Иллюзия смерти - Сергей Майоров 14 стр.


Но эти сапоги видел я! Я! И я знал, с чьих они ног!..

Вина бродячего племени была установлена задолго до того, как в табор полетел первый камень. Взрослым горожанам не нужна была правда — так думал я. Она заставила бы их понять, что убивал не тот, кто на тебя не похож, а тот, кто жил с тобой рядом. Такая правда противоречит общему настроению и губительна для мирного сосуществования. Над ней нужно думать, опираясь не на инстинкт, а на умозаключения. С этой правдой нужно отказываться от убеждений, признавать свою вину.

Когда эти мысли наваливались на меня всем скопом, я вспоминал шелест губ водителя трактора: «А я цыган ненавижу…»

В моей голове все спуталось. От постоянных тупиков, в которые я забирался, пытаясь понять происходящее вокруг меня, опять появились эти боли в затылке.

Так я снова оказался в больнице. Уже без слепой надежды увидеть маму, без веры в волшебное возвращение времени назад, без Галки и Сашки.

Не знаю, как именуется чувство, которое я испытывал к Галке, так внезапно появившейся, сказавшей такие важные для меня слова и так же неожиданно исчезнувшей. Это можно было бы назвать скукой по ней, но чувство оказалось сильнее. Наверное, это была тоска.

Тоскуя по ней, такой знакомой, пахнущей головокружительно, по девушке, с которой я, быть может, когда-нибудь встречусь, я пытался заглушить саднящую мое маленькое сердце боль по человеку, которого не увижу больше никогда, ни разу не почувствую ее родного запаха. Тоскуя по Галке, я тосковал по маме.

Меня выписали быстро, уже через два дня. А пока я лечился, за цыган принялись всерьез.

Глава 18

Как правило, в табор возвращались не все цыгане, уводимые на допрос. Куда исчезали другие, оставалось загадкой до тех пор, пока из большого города не приехал на попутной машине какой-то цыган не из нашего табора, из чужого. Он сообщил соплеменникам, что уже двое из тех мужчин, которые были доставлены в следственный изолятор областного центра, разрезали на своих руках вены.

Никто из них не хотел брать на себя ответственность за убийство детей, но в виновности именно цыган почему-то ни у кого не имелось никаких сомнений. Все выступало против них, и главной причиной тому было, мне кажется, то обстоятельство, что они другие. Они цыгане. Причина вторая: у них был повод для мести. И еще эти проклятые сапоги.

По несколько раз в день на огороженную территорию входили милиционеры и под охраной солдат забирали для допросов кого-то из цыган. Во время одной из таких «выемок» двое солдат с автоматами, помогая милиционерам, вошли в резервацию, сверились со списком и схватили за руки одного из цыган. Привычный гвалт разорвал тишину городской окраины.

Каждый раз, даже находясь вдали от огороженной территории и слыша этот многоголосый ор, я понимал, что уводят кого-то из тех, кто внутри. Иногда мне казалось, что передопросили уже всех и теперь пошли на второй круг. Не трогали, я слышал, только старика Пешу. Возраст и слепота, не позволяющие ему быть свидетелем чего бы то ни было, оказались преимуществами, лишавшими его необходимости вести содержательные беседы со следствием.

Но сейчас я стоял рядом с колючей проволокой, окружавшей резервацию, и имел несчастье видеть все своими глазами. Солдаты волокли цыгана к выходу, а в одного из них вцепился словно клещ какой-то мальчишка лет четырех. Одной рукой он держался за ремень, а свободной молотил солдата по заду. Тому в конце концов это надоело, и он лягнул ногой. Как конь, укушенный слепнем. Явно не рассчитывая свою силу с угрозой, представлявшейся ему, он ударил мальчишку так, что тот оторвался от земли и полетел в сторону.

Слепой старик, сидящий на сломанном колесе кибитки, пыхнул трубочкой и что-то прошептал.

От удара о гравий, вдавленный в землю, цыганенок раскровенил коленки и ладошки. К всеобщему дикому крику на русском и цыганских языках добавился истеричный детский визг. Я тут же узнал мальчишку, едва он поднялся на колени. Это был тот самый пострел, который отнял у меня морковку.

Не знаю, что мною руководило в это мгновение, но я наклонился, схватил кусок асфальта, отломившийся от тротуара, и запустил им в солдата. Метательный снаряд попал ему меж лопаток и причинил, видимо, немало боли. Солдат развернулся в мою сторону. С головы его слетела пилотка, и солнце тотчас воспользовалось случаем осветить до блеска русую щетину на темени.

Солдат машинально развернул в мою сторону автомат. Так уж получилось. Уверен, что он не стал бы стрелять в своего, да я и не успел даже подумать об этом в ту минуту. Но его жест наполнил голоса цыган еще большим отчаянием. Повидавши многое, они ждали теперь чего угодно.

