Хроники Фаины Раневской. Все обязательно сбудется, стоит только расхотеть! - Елизавета Орлова 8 стр.


И я никогда более не жалела о том, что меня не снимали в кино. Напротив — театральных ролей, которых мне всегда недоставало, я ждала как манны небесной. В душе я была театральной актрисой. А кино — это так, мимолетное искушение, не более того.

Живу, как Диоген…

Я знаю, что была любима и вождями, и публикой, и критикой. Рузвельт отзывался обо мне, как о самой выдающейся актрисе XX века. А Сталин говорил: «Вот товарищ Жаров — хороший актер: понаклеит усики, бакенбарды или нацепит бороду. Все равно сразу видно, что это Жаров. А вот Раневская ничего не наклеивает — и все равно всегда разная». Этот отзыв мне пересказал Сергей Эйзенштейн, для чего разбудил меня ночью, вернувшись с одного из просмотров у Сталина. После звонка мне надо было разделить с кем-то свои чувства, и я надела поверх рубашки пальто и пошла во двор — будить дворника, с которым мы и распили на радостях бутылочку.

Во времена моей молодости еще было деление на амплуа, и Осип Абдулов говорил, что актриса и героиня, и травести, и гранд-кокетт, и благородный отец, и герой-любовник, и фат, и простак, и субретка, и драматическая старуха, и злодей. Словом, я — целая труппа, считал Абдулов. Но это было неверно. Лирические роли удавались мне хуже, моим коньком было сочетание трагического и комического, эксцентричность, соединенная с психологической глубиной. Одна из лучших работ — роль Розы Скороход в кинофильме «Мечта». Но при божьем даре характером, как нередко считали окружающие, я отличалась чертовски трудным! Один актер даже собирался меня побить за то, что я сделала ему грубое замечание. Вообще-то виновата была я сама: реплику подала так тихо, что он не расслышал и замешкался с выходом на сцену. Но признать вину я не хотела и напала на беднягу:

— Кто это?! Я впервые вижу вас в театре. Это рабочий сцены? Я не работаю с любителями!

С годами я становилась все более едкой, от моих замечаний, от сарказма страдали не только артисты, но и режиссеры. Начинающему композитору, сочинившему колыбельную, я как-то сказала:

— Уважаемый, даже колыбельную нужно писать так, чтобы люди не засыпали от скуки!

С Любовью Орловой мы были, можно сказать, приятельницами, но и в ее адрес я позволяла себе шуточки. От безобидной: «Шкаф Любови Петровны так забит нарядами, что моль, живущая в нем, никак не может научиться летать! И скоро умрет от ожирения» до колкого передразнивания: «Ну что, в самом деле, Чаплин, Чаплин… Какой раз хочу посмотреть, во что одета его жена, а она опять в своем беременном платье! Поездка прошла совершенно впустую».

С людьми высокопоставленными я также не церемонилась. Как-то телевизионный начальник Лапин спросил у меня:

— В чем я увижу вас в следующий раз?

— В гробу! — ответила я.

Комната, в которой я жила в Старопименовском переулке, была кишка без окон, так что ее можно было уподобить гробу.

— Живу, как Диоген, — нередко говорила я, — днем с огнем.

Я много курила, и, когда известный художник-карикатурист Иосиф Игин пришел ко мне, чтобы нарисовать меня, я так и вышла — погруженной в клубы дыма на темном фоне. Также я была в темном халате и рассматривала альбом рисунков Гросса. Я жутко огорчалась, что ничем не могла угостить гостя.

— Доконала популярность, — жаловалась я ему. — Невозможно зайти в магазин. Меня сразу узнают, и вместо того чтобы делать необходимые покупки, приходится бежать. Хорошо еще, что у меня нет телефона, а то и дома покоя бы не было.

Видимо, чтобы облегчить мне судьбу и сложившуюся ситуацию, он прервал работу над рисунком и купил в ближайшем магазине мясные полуфабрикаты. А я тут же положила их на сковороду. Правда, пока он доводил рисунок, мы заговорились, и полуфабрикаты сгорели. Пришлось идти обедать в Дом актера. На Пушкинской площади я шепнула ему:

— Видите высокого человека в спортивной куртке? Это поэт Сергей Васильев.

— А вам не приходит в голову, — спросил он, — что в этот момент кто-то показывает на вас и говорит: «Видите эту импозантную даму с красивой сединой? Это…»

Я поспешно оглянулась и быстренько вошла в подъезд Дома актера.

Врачи ругали меня за то, что я не выпускала из рук сигареты, они удивлялись моим легким:

— Чем же вы дышите?

— Пушкиным, — отвечала я.

