— Не бойся, у нас все продумано. Оформим удаление аппендикса в районной больнице, по путевке «Скорой помощи». Ну мог же ты на улице сознание потерять. Тебя и доставили ночной порой. И срочно прооперировали, поскольку существовала опасность перитонита. А уж потом стали разбираться, кто ты таков есть и где работаешь. Не бойся. Не подкопаешься. Свежий шрам на животе будет, вполне профессиональный, в правильном месте и правильной формы… Только под рентген брюшную полость не подставляй в ближайшее время…
— Ну да, — развеселился я. — Иначе меня по научным конференциям затаскают: показывать будут, как человека, у которого заново аппендикс отрос…
— Вот именно! — легко согласился Мишка. — Нам такие сенсации не нужны!
Не было сил у меня с Мишкой спорить. Хотя и чувства благодарности к нему не возникало почему-то… Все не верилось никак, что он это делает от чистого сердца… А дальше… а дальше я сам себя еще раз удивил: на все согласился.
На ночь глядя пришли два нахохлившихся, прячущих глаза типа в мокрых плащах. И под дождем потащили меня куда-то в Черемушки. Там зашли с торца в какое-то казенное здание, незаметная дверь в стене оказалась не заперта. Притащили в небольшую операционную, вкололи что-то в вену, сказали: считай вслух. Я почему-то вспомнил вышку, как там запретным для простых смертных карате занимался. И принялся считать по-японски: ич, ни, сан, си, ого, роко, сичи, хачи, но даже до десяти не досчитал, отрубился.
Проснулся в больничной кровати, со всеми ощущениями человека, перенесшего средней тяжести хирургическую операцию и тяжелую анестезию. И без малейшего желания выпить. Но при этом угрюмым, никому не интересным, занудным типом.
2Все вроде прошло по плану, кроме одного — эндорфины что-то все никак не давали о себе знать. То есть тоска беспробудная! Жил я угрюмо и злобновато. Часть меня, загнанная глубоко внутрь, только и делала, что мечтала о выпивке, представляя ее во всяких заманчивых формах: от бокалов с золотистым искрящимся пивом до маленьких, запотевших, чрезвычайно аппетитных рюмочек ледяной водочки. И даже портвейн дешевый представлялся вдруг ласковым, теплым, родным напитком. Стоило дать себе волю, и воображение готово было шагнуть еще дальше, представить себе, как дружище алкоголь мягко вливается в сведенную судорогой наслаждения гортань. Как исстрадавшийся организм весь раскрывается навстречу благословенному напитку. Как разливается по всему телу блаженное, мягкое, ласковое, теплое… И оживает мозг, ровно стучит сердце, губы непроизвольно складываются в улыбку… Благодать и великий прекрасный покой приходят в душу, и ты в мире взаимной любви с самим собой и всем окружающим…
Но я воли себе не давал. Я эту жажду и сладчайшие видения давил в себе беспощадно, затаптывал их, загоняя глубже и глубже, со злобой садиста. Но на это уходило столько жизненных сил и энергии, что для всего остального мало что оставалось. В Конторе, конечно же, тут же заметили перемену. «Что-то ты, Санёк, стал очень сосредоточенный». — «Так это хорошо или плохо?» — мрачно прищурясь, спрашивал я. «Хорошо, хорошо», — испуганно отвечали коллеги. Только Чайник качал головой и молчал.
Дней через десять вдруг звонит мне Лидка из секретариата и говорит: «Александр Григорьевич, вас на завтра в поликлинику вызывают, на обследование. Предписано вам быть в кабинете сто шесть ровно в восемь тридцать». Я говорю: «Лидочка, да как же так, я же три месяца назад всего годовую диспансеризацию проходил. И все нормально вроде было». Говорю как будто со смехом, но на самом деле в животе нехорошо как-то. Обрывается там что-то. Потому как понятное дело: попал я на заметку! Теперь ковыряться начнут, искать, копать и что-нибудь непременно накопают! Последствия пьянства — это как минимум, к тому же увидят, что у меня с нервной системой что-то не то. Что провалы в памяти. А уж если вдруг наличие лишнего аппендикса в теле обнаружат — тогда совсем кранты, уволят, как пить дать, и хорошо, если кадровиком куда пристроят или, на худой конец, гражданскую оборону в техникум преподавать засунут. А то ведь могут и сослать куда-нибудь в тмутаракань. Или на завод Лихачева, например, разнорабочим. А что, такой случай тоже был.
