Она полюбила хорошее шампанское. Вкус победы, покусывающий за нёбо. По завершении работы она всегда выпивала два бокала, первый залпом, что неизменно вызывало хохот и шуточки и моментально снимало напряжение, переводя отношения в более непринужденное русло. Это была чистейшая игра на публику: если уж строгая точеная умница Марина решила расслабиться, то и все могут, наконец, выдохнуть. Второй бокал она поглощала медленно, крохотными глоточками, уютно устроившись внутри своей рабочей оболочки. Процесс казался ей очень интимным, и она успевала полностью отдохнуть и насытиться, отпивая с краешка бокала бурливое жидкое золото.
И тем страннее оказывалась дорога домой. Из такси она выходила еще деловой, неся на себе невидимую пыль удачливости. На четвертом этаже из провонявшего лифта с обугленными кнопками выходила другая Марина – которая знала, что дома ее ждет мама.
Мама Оля сильно сдала за эти годы. Она уже почти не вставала, а когда все-таки приходилось подняться, ее изломанное кривляющееся тело словно жило своей собственной, чудовищной жизнью, содрогаясь и раскачиваясь невпопад. Времена шаркающей неуверенной походки отошли в прошлое, теперь одна нога едва подволакивалась. Пять дней в неделю приходила сиделка Тамара, обликом напоминавшая бобра: коротконогая, деловитая, с крупными, выдающимися вперед зубами, низкой попой и сильными короткопалыми руками. Сходство было так велико, что Марина не удивилась бы, даже увидев хвост, что болтается сзади поленцем. Тамара готовила еду, следила, чтобы мама приняла все препараты, помогала помыться, если это было нужно. И дожидалась Марину с работы. В выходные Марина справлялась сама.
Дни теперь делились на хорошие и плохие. В хорошие мама Оля старалась улыбаться, хотя лицо уже плохо слушалось и выходили только жалкие гримасы, отрывисто отвечала на немногочисленные вопросы, через раз понимая их смысл, послушно, как тряпичная кукла, позволяла перестелить постель, переодеть, дать лекарства. Марина расчесывала и заплетала ей волосы, иногда даже красила хной – по старому, давно заведенному обыкновению.
– Пельси… – шелестела она, подойдя к зеркалу и дрожащими пальцами перебирая оранжевые пряди. Марина понимала: это мама вспоминает, какой апельсиновой она была когда-то. И не только цветом волос.
В плохие мама Оля плакала, швыряла вещи, выбивала из рук дочери таблетницу, непроизвольно давилась едой, тремор и конвульсии тут же усиливались, словно подкарауливая, когда у их жертвы испортится настроение и ослабеет воля, чтобы накинуться посерьезнее. Она вся напоминала беспорядочно дергающуюся марионетку. Ее лицо скалилось и гримасничало, глаза косили влево или вовсе вращались в орбитах. Говорила она бессвязно, непонятно, иногда по-звериному взвывала, и Марина призывала на помощь всех святых, чтобы выдержать это и самой не чокнуться. Самой себе она не раз признавалась, что вполне понимает средневековых людей, обвинявших подобных больных в одержимости демонами. Она и сама порой почти готова была уверовать в это – в злую волю, заключенную в некогда знакомом теле.
В один из таких дней, выскочив из комнаты под невразумительный бубнеж, облитая гороховым супом, которым пыталась накормить маму, Марина поскользнулась в коридоре на луже мочи. Муся, повиливая обрубочком хвоста, просила есть и путалась под ногами, не признавая очевидной провинности. Не помня себя, Марина схватила собаку и принялась тыкать ее в лужу сперва носом, потом холкой, пока не извозила всю целиком. В довершение всего она, не выпуская Мусю из рук, дотянулась до поводка, висящего на гвозде в прихожей, и хлестанула им собаку. Та взвизгнула, беспорядочно истерично залаяла и забилась под кухонный стол. Марина швырнула поводок на полку для обуви и в этот момент увидела в зеркале свое отражение.
Перекошенное гневом лицо, футболка, запачканная желтоватой массой, на ткани, а не на тарелке смотревшейся до невозможности тошнотворно. Волосы торчат во все стороны змеями горгоны Медузы. Господи… Она ведь и сама ничем не отличается от какой-нибудь выжившей из ума старухи. Марина была омерзительна самой себе. Она сползла на линолеум и долго сидела молча, с сухими глазами и головой, внутри которой было пусто, как в маковой коробочке, из которой ветер уже вытряс все зернышки. Потом, тяжело переставляя ноги, она сходила на кухню, утешила трясущуюся Мусю и понесла ее в душ. Там, под теплыми струями воды, вспенивая в кучерявой шерсти пахучий шампунь, Марина смогла немного расслабиться и поплакать.