Вообще с этими сигаретами и папиросами у меня случалось немало казусов и каламбурчиков. Я как-то позволила себе одну вольность — стоять в своей гримуборной совершенно голой (так я отдыхала от громоздких сценических костюмов) и, при этом, как и полагается, курила. Вдруг ко мне без стука вошел директор-распорядитель Театра им. Моссовета Валентин Школьников. И ошарашено замер. А что мне было делать? Я спокойно и в непринужденной форме спросила:

— Вас не шокирует, что я курю?

…У меня было обостренное чувство сострадания… к мясу. Не могу его есть: оно ходило, любило, смотрело… Может быть, я психопатка? Про курицу, которую пришлось выбросить из-за того, что нерадивая домработница сварила ее со всеми внутренностями, я подумала: «Но ведь для чего-то же она родилась!».

Я продолжала играть, даже когда мне это было уже трудно физически.

Вся театральная и нетеатральная Москва ходила в Театр Моссовета, чтобы посмотреть на меня в спектаклях «Странная миссис Сэвидж» и «Дальше — тишина». В «Тишине» мы с Пляттом играли старых супругов, которых разлучают дети, потому что никто из них не хочет забирать к себе сразу двоих родителей. Зал рыдал…

А в роли старой няньки Фелицаты в комедии Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше», я светилась любовью, моя роль, собственно, и являла собой здравый смысл и добро. Я двигалась с трудом, выходила на сцену в мягких домашних тапочках, и все, наверное, понимали: это не решение художника по костюмам, а единственная приемлемая для больных ног обувь. Хуже всего было, что я все время волновалась, будто непременно забуду текст.

— Все, хватит, больше не могу играть! — каждый раз говорила я, но все умоляли меня не уходить из спектакля. По их словам, я была его талисманом.

Когда ко мне пришла в гости Мария Миронова, я пожаловалась ей:

— Это не комната. Это сущий колодец. Я чувствую себя ведром, которое туда опустили.

Разумеется, дважды лауреату Сталинской премии нельзя было долго оставаться в таких условиях. В начале пятидесятых я получила двухкомнатную квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. Новая квартира не шла ни в какое сравнение с былым «колодцем». Апартаменты именовались «квартирой высшей категории» и, надо сказать, носили это высокое имя по праву.

Правда, были у новой квартиры и недостатки. Из закрытых окон дуло, звукоизоляция оставляла желать лучшего. Вдобавок на первом этаже дома в числе прочих «учреждений быта» находилась булочная, и когда по утрам во время разгрузки машин с хлебом грузчики начинали швырять лотки на асфальт, весь дом тотчас же просыпался.

Поскольку с другой стороны дома находился кинотеатр «Иллюзион», я шутила:

— Я живу над хлебом и зрелищем! — перефразируя известный возглас древнеримской черни перед гладиаторскими боями в Колизее во времена императора Августа: «Хлеба и зрелищ!»

Дом стоял довольно далеко от центра Москвы, от театра и тем более от Павлы Леонтьевны. Но я эту свою квартиру так и не полюбила. Несмотря на все ее достоинства.

В 1973 году я переехала в кирпичную шестнадцатиэтажную «башню» в Южинском переулке, чтобы жить рядом со «своим» Театром имени Моссовета.

С порога вошедшие попадали в небольшой холл с репродукциями Тулуз-Лотрека на стенах, который почти полностью был занят громоздким шкафом с двумя скрипучими дверцами. Из холла можно было пройти направо по коридору на кухню и в спальню, устроенную всю сплошь в темно-синих тонах, со множеством фотографий, висевших по стенам. Павла Леонтьевна Вульф, Анна Андреевна Ахматова, Василий Иванович Качалов, Любовь Петровна Орлова…

Пройдя из прихожей прямо, гости оказывались в гибриде гостиной и кабинета — просторной светлой комнате, главным украшением которого служил светло-зеленый гарнитур карельской березы, приобретенный мною «по случаю» во время гастролей в Прибалтике. Прямо перед большим окном в кадке росло лимонное дерево, некогда росшее возле чеховского дома в Ялте и привезенное оттуда в подарок почитателями моего таланта.

Справа на стене висели портреты людей и собак. Те же Ахматова, Качалов, актриса Театра имени Моссовета Мария Бабанова, балерина Майя Плисецкая со своим пуделем, я с Мариной Нееловой, дворняга с ежом, Владимир Маяковский…

Я Глеба усыновила, а он меня уматерил!

Около пяти лет, от случая к случаю фиксируя свои впечатления от общения со мной, Глеб Скороходов готовил книгу «Разговоры с Раневской».

А начиналось все это так:

— Фаина Георгиевна, почему бы вам не написать о своем творчестве, о встречах, о театрах? Было бы безумно интересно! — обратился он ко мне однажды.

