Три косточки тамаринда - Елена Вернер 9 стр.


От этих мыслей ею овладевало беспокойство настолько сильное, что она не находила себе места. Сердце колотилось отчаянно, панически, в голове жужжало и щелкало, словно замыкало и коротило поврежденную проводку, и тут же начиналась жесточайшая мигрень, до тошноты, когда больно смотреть на свет.

В один из четвергов Марина лежала в постели с Вершининым, и тот машинально водил по ее плечу кончиками пальцев. Иногда он умел быть невыносимо ласковым.

– Можно спросить? – пробормотал он вполголоса.

– Бить не буду, – усмехнулась Марина. Она поймала его ладонь в свою и стала перебирать узловатые суставы.

– Почему ты не хочешь сдать анализ?

– Не хочу, и все. Не начинай, пожалуйста. Сколько можно? – Она попыталась встать, но Вершинин уложил ее обратно властной рукой. Без одежды он был настоящим гигантом, его тело, кое-где поросшее медной проволокой курчавых волосков, в сумерках казалось необъятным.

– Когда ты пришла ко мне на прием, в первый раз… Я поразился. Ты была совсем маленькой девочкой…

– Мне было девятнадцать.

– Но меня тогда поразило, как спокойно ты отнеслась к плохой новости. Я все не мог сообразить, то ли ты не понимаешь, что я тебе говорю, просто в силу возраста и беспечности, то ли и правда так хорошо держишься…

– И каков теперь твой вывод? – промурлыкала Марина, вдыхая теплый запах его веснушчатой кожи. – Я была глупа как пробка и ничего не соображала? Как подросток, думающий, что смерть – это всего лишь конец игры?

– Нет. Второе. Но мне запомнилось еще вот что. Ты тогда сказала – лучше знать, чем не знать. Знание принесло тебе хоть небольшое облегчение. А теперь что? Ты противоречишь сама себе!

Марина все-таки встала. Быстро накинула на плечи халат, туго запахнула и перевязала поясом. И прежде чем уйти в ванную, наклонилась к Вершинину и проговорила четко и негромко:

– Это мои дела, и ты в них лезть не будешь. Мы с тобой просто встречаемся по четвергам. Больше ничего.

Несмотря на то, что на душе скребли кошки, за свой выпад Марина так и не попросила прощения. Грубо, да, кипятилась она про себя, – но ведь это действительно только ее дело!

Иногда она становилась особенно непреклонной…

Разговор был уже не первый. Она помнила, как много лет назад, на том самом приеме, когда доктор сказал ей, что подозрения на диагноз матери подтвердились, после слов «это генетическое» Вершинин сделал выразительную паузу и взглянул на Марину веско. Она схватила намек на лету. И позже, когда они уже стали близки, периодически напоминал впрямую, что и ей неплохо бы сдать анализ. Существовала вероятность в пятьдесят процентов, что от матери ей передалась хорея. Одно из двух – либо да, либо нет. Ту би ор нот ту би. Вопрос вопросов.

Но она просто не хотела этого знать. Разве обязательно все знать? Разве разгадал человек все загадки Вселенной? И еще – разве знание того, что планета круглая, а не лежит диском на трех китах, так вот, разве это знание разительно переменило жизнь обывателя? Значение знания в современном мире сильно преувеличено… Пусть уж лучше все идет своим чередом, а она будет поутру чистить зубы – тридцать три движения на каждую сторону, – пробегать проворными пальцами по ряду мелких пуговок шелковой блузы, в спешке протыкать острым ногтем чулок, чтобы чертыхнуться и перевернуть шкаф в поисках новой пары, надевать туфли с высоким каблуком, щелкать замком, поправлять прическу уже за порогом и подкрашивать губы, глядясь в тусклое лифтовое зеркало (восемнадцати секунд, чтобы спуститься с четвертого на первый, вполне хватает). Это ее жизнь, она ей нравится. Марина построила ее максимально комфортной, насколько это вообще возможно в предлагаемых обстоятельствах. И она не потерпит, чтобы что-то пошатнуло это крепкое здание или чтобы кто-то уверил ее, что это всего-навсего домик Ниф-Нифа. Достаточно и того, что она профессионально меняет подгузники для взрослых, а внутримышечные и внутривенные уколы ставит лучшие, чем многие медсестры поликлиники. Достаточно того, что радио на французском она слушает под присвист затрудненного дыхания родной матери. Ей не надо напоминать, она и так помнит.

