнут в дождь руки. — Он стал медленно тереть ладони, как если бы превращал в пыль пепел сгоревшего письма. — Словно прошел по улице в сорокаградусный мороз… Меня это беспокоит, но только до тех пор, пока они не согреются. — Он сделал паузу, чтобы вернуться в тему. — Вот, вы знаете, я не могу привыкнуть к этой истории, хотя приключилась она давным-давно и великое множество раз всплывала в моей памяти. Я начинаю дрожать сразу, как вспомню о злосчастной морковке. Что же происходит? Почему мне, мальчику, которому с первых дней жизни вдалбливали, что брать чужое нехорошо, стало пронзительно плохо от потери?

— В чем же противоречие? — искренне удивился я. — Почему вам не поражаться тому, что так дерзко наступило на вашу пусть несовершенную, но мораль?

Артур шевельнул бровями.

— Но разве не я крал из чужих курятников яйца и картошку у соседа Миронова, поступая так же? И ведь не для утоления голода брал, а ради забавы. Ведь я при этом тоже на чем-то основывался, да? Я даже знаю, на чем именно: никто не узнает. Ведь я сделаю это так, чтобы не бросалось в глаза. Если из изобилия чужого взять немного, то это не доставит никому страданий только потому, что об этом никто не узнает. Точно так же воруют из кармана государства. Так чем же я был удивлен?

Второй раз отвечать на этот вопрос я не стал.

— Силой и дерзостью, — вытолкнул из себя Артур. — Теми самыми, с которыми совершалось похищение морковки. Указанием на то, что обкрадываемый слаб и беспомощен. Цыганенок тоже ведь не мог быть рассудительным. Но так же, как и я, даже не подозревая о существовании гносеологии, он почувствовал глубоко внутри себя, что за ним стоит сила — мать. Вот это рассудительное спокойствие, с каким применялась ко мне сила человека, более слабого, чем я, меня и смяло. Что-то отравительное, липкое пристало и уже не отпустило. А ведь мы сами ненавидели цыган и презирали их еще и потому, что за нами была сила — солдаты, милиция. Да и без них было больше. Мы имели право быть дерзкими и сильными, смять и уничтожить… Неважно за что. Да хотя бы за то, что цыгане не мыты, за попрошайничество, за их нелепые одежды, за язык, похожий на собачий перелай. За то… Вы когда-нибудь видели, как лошадь затаскивают в «Жигули»?

— Куда? — Я опешил, почти обалдел.

— Если лошадь взять за язык плоскогубцами и потянуть на заднее сиденье «Жигулей», то она туда сама заберется. А чтобы не останавливали гаишники, на голову ей можно повязать платок. Так цыган и ехал, пока не остановили все-таки.

Я расхохотался.

— За это тоже можно уничтожать, — Артур не выглядел удовлетворенным, как смотрятся люди, чья шутка возымела успех.

Он был подавлен.

— Вряд ли кто из нас, считающих себя самым догадливым народом, управится так с лошадью.

Не выкурив и половины сигареты, он вмял ее в пепельницу. Расторопный бармен тут же появился у столика. Сначала он высыпал содержимое пепельницы в ведро, а после протер ее тряпкой. Нетрудно было догадаться, что число пепельниц здесь соответствовало количеству столиков и он не мог заменить ее чистой. Поэтому его навязчивая вежливость мешала нам куда больше непосредственности голодной собаки, которую этот тип прогнал прочь.

— Я не мог рассуждать так в восемь лет, — заговорил Артур, когда бармен оставил нас в сомнительном покое — до следующих двух окурков. — Но убеждение, закачанное в меня условиями жизни, исподволь навязывало мне подсознательное: я живу среди людей, способных к насилию в отношении друг друга. Так, значит, все дело в силе? Она ли была первопричиной моего потрясения? — спросил он и внимательно вгляделся в мои глаза.

— Сила — всегда квалифицирующий признак, — согласился я. — Даже в Уголовном кодексе сила есть отягчающее вину обстоятельство.

— Помню, как дядю Сашу избивал Галкин отец. Прежде него и жена дяди Саши колотила мужа. Скажите, почему я тогда протестовал, но не так мучительно, как потом, когда солдаты окружили цыган колючей проволокой?