От плачущего мальчишки оторвалась его мать. Я и ее узнал, когда она метнулась к сыну. Подбежавши к солдату, она рванула на себе цветастую рубашку.

— В меня стреляй!.. — кричала женщина, и на темном, как запущенный кофейник, теле дрогнули груди, торчащие в разные стороны, прямо как у козы. — Стреляй в меня!..

Я схватил голыш, валявшийся под ногой, и снова бросил его в солдата. На этот раз не попал, но солдат сделал шаг назад и опустил автомат.

— Навести порядок! — прогрохотало над табором. — Быстро! Вывести задержанного для допроса! — В резервацию ворвался офицер. — Остальных усадить на землю!

Этого хватило, чтобы шум стих. Я почувствовал, как сзади кто-то схватил меня за руку. Столетний дед Филька уцепил мой локоть как клещами, оторвал меня от ограждения и поволок мимо рынка в сторону города.

Сзади послышались старушечьи голоса, похожие на сорочий треск:

— А еще сын учителей!

— Мать-то померла. Сирота!.. Умом тронулся парнишка.

— Типун вам в рот, заразы!.. — Дед Филька до того рассвирепел, что остановился и топнул.

Я никогда не видел его в таком бешенстве. Он так ударил ногой об землю, что облако пыли поднялось до его пояса, едва ли не скрывая меня с головой.

— Молчать!.. Зарублю, стервы!.. — Он взмахнул костылем, встряхнулся и потащил меня дальше.

Я знал куда: в свой дом. Оттуда нас с ним не смогли бы выбить несколько батальонов солдат и «агрономов» из большого города.

— Дед, отпусти, — взмолился я. — Больно же! Сам пойду.

— Я тебе щас пойду! — Он пригрозил палкой и мне. — Нет уж, я тебя, голубя, лично доставлю! Батя тебя не порет, а надо бы!.. Вот к дому подойдем, наломаю ивняка да всыплю до кровавых соплей! Чтоб знал, как отца подставлять!..

Я его не боялся. Он меня обожал и пальцем не трогал. Учил курить самокрутки, за что ему немало доставалось от старухи, строгал мне из деревяшек пистолеты и развлекал в те редкие дни, когда меня одного дома оставить было нельзя, а отвезти к родному деду в деревню не было возможности.

— Развели тухачевскую тамбовщину, гниды компартийные! — шептал он по дороге.

Что такое тухачевская тамбовщина и как она связана с последними событиями, я не знал, но, судя по интонации Фильки, это было что-то нехорошее.

Я чувствовал себя разбитым.

Через час прибежал взволнованный отец, выслушал последние новости и без сил опустился на табурет. Дед Филька одним из пяти оставшихся зубов ловко сорвал пробку с «три-шестьдесят-две». Они выпили ее почти без закуски, и отец отвел меня домой.

— Включи телевизор, — сказал он мне, когда мы пересекли порог квартиры. — Поиграй, только, пожалуйста, не выходи на улицу. Мне нужно закончить в школе дела. Ты обещаешь не ходить больше к цыганам?

Он говорил сбивчиво, словно пытался втиснуть в меня понимание простых вещей вопросами, не требующими ответов. Все и в самом деле было понятно. Я не должен ходить туда, откуда меня привели. Мне надо отвлечься, занять себя более интересными делами. Например, смотреть телевизор. И вообще не выходить из дома.

— Да, только приходи поскорее, — попросил я, зная, как поздно отец возвращается домой после соревнований.

Благодаря его усилиям наша школа превратилась в центр спортивной жизни района. Если проводились какие-то соревнования, то только, как говорил отец, на базе нашей школы. Когда эта фраза звучала из его уст, я всегда оказывался в тупике. Мне было известно, что в городке нашем имелась спортивная база, которой руководил отец, и школа, где он преподавал физкультуру. Соединить это вместе у меня не хватало ума.

Дед Филька отвлек его как раз от таких состязаний. Лето — лучшая пора для сборов команд района, и мое время отдыха не совпадало с графиком отца. Так я оставался без игр, рыбалки и дружбы с ним. Нынче это чувствовалось особенно остро.

День обещал быть долгим. Но я знал, что отец вернется, как только небо потускнеет. Мне трудно было привыкнуть к таким возвращениям. Я не умел встречать его один.

Раньше этим заправляла мама. Каждый раз, когда он возвращался, я горделиво молчал, а она рассказывала отцу, насколько хорош я был в его отсутствие. Нечего и говорить, что к рассказам своим мама добавляла много того, чего в помине не было, но я не протестовал. Ведь говорилось только лучшее. Я сидел, сосредоточенно играл и ждал, когда отец возьмет меня на руки и скажет, что гордится мной.

