Мода на умных жен - Елена Арсеньева 14 стр.


«Последние дни Дмитрия Самозванца» Бенинга… Очень смешная картина, в которой переврано все на свете! Алена, которая Дмитрия I любила, почитала и искренне считала подлинным сыном Ивана Грозного (его, кстати, тоже высоко почитала как великого государя, и ей было глубоко плевать на ту грязь, которой окружили его имя все, кому не лень, начиная с первого российского диссидента Андрея Курбского!), просто смотреть на это жуткое полотно не могла. Марины Мнишек, во-первых, рядом с Дмитрием во время мятежа не было, во-вторых, все происходило не в толстостенных кремлевских палатах, да и Петр Басманов героически сражался за своего государя, а не крался к окну на полусогнутых, словно вороватый кот! К тому же Дмитрий Самозванец, в жизни красавец-мужчина, до отвращения напоминал на полотне лидера коммунистической партии, товарища Z., который, может, и являлся надежным, проверенным и преданным идее борцом за светлое будущее, но красавцем его ни за что и никогда назвать было нельзя!

А впрочем, не будем о красавцах. Лучше о картинах.

Где же пейзажи, а? Где совы?

А может, она зря зацикливается на пустяках? И упомянутые Алексеем совы вообще никакого отношения к делу не имеют? Алене никак не удавалось припомнить, мелькали они вчера на какой-то картине, просмотренной ею на музейном сайте, или нет…

Нет, конечно, зря, зря Алена так упорно стала думать про несчастных сов! Из-за них бегом пробегает целые залы, ничего толком не видя, и, может быть, перед ней уже промелькнула та самая картина, которая и стала предметом помешательства Алексея, а она даже и не…

Стоп. Вот они, совы!

Даже три совы! Но никакой это не пейзаж, а сказочная картина – Виктор Васнецов «Ковер-самолет». Вчера Алена видела полотно на сайте, но ничем таким особенным оно ее внимания не привлекло. Совершенно нет в картине ничего такого, от чего человек способен рехнуться. Даже с точки зрения сказочности – ничего особенного! Вообще картина кажется слишком реальной – несмотря на то, что на ней изображен летящий в воздухе ковер-самолет, штука нереальная – дальше некуда! На ковре стоит Иван-царевич, рядом – клетка с жар-птицей. Вот жар-птица изображена великолепно – такое сияние от нее исходит, такой живой свет, что предрассветная мгла, затянувшая небо, кажется еще более тусклой и зловещей. Три совы летят сбоку – торопятся, наверное, к гнездам своим вернуться до наступления светлого часа, пока еще не перестали видеть. А может быть, и не настоящие это совы, а какие-то фантастические духи, воплощение злых сил? В любом случае великолепно все – и совы, и небо, и жар-птица. А вот ковер-самолет…

Да, в пространстве он расположен как надо. Отлично расположен! Прекрасно передан полет, вернее, свободное его парение. Хотя нет, вот одно слабое место – загнутый передний край. Совершенно непонятно, зачем художник нарисовал его опущенным, ведь из-за него ощущение разрезанного движением ковра воздуха, ощущение обтекаемости, полета теряется. Может быть, он так сделал, чтобы не изображать слишком тусклую, как бы смазанную изнанку ковра? Может быть, хотел показать, что ковер был на самом деле яркий, словно самоцветный? Что ж, тогда задумка ему удалась – ковер и правда выглядит ярким, даже, пожалуй, чрезмерно каким-то… избыточно-бухарским, что ли. Нет, к подбору красок вопросов нет, они великолепно сочетаются и так далее, и все же неожиданно загнутый угол ковра ослабляет ощущение волшебства. Лучше бы художник, наоборот, побольше внимания уделил тому, что невольно все равно привлекает взгляд зрителя: узорам на изнанке.

Насколько Алена понимает в коврах-самолетах, они должны были взлетать и двигаться в воздухе с помощью какой-то волшебной силы. Но нигде, ни в одной из сказок не говорится о приказах, отдаваемых ковру. Во всяком случае, сколько Алена ни напрягала сейчас память, вспомнить подобного она не смогла. То есть герой мог ковру сказать: «Неси меня в тридевятое царство, в тридесятое государство!» – но конкретные пароли, кодовые слова, волшебные слова не упоминаются. Не подразумевается никакого «сезама» или хотя бы «сим-сима». Значит, логически рассуждая, вся сила – в узорах ковра. Именно они состоят из чародейных знаков, которые и обеспечивают движение: подъем, полет, посадку. Знаки должны сопрягать в формулу некое волшебство. Интересно, думал ли об этом Васнецов, подбирал ли он узоры особенным образом или нарисовал буквально что в голову пришло, случайный набор фигур и линий?