Бывало, по ночам, не замечая сама, каким образом она теряет интерес к работе и внезапно попадает на интернет-форумы, Марина жадно прочитывала там истории других. Как справиться с болезнью близких, что делать… Ей отчаянно хотелось почувствовать, что она не одна. Но облегчения это не приносило. Никакого «чувства локтя», каждый создавал летопись собственных страданий и не мог утолить горечь остальных, хоть она была так схожа. Все их советы были неприменимы к Марине. Большинство тех, о ком шла речь, сгорали от рака, до последнего пребывая в сознании и испытывая ужас перед неотвратимостью накатывающей смерти. Люди советовали проводить с умирающим больше времени, говорить с ним, чтобы узнать его поглубже, запомнить понадежнее и чтобы после уж не корить себя за невнимание. Но Маринины беседы с мамой в лучшем случае напоминали монологи, прерываемые свистом, хрипами и внезапным испражнением. Как бы она хотела увидеть искристый мамин взгляд, каким та награждала, бывало, ее в детстве, встречая с прогулки. Обняться в тишине или вспоминать папу и их поездки за город, купание в мутной речке, пластиковое ведро с маслятами, бродячего кота, которого все трое подкармливали втихую, потому что это было строго-настрого запрещено: у папы начиналась жуткая аллергия на шерсть.

Все это невозможно. От мамы Оли осталась меньше чем тень, лишь бессмысленные выцветшие глаза, худое неповоротливое тело, которое так тяжело переворачивать в одиночку, и иссушенное лицо костяного идола. Марине больше всего на свете хотелось бы отвезти маму в Тулузу, как той всегда мечталось, или накормить свежими бретонскими устрицами с лимонным соком и ледяным игристым. Но в тот момент, когда Марина еще могла это сделать, она думала, что у ее матери ужасно испортился характер. В те дни мама Оля спала с кем ни попадя, Марина презирала и осуждала ее за аморальность, не догадываясь о болезни, и они не встречались неделями. Марина ничего не сделала для мамы. Теперь уже слишком поздно и бессмысленно. Теперь она кричит по утрам, испуганно, бессвязно. Пытается отбиться от рук дочери, словно от нападающего маньяка.

– Хочу вам сказать, что вызвала полицию! – Соседка поймала Марину на площадке, когда та запихивала коробку в мусоропровод. – Таких тварей надо сажать. Которые издеваются над пожилыми родителями.

– Простите? – опешила Марина. Но соседка плюнула в ее сторону и захлопнула дверь. А Марине пришлось демонстрировать действительно заглянувшему участковому выписку из истории болезни матери.

Любовь лечит – спроси любую романтически настроенную барышню. Любовь творит чудеса, еще добавит она. А Марина не смогла вылечить свою любимую апельсиновую маму. Потому что усомнилась. Потому что поверила, что нежная хохотушка с течением времени могла превратиться в склочную бабу просто так, без веской причины, по собственной воле. Как это вообще могло прийти ей в голову? Как она смогла принять, что мама, всегда такая понятливая, мирная и покладистая, может ссориться с подругами и срываться на единственной обожаемой дочке? Папа бы не смирился и не поверил в такое – вот что Марина знала наверняка. В минуты подобных размышлений ей хотелось разбить о штукатурку костяшки пальцев, разбить в кровь. Она едва сдерживалась.


Снова наступил май. В полдень, когда форточки были распахнуты, с улицы несся треск и рев газонокосилок и в комнаты неторопливо вползал удушливый запах бензина.