— Сила коллективная всегда страшнее индивидуальной. Об этом тоже написано в Уголовном кодексе. Я согласен, когда за преступление, совершенное группой, суд назначает более тяжкое наказание. Это так логично, Артур…

Он посмотрел на меня как-то невнятно, а потом выдавил:

— Нет.

— Что — нет? — усомнился я. — Об этом не написано в кодексе?

— Написано. Солдаты обносили лагерь колючей проволокой, именно руководствуясь Уголовным кодексом. Так, во всяком случае, им было сообщено. Иначе чем же? Точно так же за колючую проволоку люди загонялись и раньше. Почему чужаков, которые живут не по нашим правилам, а по своим, опасным для нас не больше, чем собственные, нужно обносить колючей проволокой?.. Зачем их непременно бить? Потому что они не такие, как мы?

— Вы, как и ваш отец, выбираете не самые лучшие примеры для воспитания собеседников, — возразил я. — А скажите, Артур, что вас беспокоило больше — убийство мальчиков или гонения цыган? Быть может, ответ на ваш вопрос скрывается именно за этим?

— Вот мы и добрались, — удовлетворенно проговорил он и показал бармену на стол. — Стакан томатного сока. Да, теперь мы дошли до самого главного.

Он не желал выглядеть подлецом, но и выбирать резонерство ему сейчас тоже не хотелось. Я видел это ясно.

— Если бы не те убийства! Если бы я не видел тела своих друзей, развешанные на березах, не знал бы вернее верного, что не цыгане забрали их жизни. — Он слегка хрипел, произнося это. — Если бы не видел лица настоящего убийцы, то, быть может, и не рассуждал бы сейчас, а прятался за древними традициями своего великого народа и Уголовным кодексом, который разъясняет, что наказания без вины не бывает.

Я махнул рукой и заявил:

— Зачем размениваться на мелочи? Ведь поиск правды ведет вас верной дорогой, не так ли? А правда не национальна, оттенков субкультур она не имеет.

— А вы не ищете правду?

— Ищу, — заверил я. — Еще как. Я разыскиваю эту правду много лет. Однако эта дорога слишком уж длинная, или же она не туда ведет. Я больше склоняюсь к последнему.

Он поднял на меня красные от переутомления глаза.

— А ведь я нашел эту правду.

Мне оставалось только пожать плечами, а потом я услышал:

— Я нашел убийцу мальчишек.

Я предпринял все усилия, чтобы не среагировать на эту глупость, да так и остался сидеть недвижим, рассматривая пол.

— Когда? — только и спросил я.

— Который теперь час?

Я посмотрел на часы.

— Половина шестого.

— Значит, двенадцать часов назад.

Я оторвал от стола рюмку и с наслаждением выпил.

— Когда-нибудь мы себя уничтожим, — сказал он. — И будем бесконечно правы. Разумные существа, мы, люди, всегда добиваемся желаемого результата. Остановить нас могут только другие, точно такие же. Но как это сделать, если все заряжены на уничтожение? Мы убиваем друг друга на улице, и способам несть числа. Когда-нибудь нас окажется совсем мало. Уцелевшие будут дожидаться ночи, чтобы убить первыми… Так останется один. Остаток жизни он потратит на поиск второго, чтобы его убить. Ничто его не остановит. Когда же он растеряет последние силы в безутешных поисках и испустит дух, Бог отца Михаила, уставший ждать финала, исполнит то, ради чего вознесся. В закромах своих Господь накопил достаточно мучеников, чтобы нарядить их в белые одежды и начать свою бесконечную проповедь о добре и зле…

Артур закрыл глаза и принюхался к запахам чужого города. Он пропустил их в себя, попробовал на вкус, который не впечатлил его, и вернулся в разговор.

— Вы устали, Артур.

— Да, я очень устал. Потому что нахожусь в тупике, из которого нет выхода.

— Вы просто поддались слабости, убедили себя в том, что оказались в тупике, — возразил я. — Как и ваш отец когда-то. Простите… Что было дальше, Артур?

— События тем временем развивались стремительно, — услышал я.


Они разворачивались по круто взмывающей параболе, предсказуемо, и вдохновляли горожан.

Извечная война добра со злом никогда не закончится, потому что число предателей с той и другой стороны примерно равно.