Что делать, думаю? Ничего лучше не надумал, как к Михалычу на прием запроситься. «На две минуты только, — говорит Лидка, — Феликс Михайлович в Ясенево на совещание уезжает». Ну, на две, так на две. Заглянул в дверь робко. «Можно?» — «Заходи. Чего тебе?» Михалыч в глаза мне не смотрит, документы в папку собирает. Или вид делает, что собирает… «Меня, Феликс Михайлович, — говорю, — с чего-то вдруг на внеочередное медобследование вызывают…» — «Я в курсе… радуйся, три дня отдыхать будешь!» — «Три дня?! Три дня меня обследовать будут? Да зачем?» — «Ну, не знаю… говорят, надо… А ты чего так переживаешь-то? Со здоровьем что-нибудь не то?» Тут наконец посмотрел он на меня. Но как-то так… неласково посмотрел. Или мне показалось? Может, он просто действительно на совещании хочет сосредоточиться, а тут я со своими детскими вопросами? «Да нет, — говорю с деланой бодростью в голосе, — все в порядке вроде… просто некстати это, работы много…»
Тут Михалыч опять взглянул на меня, чуть-чуть сощурившись, будто ухмыльнулся. «Ох, какой сознательный… ничего, нагонишь потом», — говорит. И теперь уже окончательно отвернулся, всякий интерес ко мне потерял.
Эх, плохи мои дела!
«Извини, — говорит, — мне ехать надо, тебе в поликлинике все объяснят».
…Черта с два, объяснили, как же.
Кабинет сто шесть на первом этаже оказался. Там какой-то медик сидел в белом халате, с ледяными, пустыми синими глазами. Почему-то часто в Конторе такие глаза встречаются. Я одно время завидовал их обладателям. Думал: вот так выглядит настоящий чекист. Натуральный гэбэшник. Бесстрастный и беспощадный — совершенно! И в глазах — великая вечная мерзлота. А я вот не такой. Мне не дано. У меня глаза обыкновенные — карие, теплые, в них много чего разглядеть можно.
У Михалыча, правда, глаза третьего типа — серые. И в зависимости от ситуации, могут быть и стальными, и, если надо, очень даже теплыми. И все равно ни черта в них не прочитаешь, если он не захочет, конечно.
Попытался я выведать у «медика» из сто шестого, почему мне внеочередную проверку учинили, но он только посмотрел на меня своими синими льдышками, как на букашку, потом говорит: «Сегодня у вас общий медосмотр, кардиограмма, проверка сердечно-сосудистой системы в условиях дозированной нагрузки, рентгеноскопия грудной клетки, изотопные и УЗИ-исследования. Затем — проктолог. Эндоскопия. Сдача анализов. Завтра — центрифуга и другие методы проверки реакции организма на экстремальные ситуации. Послезавтра — сканирование мозга, спецтесты, определение интеллектуальных коэффициентов, невропатолог и психика. График напряженный, требует высокой дисциплинированности и четкости». Так точно, говорю, четкость обеспечим, но не скажете ли все-таки, в чем дело-то? Я ведь только три месяца назад у вас тут был, и в тот раз это была самая обычная, простая диспансеризация, никаких экстримов. Даже, показалось мне, вроде как не хотели на меня врачи много времени тратить, даже обидно чуть-чуть было… А теперь вот что накручено…
Но «медик» смотрел на меня как бы презрительно, что ли… хотя нет, неверно, нет. Никакого презрения — ничего вообще такие глаза не выражают — да им и не надо… В общем, глянул на меня, обдал синим холодом и говорит: «Сегодня у вас общий медосмотр, кардиограмма, проверка сердечно-сосудистой системы в условиях дозированной нагрузки…» И далее по тексту. То есть еще раз прочитал мне все тот же список, один в один. Закончил, посмотрел на меня внимательно — да, именно внимательно, без тени раздражения или какой-либо другой эмоции — и молчит. Чувствую: если я ему еще один вопрос задам, он опять невозмутимо все то же самое читать будет. И если понадобится — еще. И еще. И вообще сколько угодно раз. То есть тот еще медик.