Марина отчетливо поняла, что конец уже близок, и это наполняло ее странной пустотой, зябким воздухом изнутри, будто кто-то поместил ей меж ребер воздушный шарик. В субботу, в ожидании сиделки Тамары, Марина перестелила под мамой Олей постель и до скрипа вычистила всю квартиру. С детства уборка приносила ей радость и гордость собой, ведь тогда это косвенно означало, что Марина достойна приступить к столь серьезному действу для избранных. Казалось бы, такая мелочь, а накрепко засела в голове… Теперь уборка приносила и успокоение, гул пылесоса и шум бьющейся о край ванны водяной струи заглушал невеселые мысли, которые одолевали Марину по выходным. Запах моющего средства с лимоном ненадолго перебил застарелую вонь квартиры с лежачим больным. Марина несколько раз провела по полированной столешнице мокрой губкой, зачарованно наблюдая, как стремительно улетучивается с поверхности влажный след. Выполоскала тряпки и закрыла тумбочку с хозяйственными принадлежностями.

В комнате стремительно потемнело. Во дворе сделалось серо, захлопал ветер, и на молодую, только что развернувшуюся листву невысоких кленов обрушился дождь – одним сплошным потоком. Не зажигая лампы, Марина с ногами устроилась в кресле напротив кровати, вполоборота к окну, укрывшись пледом. Мглистые тени сгустились по углам. Не хотелось ни читать, ни включать телевизор. Она могла видеть и шумящий за стеклом дождь, и дремлющую мать на кровати, ее руки поверх простыни, более напоминающие куриные лапки, чем некогда ласковые и умелые руки феи-крестной. Обручальное кольцо давно стало велико безымянному пальцу и хранилось теперь в выдвижном ящичке чехословацкого секретера, рядом с папиным, снятым в морге. В полумраке ее лицо вырисовывалось резче, трагичнее, как у актрис немого кино: заостренный нос, крутые изгибы впалых щек, темные пятна глазниц. Глаза под опущенными веками беспрестанно двигались и блуждали, и это будило пугающую мысль о невидимых насекомых, поселившихся там.

В комнате стремительно потемнело. Во дворе сделалось серо, захлопал ветер, и на молодую, только что развернувшуюся листву невысоких кленов обрушился дождь – одним сплошным потоком. Не зажигая лампы, Марина с ногами устроилась в кресле напротив кровати, вполоборота к окну, укрывшись пледом. Мглистые тени сгустились по углам. Не хотелось ни читать, ни включать телевизор. Она могла видеть и шумящий за стеклом дождь, и дремлющую мать на кровати, ее руки поверх простыни, более напоминающие куриные лапки, чем некогда ласковые и умелые руки феи-крестной. Обручальное кольцо давно стало велико безымянному пальцу и хранилось теперь в выдвижном ящичке чехословацкого секретера, рядом с папиным, снятым в морге. В полумраке ее лицо вырисовывалось резче, трагичнее, как у актрис немого кино: заостренный нос, крутые изгибы впалых щек, темные пятна глазниц. Глаза под опущенными веками беспрестанно двигались и блуждали, и это будило пугающую мысль о невидимых насекомых, поселившихся там.

На мгновение комнату озарила вспышка, и тут же с треском раскатился гром. Первая майская гроза разбушевалась прямо над их домом. Мама Оля открыла глаза и уставилась в потолок.

– Помнишь, мама, как в детстве я боялась грозы? – негромко заговорила Марина. – Сразу переходила на крик, и успокоить меня совершенно не представлялось возможным. А потом вы с папой придумали мне целое представление. Мне тогда лет шесть было, что ли… Когда по прогнозу погоды к вечеру пообещали грозу, вы, не дожидаясь вечера, решили затеять собственную грозу. Вытащили все кастрюли из шкафа… помнишь? И составили их одна на одну. Ты включала и выключала люстру, а папа после очередной вспышки лупил по кастрюлям скалкой, и они с грохотом падали. А папа радостно рассказывал мне, что именно так и происходит гроза: кто-то сидит на облаках и бьет в кастрюли. А поскольку в некоторые из небесных кастрюль налита вода, то и дождь льет неспроста. Я хохотала как бешеная и требовала папу показать еще раз, и еще. Пока не прибежали соседи. Тетя Галя Чернова орала невообразимо. Что-то о том, что мы совсем обнаглели. Я этого слова не знала, и мне оно казалось чудовищным ругательством, это ее «обнаглели»… Но грозы я с тех пор бояться перестала. А тетю Галю бояться было неинтересно. К тому же они потом куда-то переехали…