Около пяти лет, от случая к случаю фиксируя свои впечатления от общения со мной, Глеб Скороходов готовил книгу «Разговоры с Раневской».

А начиналось все это так:

— Фаина Георгиевна, почему бы вам не написать о своем творчестве, о встречах, о театрах? Было бы безумно интересно! — обратился он ко мне однажды.

— Вы так думаете, Глеб? А я думаю иначе. Писать мемуары — это все равно, что показывать свои вставные зубы! Я скорее дам себя распять, чем напишу книгу «Сама о себе». Я не раз начинала вести дневник, но всегда сжигала написанное. Как можно выставлять себя напоказ? Знаете говорить о себе хорошо — это нескромно, а плохо — как-то не хочется. А вот вы журналист, взяли бы и записали. Я вам столько рассказываю, а вы забываете, — ответила я ему.

Вот он и стал фиксировать мои воспоминания, отзывы, мнения. Я же к нему относилась несколько настороженно.

— О, вы опасный человек. Вам не все можно рассказывать…

Я всегда обладала прекрасной памятью. Но у этой памяти есть свойство, которое остро необходимо комедийной актрисе. Охотнее всего мне вспоминались нелепости жизни, противоречия между возвышенным и низким, настоящим и искусственным. Беседуя с Глебом, я всегда поясняла, что он мог записать, а что и вовсе нельзя было использовать. Так и говорила ему:

— Не подумайте записывать.

Он уверял меня, что так и сделает.

— Ах, оставьте. Все, что запечатлено на бумаге, делается свидетельством, документом. А то, что написали вы, — это почти готовая книга, — говорила я ему.

Закончилась же наша работа таким диалогом:

— Прежде чем отдать книгу в издательство, надо показать ее друзьям, которые не льстили бы ни мне, ни вам.

— Может, прежде посмотреть, справедливо ли вычеркнуты многие записи? Мне кажется, ушло много интересного, — ответил он.

— Вы опять за свое? Мне никто не давал права рассказывать о тех, кого уже нет.

С утра до поздней ночи мы просидели над рукописью. Несколько страниц, я «отмела».

— Кстати, фотографии для книги буду отбирать только я — ни одной носатой не допущу, не надейтесь! Всю жизнь я мучилась из-за своего гигантского носа. Можно ли вообразить Офелию с таким носом?!

Вскоре Глеб сообщил мне, что первым читателем стал Феликс Кузнецов. Ему рукопись очень понравилось. Он позвонил ему и сказал, что не мог оторваться, настолько ему было интересно!

— Итак, — сказала я — первый ход сделан. С вашей стороны в игру вступил Кузнецов, с моей… Кто?.. Танька Тэсс в качестве рецензента отпадает: позавидует, что не она записала мои рассказы и не сообразила сделать еще одну свою книгу. Витя Ардов? Он придет в эйфорию, не прочтя ни одной страницы: у него вызывает восторг все, что касается друзей… Я перебрала многих и решила: Ирочка Вульф! Она знает меня с детства, она режиссер, умеет видеть вещи со стороны и передо мной не заискивает. Лучшего читателя не найти! Реакция на книгу Ирины Сергеевны лишила Глеба дара речи.

— У вас получился портрет, которого никто не должен видеть. Вариант уайльдовского Дориана Грея. Иначе из театра Раневской придется немедленно уйти! Ни о ком ни одного доброго слова! Так не уважать своих партнеров?!

— Вы не правы. Она о многих говорила с восторгом! Об Ахматовой, об Осипе Абдулове, — защищал он меня.

— Вы взрослый человек. Поражаюсь, как вы можете верить каждому слову Фаины! Да знаете ли вы, что она называла Ахматову каменной скифской бабой, которую не тревожит ничто из происходящего с другими? А что слышали близкие из уст Раневской об Абдулове? Халтурщик, хапуга… И как могли вы всерьез воспринять слова о том, что она кормила нашу семью?! Мы все работали: мама на главных ролях, я, Завадский — мы с мужем были артистами МХАТа, не самого бедного театра. Как же может троих работающих содержать актриса, не имеющая постоянного заработка? Она за 38 лет сыграла 16 ролей. И почему-то вы не поинтересовались, когда она получила свою первую комнату в коммуналке и съехала от нас… Как после этого верить, что я для нее словно родная дочь, а мой Алеша — внук?! Вы хотя бы высказываете свое отношение к тому, что услышали от нее?

— В какой-то степени да, — ответил он.

— Ну, так это вас и погубит…

На следующий день я позвонила ему и сказала, что эта книга не будет издана никогда.

— Мммм… Тогда можно я заберу рукопись? — уточнил Глеб.

— Нет, конечно!