Сапоги, обнаруженные в таборе, стали хотя и единственным, но неоспоримым доказательством причастности цыган к убийству мальчиков. Ходили слухи о какой-то экспертизе, которая подтвердила схожесть следов у берез, на которых висели мои замученные сверстники, с отпечатками подошв сапог, найденных у цыган. Во время снятия трупов с деревьев среди зевак ни одного цыгана замечено не было. Поэтому горожанами, равно и следствием, был сделан однозначный вывод: человек в дырявых сапогах бродил там до обнаружения тел.

Официальную версию принес домой отец.

— Эксперты ГУВД определили, что следы, оставленные сапогами, появились на сутки ранее всех прочих. То есть это дело ног убийцы.

Я запомнил эту фразу, долго думал, что хотел сказать отец, в конце концов понял: следы тех, кто не убийца, появлялись позже. Первым там ходил тот, кто закручивал на шее мальчиков колючую проволоку.

Для цыган настали черные дни. Их по-прежнему кормили и поили, но уже ничего не стоило кому-то из взрослых швырнуть внутрь табора обломок кирпича или палку. Солдаты на это не реагировали. Своим бездействием они полностью одобряли отношение к цыганам как к бешеным животным, запертым в клетке.

Понятно, что главным для следствия было установить хозяина сапог. Но в том бедламе и в условиях общей собственности, которые являлись одними из главных признаков табора, сделать это было почти невозможно. Каждые несколько часов под вой и протесты цыганок в табор входили несколько человек в милицейской форме и уводили одного-двух подозреваемых. Потом их возвращали точно так же, опять под конвоем. Откровенных следов побоев на лицах и открытых частях тела этих людей заметно не было, но по походке и выражению лиц было понятно, что там, куда их уводили для допросов, им приходилось несладко.

Допросы продолжались и день и ночь. Те из цыган, кто оставался в резервации, днем делали свои дела, негромко и тревожно переговаривались, а по ночам пели. Тихо, смиренно, словно прощаясь с этим миром.

Моя душа била в набат и рвалась на части. Я был единственным, кто знал правду о настоящем хозяине сапог и догадывался о причинах их появления в таборе. Но меня никто не хотел слушать. О горе! — даже отец относился к моим словам со снисходительным спокойствием. Он, взрослый человек, понимал болезненные фантазии ребенка, перенесшего душевный шок и телесную рану.

Рядом не было Галки, которая могла бы выслушать меня и поверить.

«Ее вообще больше не будет, — говорил я себе. — Пока я не найду ее в большом городе».

Но событие это представлялось мне весьма условным, не имеющим никакой связи с настоящим. Точно так я видел и себя в будущем — непременно сильным и здоровым, но с расплывчатыми чертами и неузнаваемым.

Сашку и его брата родители увезли в деревню к родственникам, от греха подальше, как сказал дядя Саша. Рядом не осталось никого, кто мог бы принять мою правду. А она была жестока: на моих глазах страдали люди, не имевшие к совершенным зверствам никакого отношения.

Мне ужаснее всего было понимать своим недоразвитым умом, что страдания этим людям причиняют не только потому, что где-то там, среди цыганского рванья, нашлись те самые злосчастные сапоги. Дело было даже не в суровых мерах, необходимость которых обусловливалась поиском убийцы, а в непринятии моей версии, могущей уберечь цыган от беды.

Ненависть обожгла горожан задолго до какой-то там экспертизы и обнаружения сапог. Мои соседи ненавидели цыган просто потому, что сами не были ими. В этом облаке пыли, принесенном издалека, как смерч, никто не услышал бы меня, если бы я даже кричал ему в ухо. Болтовня мальчика, и так почти постоянно живущего в больнице, а теперь еще и пострадавшего в аварии. Это с одной стороны. С другой — оторванная, болтающаяся на колючей проволоке рука цыганенка как причина кровной мести. Что убедительнее? Желание ребенка, ударившегося при аварии головой, отомстить водителю за смерть матери и бабушки, или сапоги, найденные в таборе. К чему следует относиться с большим доверием?

Но эти сапоги видел я! Я! И я знал, с чьих они ног!..

Вина бродячего племени была установлена задолго до того, как в табор полетел первый камень. Взрослым горожанам не нужна была правда — так думал я. Она заставила бы их понять, что убивал не тот, кто на тебя не похож, а тот, кто жил с тобой рядом. Такая правда противоречит общему настроению и губительна для мирного сосуществования. Над ней нужно думать, опираясь не на инстинкт, а на умозаключения. С этой правдой нужно отказываться от убеждений, признавать свою вину.

Назад Дальше