Постепенно мама Оля становилась вялой и безучастной ко всему происходящему. Читать она уже давно не могла, так что по многу часов кряду сидела, вздрагивая или качая головой, перед телевизором, в котором одна стосерийная мыльная опера сменяла другую. Много ли она в них понимала, узнавала ли героев и помнила ли перипетии их жизни – об этом дочь предпочитала не задумываться.
Как-то раз в субботу зазвонил телефон. Марина приготовилась отнекиваться от назойливых рекламщиков или очередного соцопроса: на городской телефон давно уже не звонили знакомые. По правде говоря, у мамы Оли знакомых не осталось вовсе, люди предпочли побыстрее забыть ее и ее неудобную, пугающую болезнь.
Она подняла трубку. К телефону попросили Ольгу Васильевну.
– Ее нет, – ответила Марина.
– А вы не могли бы ее попросить мне перезвонить? Дело в том, что я учился у нее, когда был маленьким, с первого по четвертый класс, – зачастил голос в трубке. – Петя Кривцов, может быть, она вспомнит… А теперь у меня уже дочка подрастает, и я хотел узнать, в какой школе сейчас работает Ольга Васильевна. Может быть, если это не слишком далеко… Я таких, как она, больше не встречал. Было бы здорово, если бы она и Иришку учила. Алло? Вы слушаете?
– Да.
– Так вы запишете мой телефон?
Марина обернулась. Сегодня был не лучший день. В кровати у стены лежала всклокоченная, чужая женщина с рыжими волосами, на сантиметр у корней ставшими седыми, отсутствующим взглядом, скачущим влево-вправо, как у копеечных китайских ходиков, и однообразно дергающейся на одеяле рукой. Нижняя челюсть ее безвольно отвисла. Включенный сериал явно не занимал сейчас балансирующее на грани тьмы сознание. Марина, не выпуская телефона, приблизилась к матери и носовом платком вытерла ей рот, потом вышла в коридор и отчеканила:
– К сожалению, Ольги Васильевны нет.
– Как? То есть… Вы имеете в виду – что?.. Совсем?
Скулы у нее свело, и только с большим трудом Марине удалось пробормотать:
– Совсем.
С доктором Вершининым она виделась поначалу только тогда, когда Марина привозила маму на обследование. Ничего нового он сообщить не мог, наблюдалось вполне стабильное ухудшение общего состояния.
Однажды Марина заглянула к нему за новым рецептом. Уже опускался вечер, и, прежде чем приехать, она позвонила с работы, не особенно надеясь, что застанет доктора в больнице.
– Приезжайте, я тут допоздна, – ответил он.
Отделение словно вымерло, даже постовая медсестра где-то пропадала. По коридору стелились мягкие сумерки, какие бывают только в середине лета. После стука никто не ответил, и Марина заглянула в кабинет без разрешения.
Света не было. Вершинин стоял, вписанный в светлый квадрат раскрытого окна, и курил. С улицы тянуло сладостью – цвели липы. Заметив Марину, нерешительно замершую на пороге, доктор жадно затянулся еще раз и затушил сигарету в столовой тарелке, где лежала уже горстка окурков. Марина не могла припомнить, чтобы когда-то прежде видела этого человека курящим, и табаком от него обычно не пахло.
Доктор щелкнул выключателем настольной лампы, и тогда стали видны его невеселые глаза. Вершинин, должно быть, и сам чувствовал, что на лице у него застыла тягостная маска, потому что, прежде чем взять бланк рецепта, с силой растер лоб и брови основанием ладони. Из мусорной корзины выглядывала фотография женщины прямо в рамке – прежде она стояла на столешнице.
– Тяжелый день? – Марина позволила себе вольность.
– Бывали и лучше. С женой развелся.
– Сожалею. Это больно.
Вместо ответа Вершинин протянул ей рецепт. Знакомый, размашистый, но не по-врачебному разборчивый почерк. Марина спрятала бланк в сумочку. Она почувствовала, как его взгляд несколько раз совершенно по-мужски огладил ее плечи, грудь с крохотным кулончиком в вырезе блузки, скользнул на талию, по бедрам, туго натянувшим ткань узкой юбки, снова вернулся на лицо. Марина выдержала и не отвела глаз. Не рассердилась и не смутилась. Это показалось ей даже забавным: вот, сразу видно, человек развелся – почти гротеск. Но несмотря на это, в животе предательски заныло. Он давно ей нравился, теперь можно не скрывать.
– Марина. Вам ведь уже есть шестнадцать?
В ответ на его шутку она не смогла сдержать улыбки:
– Что мне нравится в вас, Олег Павлович… Вы всегда предельно ясно изъясняетесь.
– Марина. Вам ведь уже есть шестнадцать?
В ответ на его шутку она не смогла сдержать улыбки:
– Что мне нравится в вас, Олег Павлович… Вы всегда предельно ясно изъясняетесь.