И вот он пришел ко мне домой. Стал прямо на лестничную площадку и нажал на кнопку звонка.

— Кто там? — спросила я.

— Отдайте мне папку, и я не скажу больше ни слова, — ответил мне Глеб.

— Не отдам! — решительно ответила я.

Он, наверное, растерялся. Позвонил еще, но я больше не отвечала. Он увидел соседа и кратко пояснил ему, что и как, и почему он стоит у порога моей квартиры.

— Не верьте ему! — сказала я, выглянув из-за двери.

Потом я вызвала милицию, попросив избавить народную артистку от навязчивого хулигана.

— Ваши документы? Что вы здесь делаете? — звучал голос милиционера.

— Жду, когда мне отдадут мои бумаги, — отвечал Глеб.

— А в дверь зачем ломитесь? Народная артистка просила избавить ее от хулигана. Проедемте в отделение…

Я видела, как он залезал в коляску мотоцикла, я, вытянувшись от любопытства, разглядывала происходящее через очки, которые не успела надеть и держала в руке подобно лорнету. Наши взгляды пересеклись — я с ужасом отшатнулась и поспешно отошла от окна.

Я столько уродов сыграла! Я хочу хорошего человека играть!

«Властная старуха Мавра Тарасовна, мать московского купца Амоса Панфиловича Барабошева, подыскивает для своей единственной внучки Поликсены жениха-генерала. У самой же Поликсены другие планы — добрая девушка любит приказчика Платона Зыбкина, красивого, честного и, как и полагается при таких достоинствах, бедного парня, задолжавшего своему хозяину Амосу Панфиловичу двести рублей. Платон отвечает ей взаимностью. Несчастному Платону грозит долговая тюрьма. Стараниями Филицаты, няньки Поликсены, решившей помочь счастью влюбленных, в доме появляется новый сторож — отставной унтер-офицер Сила Ерофеевич Грознов, бывший когда-то любовником Мавры Тарасовны. Напуганная тем, что ее старые грехи станут общим достоянием, старуха по требованию Грознова уничтожает вексель Платона и дозволяет Поликсене выйти за него замуж».

Таков сюжет пьесы Александра Николаевича Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Пьесы, в которой мне посчастливилось сыграть.

Долгое время в Театре имени Моссовета я была занята лишь в одном спектакле — «Дальше — тишина». Очень долго — почти двенадцать лет. Конечно же, мне этого было мало. Мысль о старости, о стольких годах, прожитых не так, как я хотела, не покидала меня. Между тем оставалось столько несыгранных ролей, невоплощенных образов! Надо было остановиться на чем-то вечном, значимом, классическом…

Безжалостное и бесстрастное, время шло, и его нельзя было остановить. К тому же я никогда не выносила безделья. Когда я долго не играю, долго не готовлю новой роли, я себя чувствую как пианист, у которого ампутированы руки.

А на дворе стоял 1980 год. Год расцвета, год Московской олимпиады, год смерти Владимира Высоцкого. Мой возраст перевалил уже за восемьдесят. Надеяться на авось — опрометчиво, верить в то, что кто-то подберет для меня подходящую роль, — глупо.

Человек сам должен быть творцом собственного счастья. Всю жизнь исповедуя этот принцип, я оставалась верна ему и в старости. Невольно мои мысли все чаще возвращались к Островскому. Творчество великого русского драматурга я знала хорошо и как читательница, и как актриса.

В его пьесах я была занята еще в начале двадцатых годов в Крыму, а затем — в Баку. В общей сложности я сыграла в пяти пьесах Островского, включая «Бесприданницу», и более к Островскому на сцене не возвращалась. Вероятнее всего, это происходило не по моей воле — просто не было подходящих ролей в тех театрах, где я служила или режиссеры, ставящие Островского, обходили меня стороной.

Пьесу Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» мне посоветовал один из знакомых, явно видевший меня в роли купчихи Барабошевой. Однако я сама остановилась на Филицате. Почему же я сделала такой выбор? Почему отказалась от главной роли в пользу эпизода? Что привлекло меня в Филицате? В первую очередь — добрый характер старой няньки и то добро, которое она несет людям.

Филицата — не «наемный сотрудник», как нынче принято говорить. Она — настоящий член семьи. За Поликсену Филицата переживает так, словно та ее родная внучка. И счастье своих любимцев Платоши и Поликсены она устраивает совершенно бескорыстно.

Я предложила поставить пьесу актеру и режиссеру Сергею Юрскому. Тот перечитал пьесу и согласился. Надо сказать, что трения у нас начались сразу. Не успел Сергей Юрьевич дать согласие на постановку, как я заявила ему, что если пьеса его не тронула, то и ставить ее не надо.

Назад Дальше