Делать нечего: вздохнул я глубоко и пошел себе на общий медосмотр для начала — пусть будет что будет. Хорошо, думаю, что рентгеноскопия только грудной клетки запланирована, а не брюшной полости.
Первый день был совсем занудный: мяли меня, крутили, вертели. Вдох — выдох. Опять вдох. Внутренности в телевизоре разглядывали. Я, конечно, ужасался — боялся всяких этих пальпаций; особенно справа. И даже удивился, когда никакой реакции не последовало. Про шрам, про операцию — никаких вопросов. Но, думал я, может, они ничего и не говорят, а в тетрадочку эту хренову, в «историю болезни», или как они там ее называют, все-все вносят тихонечко, вписывают буковки, которые могут разом сломать мою жизнь. Какое отвратительное ощущение: когда тебя будто на винтики разбирают и на свет брезгливо так рассматривают. Я ведь и по своей работе знаю: точных доказательств почти не бывает, любые нестандартные параметры можно хоть так повернуть, хоть эдак. И в медицине, видно, точно так же, как в госбезопасности. В зависимости от того, что ты хочешь доказать. Врачи, казалось мне, держались высокомерно и враждебно, хоть и в пределах формальной вежливости. Все мои попытки что-то прояснить кончались неудачей. Я то с одной, то с другой стороны заходил, и шутил, и серьезничал, и грустил — женщин на жалость брал, у меня это обычно хорошо выходит. Но тут ничего не получалось — будто в каменную стену упирался. Смотрел на каждого из врачей и думал: ну, попадись ты мне в оперативную разработку, я бы тебя тоже пощупал, «поизучал» бы, покрутил со всех сторон, и тебя самого, и твоих родственников и друзей. И без УЗИ всякого обязательно нашел бы, к чему прицепиться, потому как у каждого есть что-нибудь нестандартное за печенкой или за душой. Такое, что можно толковать по-разному.
Вот у этого, носатого, точно еврейская кровь обнаружится в каком-нибудь поколении. А значит, если сильно постараться, можно родственничков за границей нарыть. А из-за этого, из-за потенциального наличия родственников за бугром, даже половинок, ни на какую государственную работу брать нельзя. Да и с четвертинками, по крайней мере у нас в Конторе, тоже стало строго. Михалыч говорит, что он и восьмушек за версту чует, и даже одну шестнадцатую или тридцать вторую иногда может унюхать и к своему отделу близко не подпустит.
И неважно, если этот шнобель о своих корнях даже не подозревает. Ему и не надо подозревать. А просто в один прекрасный день отдел кадров получит установку: Такойто Такойтович Такойтов от работы в режимных учреждениях отведен. И никто даже спрашивать не станет почему. И в Москве болезному вряд ли после этого позволят остаться. А может, и из профессии медицинской погонят поганой метлой, придется идти зарабатывать себе на хлеб тяжким физическим трудом. И славно было бы — а то вон, вообразил себе, морда, что он всегда будет молоточком по коленям стучать. И оперативным работникам трепет внушать. И ведь небось, гад, как и мы, и за звание, и за выслугу лет гребет! Тоже мне разведчик-контрразведчик!
А эта вот, корова толстая, ото-ла-рин-го-лог, понимаешь, вон какая на вид суровая и грозная, тоже под чекистскую породу косит. А в обычной жизни небось болтлива, как суслик, перед подругами по мединституту выпендривается, хвост распускает и болтает, болтает, болтает… О том, какая она важная и какая секретная… А если, значится, болтовню эту записать как надо — и прямиком в Управление внутренней безопасности! И все — привет горячий. Ну а проктолог… этот… маленький, сухонький. Плешивый. Злобный взгляд исподлобья. Ну а как же — надо же компенсировать свое лилипутство.
Что за человек вообще такую профессию выбирает? Что у него в принципе в башке происходит, когда он это решает? Какие, так сказать, мотивы им движут? Как он свою жизнь себе представляет — изо дня в день, из года в год, до самой пенсии? По-моему, всякого, кто на такое соглашается, надо первым делом самого обследовать — в психиатрическом отделении, понятное дело.