– Пойдемте уже, выпьем чего-нибудь. Пора изменить этот чертов день к лучшему.
Они прогуляли до рассвета. Болтали, прихлебывали каберне-совиньон прямо из бутылки, изредка целовались. Марина успела забыть, что на свете бывают такие ночи. С ней они случались еще в школьный период, и прошедшие годы сумели почти полностью изгладить из памяти эту медовую мягкость воздуха, тепло ветерка, сонное покачивание ветвей и дальний беспечный смех, бренчание на гитаре и сахарно-приторный запах малиновых петуний в бетонных уличных тумбах. К утру похолодало, и Вершинин накинул ей на плечи свой пиджак. Обычный мужской жест, неизменно вызывающий у женщин нежную бурю глубоко внутри.
С ним Марине было очень легко. Оба знали, к чему все идет и как сложится дальше. Не будет большой головокружительной любви, о которой пишут книги и песни, душераздирающих сцен и жарких примирений, не будет слез от разлуки и вскипающей радости от предстоящей встречи – всего этого изнуряющего ажиотажа сердца. Так и вышло. У Марины и Вершинина случился долгий роман, который и романом-то назвать было сложно. Просто оба знали, что вечером четверга их одиночество нарушится, каждый будет не один, но – вместе. С острой приправой флирта, с кокетством или наоборот – просто и нежеманно – как им того захочется. Не влюбленные, они нравились друг другу достаточно сильно, чтобы продолжать встречаться и проводить время с приятностью.
Их связывала не только постель, они довольно быстро насытились телесно. Но Марина и Вершинин никогда не скучали вместе. Когда выдавались длинные выходные, они непременно выбирались за город. Только вдвоем, потому что знакомиться с друзьями или родными в их планы никогда не входило, и это давно обговорилось и принялось за правило. Зато Вершинин отлично мариновал мясо для шашлыка, а Марина жарила, присматривала за огнем, обмахивала его жестянкой или притушивала водой из бутылки, с замиранием сердца припоминая, как училась еще у папы быть «костровым». Вдвоем за несколько лет они объездили область и все соседние и посмотрели все достопримечательности в округе, начиная с монастырей и заканчивая музеями компьютерной мышки и мышки самой настоящей.
Проведя бок о бок столько времени, конечно, они не могли не поделиться своими мыслями – ничего не значащими в своей сиюминутности – или сокровенными. Марина рассказывала Вершинину и о Ваське, и о работе, а иногда, когда становилось совсем невмоготу, даже о маме. Вершинин, наоборот, о работе молчал, до смешного неукоснительно соблюдая врачебную тайну и не имея привычки сплетничать о коллегах. Зато постоянно твердил о дочке. После развода жена увезла ее с собой в Тулу, и Вершинин раз в две недели обязательно ездил туда, проведать. Когда он рассказывал о дочери, его глаза словно подсвечивались изнутри и все лицо приобретало живость и какую-то женскую мягкость. Он демонстрировал новый рисунок Лизоньки, сфотографированный им на телефон, или припоминал забавную историю, выдуманное девочкой новое словечко, или выуживал из кармана стеклянный шарик и веточку, оставшиеся у него с их последней прогулки. От каждой ее царапины он мог переполошиться так, словно был не кандидатом медицинских наук, а суеверной деревенской бабкой.
– Жалеешь… что развелся? – как-то спросила его Марина, когда Вершинин переводил дух после долгого рассказа о выходных в Туле. – Ты ведь отчаянно по ней скучаешь.
– По Лизоньке? Да, ужасно скучаю.
– Да и по Варе, – так звали его бывшую жену. О причинах развода Марина никогда не спрашивала, не ее это дело.
Вершинин нахмурился. Он сорвал травинку, покрутил в пальцах, связал узелком и бросил и только после этого проговорил:
– Даже если и так, что уж теперь.
– Вернуться, – пожала плечами Марина. – Если тебе так плохо, надо что-то менять. Нельзя мириться. Человеку нельзя жить в унынии, он от этого сохнет заживо.
– Варя уже второй раз замуж выскочила. Она всегда умела находить выход из положения. А я дурак. Только и остается теперь, что через забор на них заглядываться.
И Марина, никогда в Туле не бывавшая, отчетливо представила себе некий абстрактно-идиллический деревянный дом с хрестоматийным резным палисадом, через который пробивается календула и космея, и Вершинина, глядящего поверх забора на чужое счастье. За чужим забором ведь всегда счастье.