Не получив никакого отклика, Марина продолжила путешествовать по страницам минувшего уже молча. Она даже не сразу заметила, что гроза ушла в сторону и тучи постепенно редели, пропуская свет, голубой и желтый.

Но вот она встрепенулась и обвела комнату затуманенным взглядом, откинула плед. Так приятно пройтись босыми ногами по чистому линолеуму, ощущая лишь его свежесть. Марина прошлепала до кровати, прикрыла мать одеялом, чтобы не простудить, и распахнула окно впервые за весну. Чуть не по пояс высунулась на улицу, опираясь ладонями на карниз и чувствуя пальцами холодные капли. Пахло черемухой и мокрыми водостоками. А в небе, прямо над соседним домом, выгнулось яркое радужное коромысло.

– Мама, смотри, радуга! – метнулась Марина к кровати. – Мамулечка, ты видишь? Радуга, тебе так нравилась радуга, всегда!

Она попыталась поднять маму, тыкая пальцем в сторону окна. Подцепив ногой инвалидное кресло, стоящее в углу, Марина подкатила его поближе, усадила маму туда и покатила к раскрытому окну.

– Видишь радугу? Видишь? Смотри…

Ей пришлось поддержать мамину голову, безвольно болтающуюся на тонкой исхудавшей шее, и развернуть ее лицо в сторону радуги. Острый подбородок мамы Оли с минуту опирался на Маринину ладонь. Марина не знала, увидела ли мама хоть что-то… И понимает ли, что ей показывает дочь.

В комнату вошла Тамара. Покачав головой неодобрительно, она закрыла окно и уложила маму Олю в постель, накрыв одеялом потолще.

– Не плачь при ней, – буркнула сиделка Марине. – Так уходить еще тяжелее.

– Она же ничегошеньки не понимает… Посмотри на нее.

– Ты этого не знаешь, – отрезала Тамара.

Когда Тамара пришла к Марине на кухню минут через сорок, та уже взяла себя в руки и заварила чай с чабрецом. Пар поднимался от двух чашек, стоящих на низком столике, и Тамара примостилась рядом на диванчик, шумно делая глоток.

– Тебе никогда не хотелось прервать их мучения? – глядя, как оседают чаинки, спросила Марина. – Ты ведь медсестра. Когда все настолько безнадежно…

– Я здесь не за этим.

– Но ведь тебя уже просили о смерти?

– Просили, – кивнула Тамара. – И не раз. И что с того? Каждому отмерен свой срок. Кто я такая, чтобы решать? Да и дело это подсудное, сама знаешь.

– А если бы это было разрешено законом?

Тамара неопределенно дернула плечами и принялась размачивать в чае сухарик с изюмом.

Марина продолжала:

– Ты веришь в Бога?

– Ты решила сегодня душу из меня вынуть, да? – покосилась на нее Тамара. Ее короткая верхняя губа приподнялась в подобии улыбки, обнажив большие зубы и тут же вернув женщине бобриный облик. И ответила, когда Марина уже не ждала:

– Нет, не верю. Я работаю шестнадцать лет. Сиделка, сестра патронажная. У меня на руках помирают люди. Я у их постелей кого только не навидалась! Детей, внуков, любовниц, ревущих белухой жен и ссучившихся баб, на которых и взглянуть-то стыдоба берет. Попы приходили, и бандюганы тоже, и адвокаты. А Бог – нет, такого не припомню. Но я верю в то, что есть средства, от которых полегчает. Кому-то трамадол[6], а кому-то причастие. Главное, чтоб действовало. Знаешь, как в войну медсестрички солдатам в госпиталях приятно делали? От девок-то не убудет, а парням больно и страшно, хоть чуток облегчить. Вот в это я верю.