И кстати, о больных и здоровых, виноватых и невинных. Если любого человека обложить наружкой с утра до вечера, то он рано или поздно окажется сидящим в метро рядом с кем-нибудь, находящимся в оперативной разработке. Потом пройдет мимо еще кого-нибудь подозрительного на улице. А потом непременно обнаружится, что выходил из дома в тот момент, когда мимо проезжал иностранный дипломат. А на подоконнике у него в этот момент горшок с цветами появился — сигнал, видно! И кому какое дело, что это жена его горшок переставляет перед уборкой. Как же, поверим мы в такое!
Пока три-четыре таких совпадения накопится — это чисто вопрос времени. Ну и нашего желания, разумеется. И упорства. А потом, когда это все в дело ляжет, то кто же рискнет доказывать, что совпадения эти статистически могут быть случайными? Нас же с первого дня в вышке учат главнейшему принципу — всегда лучше перебдеть, чем недобдеть. Лучше переусердствовать, чем недо. Это же госбезопасность! Тут гнилой гуманизм недопустим. Тут, чтобы одного настоящего шпика или предателя обезвредить, можно и девять ни в чем не виноватых не пожалеть. (Ну, последнее вслух, конечно, произносить не принято.)
Но при всем при том приятно все-таки верить, что твое подозрение всегда верно. Верить можно и нужно, если вера — в правильную сторону. Органы ведь не ошибаются, на этом принципе все наше общество построено. Иначе — все дозволено! И нет иначе ни добра, ни зла.
После первого дня я устал так, будто на мне воду возили. Пришел домой, а выпить-то нельзя! Но спал как убитый, никакая Шурочка не снилась. И на следующий день процедуры пошли как-то легче, чуть менее противно. С этими центрифугами и всякими чудными качелями я точно в детство вернулся, даже некоторое удовольствие получил. Торпеда, думаю, помогает все-таки. Учусь вроде без зелья жить.
Но на третий день психи на меня навалились как следует. У них в отделении, понятное дело, построже, пропуск отдельный требуется, и ни на секунду тебя одного не оставляют, все время под контролем. Но зато и чище у них, и мебель поновей, и никаких четвертинок или восьмушек. Сплошные блондины голубоглазые, чисто арийского типа. Цену себе знают, но при этом не задаются и смотрят на тебя не так презрительно. Даже, можно сказать, вообще без всякого презрения. Но зато с этаким живым интересом — как на лягушку, которой собираются брюхо вспороть ради научного изыскания. Но хорошее воспитание позволяет при этом и с лягушкой обращаться вежливо: ведь так и вспарывать ее будет легче.
И вот что еще, конечно, у психов сразу поражает — так это сколько у них компьютеров, причем новейших, и не какой-нибудь африканской сборки, а настоящих, китайских. У каждого на столе практически по монитору, а ведь у нас, оперативников, в лучшем случае один на двоих, да и тот то и дело ломается. Не удивлюсь, если у них даже подключение в Интернет имеется на каждом компьютере (ну, это я, наверно, загнул, хотя кто его знает!).
К тому моменту я как-то совсем впал в сонное, почти счастливое равнодушие, день прожить бы, да и ладно. Вдруг пришла мысль: после такого напряжения невозможно будет не поддать. И — трава не расти! Не верю я в смертельный исход. Чайник вон рассказывает про своего двоюродного брата Кирилла, что тот уже несколько раз зашивался и каждый раз нарушал. И ничего такого страшного. Это все психология. Пугают только. Вечером, думаю, в пятницу можно будет наконец и вмазать. На грудь принять. Накушаться. Много еще замечательных русских глаголов для этого дела придумано. Жены дома нет, назюзюкаюсь, думаю, самым славным образом и, что я особенно люблю — в полном одиночестве. Потом, может, и на подвиги потянет, может, спутницу какую-никакую на ночь разыскать удастся (но только не Шурочку!). А дальше — хоть трава не расти! Да пусть увольняют из своих говенных органов! Потому что, думаю, работа эта нечеловеческая, и нужны для нее нечеловеки. Если вдуматься в то, что мы творим, так это хуже, чем на приеме у проктолога.