Это были одни из лучших дней моей жизни. Я чувствовал себя тем важнейшим звеном, которое связывало силу и счастье отца с нежностью и счастьем мамы. Чтобы придать теперь настоящему хоть какую-то схожесть с прошлым, в отсутствие отца я орудовал веником и раскладывал по своим местам вещи. Но отец приходил и словно не замечал этого. Его боль мешала ему видеть. А мне трудно было привыкнуть к разнице времен.

Раньше он хвалил меня за то, чего не было, теперь даже не замечал того, чего оказывалось слишком много. Но каким-то внутренним чутьем я ощущал себя той необходимостью, без которой отец теперь перестал бы существовать вовсе. Он почти не обращал внимания на мои подвиги, выход радости в этом направлении словно закупорился в нем. Зато, удивляя меня, его чувства прорвались с другой стороны. Мне сложно было объяснить, что изменилось в этой связи. Он любил меня по-прежнему, но как-то иначе. Отец словно оставил в прошлом свою любовь ко мне, тогдашнему, и полюбил меня снова, уже другого.

Сидя дома, в тишине, я лепил из пластилина фигурки и искал ответ на вопрос о том, что же все-таки с ним произошло. Ответ был прост, но тогда я не мог его слепить из чувств так же умело, как ваял из пластилина людей и животных. До ухода мамы он понимал меня как продолжение себя. Сейчас, когда мамы не стало, он видел во мне уже ее продолжение. За это последнее, что от нее оставалось кроме памяти, он ухватился как за смысл своей разбитой жизни.

Я проснулся так же неожиданно, как заснул. Телевизор был включен, свет в квартире не горел, а окна были похожи на гигантские чернильницы, наполненные доверху.

Как же так?

Отец вернулся и не перенес меня на кровать? Этого никогда не бывало прежде. Я вскочил на диване и нащупал на стене выключатель. Он щелкнул, лампочка вспыхнула, большая комната осветилась. С тревогой я спрыгнул на пол и побежал в комнату маленькую.

Отца там не было.

В меня вошел страх. Я не боялся кого-то конкретного, чьего-то нежеланного появления. Меня пугала сама ситуация, при которой я впервые в жизни остался один, с включенным телевизором, позабытый и брошенный.

«Не может же быть, чтобы у отца еще не закончились соревнования», — подумал я, глядя на часы, которые показывали половину двенадцатого ночи.

Одинокий и раздавленный, я просидел на диване еще полчаса.

Детская особенность усугублять простое до состояния особенного вернула мои мысли к знакомой формуле, выведенной несколько месяцев назад в школьном дворе.

«Меня оставляют все. По очереди. Видимо, Бог отца Михаила продолжает уводить от меня тех, кого я знал и любил. Вот и отец уже не торопится ко мне».

Это было уже слишком!..

Сидя на диване, я заплакал и втянул голову в плечи. Мир, такой привычный и любимый, перестал существовать вокруг меня. Словно воздушный шарик, проколотый иголкой, он лишался своего веса. Из него уходило все, что было для меня главным. Осталась только оболочка, жалкая, бесформенная… Я сидел на диване и беззвучно плакал.

— Мама… — прошептал я. — Мама, вернись.

Я верил, что если она придет, то появится все, что я утратил: любовь, светлые дни, смех рядом с собой и запах, по которому истосковался.

«Я должен найти отца», — сказал я себе.

Пройдя в прихожую, я распахнул нишу и снял с крючка куртку. В прошлом году мама купила мне ее на вырост. Она до сих пор казалась мне большой, хотя на самом деле в ней уже не стыдно было показаться на улице. Но сейчас меня это не заботило. Подняв воротник, я трижды повернул замок против часовой стрелки. Уходя, отец велел запереться на три оборота и не подходить к двери. Сейчас, нарушая запрет и выходя на улицу, я не чувствовал вины. Это была сущая мелочь по сравнению со страхом, давящим меня, и предчувствием беды. Дверь я прижал к косяку, но закрыть ее было нечем.

В подъезде было тихо, свежо, пахло, как и прежде, недавно вымытым полом. Но сейчас этот запах не вдохновлял меня. Он был тревожным предвестником моего появления в ночном городе, чего не случалось раньше, не говоря уже об обстоятельствах, при которых это происходило. Я спустился по лестнице и вышел из дома.

Мелкий дождик тотчас омыл мое лицо, и я сунул руки в карманы. Меня не остановил бы и ливень. С непокрытой головой, полный страха и с комком сдерживаемого плача в груди я вышел со двора и направился по дощатому тротуару в сторону школы.