При посторонних, будь то врачи или медсестры в больнице, Марина и Вершинин свои отношения не афишировали. Незачем. Сразу начнутся домыслы, слухи, а потом и нескромные вопросы: какие планы, когда съедетесь, а почему он не делает предложения, а «часики-то тикают»… Вокруг Вершинина в отделении и так ходили хороводы, у Марины же почти не осталось близких, жаждущих поскорее выдать ее замуж. Только изредка подруги, коих осталось с института всего две, интересовались между делом, понизив голос на посиделках:
– У тебя-то как на личном фронте?
– Все хорошо.
Она не понимала, почему личная жизнь в русском языке имеет такую военизированную окраску. Видно, народ русский привык к вечному бою и покой ему по-прежнему снится и в историческом, и в политическом, и даже в любовном и семейном плане. Особенно в любовном. Надо найти и обезвредить, еще лучше – победить, взять в плен, принять капитуляцию. И тот, другой, возлюбленный – прежде всего поверженный противник.
Марине не хотелось никого повергать. Подруги были уверены, что она кривит душой. Они давно догадались, что у нее есть постоянный мужчина, и все ждали, когда же она познакомит их, похвастается удачным приобретением. А раз не хвастается – значит, приобретение неудачно, с возлюбленным противником явно что-то не так: хромой, косой, женатый. Или просто не берущий замуж, ну ни в какую. Короче, никто лучше женщин не знает, что не так с «этими мужиками». Марине не хотелось никого переубеждать. Потому что бессмысленно.
Тем временем Вершинин попросил у нее разрешения писать диссертацию по случаю хореи Хантингтона у ее мамы. Записей и заметок на этот счет у него к тому моменту скопилось на пару толстых томов.
– Пойми, пациентов с этим заболеванием не так и много. А у меня случай прямо под носом…
– Грех не воспользоваться, – подхватила Марина.
– Ты злишься? – Вершинин настороженно подсел поближе.
Марина, убедившись, что рядом нет знакомых, взъерошила ему волосы, растрепав густую гриву.
– К сожалению, нет. Хотела бы я разозлиться, обвинить тебя в том, что ты воспринимаешь мою маму как медицинский случай. Но… Я все понимаю. Она медицинский случай. Она ведь только для меня – мама. А болезнь и правда редкая. Как знать, может быть, потом, после нее… твоя работа поможет кому-нибудь вылечиться. Медицина ведь стоит на костях.
Вершинин долго вглядывался в ее лицо. Потом вздохнул.
– У тебя поразительное самообладание. Рациональность настолько перевешивает эмоции, что тебя саму впору изучать. Ты напоминаешь мне одну преподавательницу у нас в мединституте. Она проработала всю жизнь патологоанатомом в…
Марина расхохоталась, не дав договорить. В мире и согласии они доели свои стейки и попросили счет. Расплачивались они всегда отдельно.
С тех пор они с Вершининым виделись в больнице чаще. Марина то и дело привозила маму Олю на дополнительные обследования и томографии, иногда оставляла с ночевкой. Во время зарубежных командировок, случавшихся теперь едва ли не каждые два месяца, сиделка Тамара оставалась с мамой на несколько дней. К тому времени мама Оля окончательно утратила связь с реальностью.
Марину грызло чувство вины. Оно накатывало все чаще и в самый неподходящий момент: когда по бульвару Монпарнас в двух от шагах от нее катила бойкая мадам в инвалидном кресле, беспрестанно тараторя с юной спутницей; когда клиент показал своему собеседнику фотографию семьи – с детьми, родителями и дедушкой, – и Марине пришлось переводить все его родственные связи с английского на русский. Когда Марина просто сидела в соседней комнате и уже никак не могла достучаться до мамы, сказать, как она ее любит и как ей больно жить с ускользающей тенью. Накатывала такая дрожь, что приходилось прятать руки, а внутри все колыхалось, словно от ветра.
Она давно собрала по квартире вещи, некогда связанные маминым волшебным крючком, и уложила их в старый коричневый чемодан, пылившийся на антресолях. Но легче не стало. Бывали часы, когда она задумывалась особенно тяжко и отматывала ленту времени вспять. Когда, когда все началось? Когда участковый два раза отрывисто позвонил в дверь, так что звонок захлебнулся трелью, а сердце сошло с оси еще прежде, чем прозвучала новость о папиной аварии? Когда у мамы из рук впервые выскользнул и брызнул осколками стакан? Когда она забыла слово и щелкнула пальцами, стараясь вернуть его из небытия? Что могла сделать и не сделала тогда Марина? Недоглядела… Не была так внимательна, как должна была. Васька совершенно вскружил голову, и она не успела, не заметила, не придала значения. Позволила любви ослепить ее, сбить, отвлечь. Она виновата. И пусть Вершинин говорит, что ничего нельзя было сделать с самого начала, что эта болезнь возникает сама и не лечится никоим образом… Все равно. Она бы что-нибудь придумала. Ведь есть же травы, нетрадиционная медицина, в конце-то концов!