Подумал я это невсерьез сначала, как бы пробуя мысль на вкус. Назло Конторе, которая так вот со мной поступает. А потом вдруг понял, что могу при некоторых обстоятельствах и на самом деле на такую позицию встать. Нас же, в отличие от всех прочих смертных, специально так обучают, мозговую гибкость, лабильность развивают! Но решил я не распускаться и мыслям этим воли не давать. Если что — всегда успеется. Вдруг все-таки все сойдет с рук и меня в покое оставят? Тогда, что же, в обратную сторону разворачиваться? Снова, что ли, гордиться высоким званием чекиста? Но это даже для нашей лабильности тяжеловато будет, если резко так. В общем, главное не спешить, решил я. А то еще психи, чего доброго, прочтут диссидентские намерения в энцефалограмме, с них станется!
Так вот я настроился и стал будто со стороны наблюдать, что с моим телом и мозгом творят.
Не все было понятно. Периодически они меня наркотиками или еще какой-то дрянью пичкали (один раз даже жидкость пронзительно-зеленого цвета заставили проглотить — шартрез, да и только!). Потом подсоединяли к каким-то машинам, заставляли считать вслух, и я будто терял сознание, проваливался в черноту, и что там они со мной делали в обмороке-то, один бог знает. Гады.
Потом приводили в себя, заставляли глотать какую-то таблетку, от которой тут же голова прояснялась, и давали задачки решать. Но датчики с головы и тела ни на минуту не снимали, самописцы все время чего-то там скребли по бумажным лентам, психи их периодически срывали и в проклятую тетрадочку подклеивали. Иногда явно в режиме полиграфа вопросы задавали провокационные. Типа: как я отношусь к идеологии нашего государства, и не сотрудничаю ли с иностранными разведками. И как часто пью, и как часто жене изменяю, и так далее.
Ну, они, конечно, не могут не знать, что нас в вышке учили, как детектор лжи обманывать, что себе надо внушать, над расслаблением каких мышц работать. Как, отвечая на безобидные вопросы, наоборот, заставлять организм симулировать волнение, чтобы машину запутать. Но на то и снадобьями колют, чтобы волю и способность к управлению организмом подавить. Однако в моем случае им это, кажется, почему-то не удавалось. Правда, я не все вопросы запомнил. На некоторые отвечал как в тумане. Но я вот что предполагаю: если такой полный туман в голове, то все ощущения и реакции притуплены. А если так, то глупой машине опять же нечего фиксировать!
Но были, конечно, и тестовые задачки. Например, подсунут какие-то рисунки странные, где круги, треугольники и прямоугольники в разных комбинациях перепутаны, и надо в течение нескольких секунд их распутать. Или найти путь в лабиринте. Или сказать, какой предмет лишний. Или, например, ответьте за пять секунд: слово «спорт» относится к слову «трос», как 52 371 к какому числу? Ну, ежу понятно, что — ответ — 1735. Мне и двух секунд хватило, чтобы это вычислить. Детские какие-то задачки, ей-богу. Или что там еще было? «Если некоторые куздры — бокры, а некоторые бокры — глоки, то можно ли утверждать, что все куздры — глоки?» Да пятилетнему ребенку ясно, что нет! За кого они меня тут держат? За кретина какого-то, что ли? Или — «Сергей ниже Андрея, а Андрей выше Петра». Ну и дается несколько вариантов ответа на выбор: что Сергей ниже Петра или наоборот, или же — задача решения не имеет. И три секунды на размышление. Понятное дело, правильный ответ — что решения нет. То, что и Петр, и Сергей оба ниже Андрея, известно, но кто из них какого роста, из условий задачки неизвестно. Что здесь вообще сложного? Зачем три секунды, мне и одной было достаточно. Или вот еще одну задачку запомнил, тоже ничего особенного — две машины выехали из одной точки в противоположные стороны, проехали шесть километров, свернули налево и проехали еще по восемь километров каждая. На каком расстоянии они окажутся друг от друга? Тут я тоже сразу почти сказал: двадцать километров, чего тут особенно высчитывать. Ну, потом чуть-чуть посложнее пошло. Я отбивался, как мог, говорил иногда первое, что приходило в голову, не задумываясь, надеясь на авось. И — странное дело — все равно мне казалось, что угадываю правильно, не зная даже, откуда приходил в голову ответ. В самом конце дня, когда устал уже, как собака, они нарочно тесты на запоминание стали проводить. И хотя у меня в вышке по мнемотехнике всегда «отлично» было, тут пришлось напрячься. Но видно было, что все же я справился с этим делом неплохо. Псих, за это дело отвечавший, даже не удержался, одобрительно хмыкнул. Солидный результат, говорит.