Я шагал по доскам, совсем одинокий, никому не нужный, беззащитный и заполненный переживаниями. Когда луну закрывали кроны деревьев, я ступал мимо досок, и тогда нога проваливалась между ними. Несколько раз я выдирал ее силой, срывая сандалию. Все было плохо. Ничего хорошего!..

Подойдя к школе, я не обнаружил там ни единого источника света. Огромные, похожие на витражи универмага окна спортзала тоже были черны. Я не знал, что делать. Возвращаться домой было выше моих сил. Уходя, я выключил свет в надежде, что вернусь с отцом. Я почему-то был уверен в том, что так и будет. Но планам моим не суждено было сбыться, и теперь я не знал, как войти в дверь квартиры. За ней — темнота. Только ее одну я смог бы пережить. Наверное. Но дверь была не заперта, и теперь я был почти уверен в том, что квартира не пуста. Там ждет меня что-то страшное.

Не знаю, что подвигло меня двинуться с места. То ли дождь, который вдруг полил как из ведра, то ли шорох гравия за спиной. Наверное, все-таки последнее. Встреча с собакой ночью была бы не испытанием, она стала бы кошмаром.

Сорвавшись с места, я побежал за школу. Там, с торцевой стороны здания, была дверь, ведущая в спортзал. Отец чаще пользовался ею, а не центральным входом, когда приходил в школу. Вбежав на крыльцо, я поднял руку, чтобы постучать. Невероятность происходящего привела меня к мысли о том, что это последнее решение, на которое можно было надеяться, а потому — верное. Но не успел я взмахнуть рукой, как увидел, что дверь открыта. Нет, не распахнута, но и не заперта. Как и квартира… Щель между дверью и косяком уверила меня в возможности свободного входа.

Я толкнул дверь. Она скрипнула высоко и гулко, провалилась внутрь и исчезла во мраке. Передо мной было мертвое, пропитанное неизвестностью огромное помещение, самое большое, виденное мною в жизни. Но оно принадлежало отцу. Поэтому я вошел, и звук моих шагов тут же понесся вверх.

Чтобы не удариться лицом о волейбольную сетку, добавляя в копилку своих кошмаров еще один, я выставил правую руку перед собой.

Грохот за спиной заставил меня сжаться. Пролегавшая подо мной тусклая полоса света, проникшего в спортзал, исчезла. Я перестал слышать живой шелест дождя.

«Это ветер закрыл дверь», — успокоил я себя и двинулся вперед.

Через несколько тысяч шагов я наконец-то коснулся сетки. Я был готов, но когда это случилось, все равно вздрогнул.

«Это просто сетка. Она не живая».

Я не знал, куда шел, но мне хотелось поскорее расстаться с мыслью о том, что отец ушел из школы, позабыв закрыть дверь в спортзал. Я хотел сжиться с идеей, что он сидит с тренерами где-то внутри школы, в кабинете, окно которого не выходит на соседние здания.

«Окно горит, — говорил я себе. — Просто мне не было его видно…»

Чтобы войти в школу, мне всего-то нужно было пересечь вторую половину зала и разыскать проход. Глаза мои уже привыкли к темноте, и я видел проем, через который мог бы пройти в саму школу.

Взгляд мой упал на нечто большое, темное, поставленное в угол зала словно гигантский кубик. Я опознал высокую стопку матов. Когда мама еще была с нами, отец часто забирал меня на тренировки и сажал на эту кучу, как на крышу дома. Он играл с учениками в футбол, а я лежал на животе, подперев голову руками, и с интересом наблюдал за происходящим. Но сейчас стопок стало две. Одна, по-прежнему высокая, была на своем месте. А вторая, низкая, мата в четыре, не больше, доходила мне до колена.

Вот и проход. Я повернулся к нему, и вдруг раздался звук, заставивший меня замереть. Из угла спортзала, где находились маты, раздался странный шум. Он был очень похож на глубокий вдох. Я распознал бы его, если бы не эхо. Не исключено, что просто двинулся с места один из матов, неправильно уложенных в стопку. Но сейчас, в состоянии, когда все неживое казалось мне живым, я услышал именно вдох.

Не соображая, что делаю, я направился к матам.

Это был отец. Он спал на маленькой стопке, и вокруг него явственно ощущался запах спиртного. Так всегда пахло за столом, когда мы приезжали к бабушке и дедушке в деревню на праздники.

Отец меня предал. Предательство его заключалось не в том, что он забыл обо мне. Конечно, он помнил о сыне. Отец предал меня тем, что впервые в моей жизни отыскалась слабость, одержавшая верх над его силой, казавшейся мне несокрушимой, в которую я верил безгранично.

Именно моя вера в безупречность отца, в его несгибаемый дух была им предана. Он спал, раскинув руки, а я, продолжение мамы, последнее, что у него осталось, стоял перед ним, промокнув до нитки и стуча зубами от холода.

Назад Дальше