Марина сполоснула чашки и принялась собираться: вечером планировался благотворительный ужин, на котором ей нужно было присутствовать, разумеется, не как праздной гостье. Подставляя голову под душ и делая укладку, прикидывая, что бы надеть, и накладывая макияж, она никак не могла окончательно избавиться от гнетущего чувства, поселившегося в груди. Рука норовила соскользнуть и искривить стрелку, подведенную черной подводкой, – Марина трижды промакивала глаз спонжиком и начинала сызнова, но вскоре терпение ее иссякло, и темно-сливовые тени решили дело. Она очертила губы карандашом, прокрасила винной помадой и замерла, придирчиво оценивая облик в зеркале. Чересчур вамп. Впрочем, неважно, иногда можно и переборщить… Как там говорят – «чем хуже настроение, тем выше каблук»? Из ванной она вышла при полном параде, ощущая, как в теле зарождается привычная уверенность. Только за порогом родного дома она становилась уверенной в себе женщиной. Осталось забрать из комнаты сумочку – и можно окукливаться, чтобы хоть на вечер из замурзанной гусеницы превратиться в диковинную бабочку.

Тихо проскользнув в комнату, она нащупала в глубине стеллажа сумочку-клатч и собиралась выйти, но тут мама захрипела. Это был уже не тот хрип, к которому все привыкли, нет. Натужный, надсадный, из самых последних сил. Воздух с клекотом вырывался из горла и тут же натыкался на неведомую преграду.

Марина бросилась к постели:

– Мама!

Щелкнула выключателем настенного светильника в изголовье и, увидев землисто-пепельное лицо и желтоватые белки в щелях век, во весь голос заорала:

– Тамара!

Когда сиделка вбежала, с размаху впечатав дверь в стену, Марина в вечернем сиреневом платье нависала над мамой Олей и делала искусственное дыхание изо рта в рот. Тамара попыталась прощупать пульс – тщетно.

– Брысь, – почти отшвырнула она Марину сильной рукой и заняла ее место. Ребром ладони она сильно ударила маму Олю в грудь, не отнимая левой руки от шеи, замерла:

– Нет пульса.

Одним резким движением Тамара стащила обмякшее тело на пол.

– Продолжай дышать за нее, – велела Марине и стала толчками давить на грудь мамы Оли. – Сильный выдох, давай!

Марина снова припала губами к посиневшему рту. В голове, отскакивая от звонких стенок, металась только одна мысль: «Не сейчас. Мамочка, только не сейчас. Я еще не готова». Ее пальцы скользили от холодного пота, пока зажимали острый курносый мамин нос, – ладони были совсем мокрыми. Чудилось, что кто-то рядом не то стонет, не то подвывает, и Марине было невдомек, что это она сама то и дело неосознанно взвывает на выдохе, закачивая воздух в бездыханные легкие.

Это продолжалось бесконечно долго. Кружилась голова, и все это происходило с кем-то другим.

Тамара тронула ее за плечо:

– Марина… перестань.

– Нет! – едва оторвавшись от маминых губ, бросила она и снова с остервенелостью задышала туда, в тугую пустоту.

– Марина. Она ушла. Все, все, остановись. – Тамара крепко, словно тисками, сжала Маринины плечи и отодвинула прочь. – Она ушла.

– Нет. Ну нет же! – жалобно повторяла Марина. – Нет. Мам… Мам, ты же здесь?

В лице мамы Оли больше не дрогнула ни одна жилка. Замер нервный тик, одолевавший уже несколько лет кряду. Лицо было сухо и бесстрастно, и только обводка винной дочкиной помады вокруг рта делала его гротескным. Сжимая ее костистую руку, Марина так и осталась сидеть на полу, в шелковой волне сиреневого платья, словно принарядившаяся к встрече со смертью.

Назад Дальше