Вообще-то Алена слышала, что Виктор Васнецов был скрупулезный художник-историк (один портрет Ивана Грозного чего стоит!), однако изнанка ковра-самолета ее не слишком впечатлила. Что-то там вроде драконьей пасти посредине. Причем явно с китайским уклоном рисунок, в том смысле, что напоминает те драконьи маски, которые мастерят китайцы для своих карнавалов. Дракон, собственно, символизирует полет, так что с данной стороны все вроде бы правильно… С боков головы-маски изображены извивающиеся драконьи тела, хотя и с такими малехонькими крылышками, что вряд ли их обладатели способны летать. Какие-то недоразвитые дракончики. В углах ковра видится уже нечто более славянское – как бы схематичные изображения птиц. Такие рисунки часто встречаются на старинных русских вышивках. Ну, птицы всяко означают полет… Красный ромб у края ковра плохо различим. Может быть, он что-то значит, а может быть, и нет. Вообще-то он похож на громадную, плоскую такую, летучую мышь с длинными лапами в виде таких же «птичьих» узоров, которые расположены в углах ковра. Забавный рисунок. Очень напоминает формой параплан. Но это, конечно, современные ассоциации, а что имел в виду Васнецов…

А кстати, интересно, что имел в виду Васнецов? Существует какая-нибудь литература по данному поводу? Алена с удовольствием прочитала бы о значении изображенных на изнанке фигур… Пожалуй, можно у Рыбакова поискать, в его труде «Язычество древних славян»…

Ох ты! Академик Рыбаков, «Язычество древних славян», маленький немолодой человек по имени Николай Дмитриевич, взявший книгу у Алексея Стахеева… печальная насмешка Гали насчет матери, которая «на старости лет» (!) вдруг стала читать сказки… Уж не о ковре ли самолете читала сказки Лариса Стахеева? Уж не ей ли принадлежала книга академика Рыбакова? Может быть, она тоже пыталась разгадать смысл изображенных на васнецовском ковре знаков?

Хм, что ж, вполне возможно. Другое дело, что это отнюдь не свело ее с ума.

А вот ее мужа…

Но что произошло с Алексеем, почему его так заклинило на картине Васнецова? Неужели и правда отношение жены к «Ковру-самолету» оказало на него необъяснимое, патологическое воздействие? Так это или не так? А может быть, Алексей обуреваем страстью Герострата по отношению совершенно к другой картине?!

Но при чем тогда совы? Почему он именно о совах говорил в бреду? И Рыбаков, и сказки… Наверняка тут не случайное совпадение!

А может быть, Лариса не просто так сказки читала, не просто так изучала славянскую символику по книге Рыбакова? Может быть, она хотела какую-нибудь научную работу написать? И остались заготовки для нее? Хорошо бы добраться до них, почитать! Очень любопытно!

Но это нереально, нереально. С Алексеем – полный финиш, судя по всему. И Алена ведь уже решила покончить с его делом.

Решила покончить? Не факт, между прочим. И не из-за прекрасных Алексеевых глаз. Алене вдруг стала интересна – по-настоящему интересна – вся эта история. Только теперь в ней по-настоящему появилась какая-то загадка – пусть не детективная, а фантастическая. Дракон в душе нашей писательницы просто-таки крылышками затрепыхал от удовольствия! Надо узнать у Алексея, не оставила ли Лариса каких-то записей о «Ковре-самолете»… а заодно таким ненавязчивым образом напомнить ему о своем существовании (вдруг заодно в нем пробудится и воспоминание об очень даже немалой денежке, которую надо отдать практичной Деве).

Алена сунула было руку в сумку, чтобы достать телефон, как вдруг вспомнила объявление – в музее запрет на звонки. Да ладно, если нельзя, но очень хочется, значит, можно! Главное, чтобы не увидел никто, не услышал…

Она воровато оглянулась – и поняла, что позвонить не удастся: свидетели есть-таки. Около окна стояла та самая изможденная женщина, которую она чуть раньше видела внизу. Майя – так называли ее музейные дамы. Она сняла свой черный плащ, но все равно осталась в черном: длинная юбка, жакет, водолазка, колготки, туфли – все угольно-черное. Даже бижутерия была мрачного, тяжелого, черно-серебряного оттенка. Глухая чернота женщине не шла, делала ее лицо еще бледнее, старила его.

Майя стояла, сунув руки в карманы жакета, ссутулившись, словно ей было холодно, и угрюмо смотрела… на «Ковер-самолет». Она молчала, думала о чем-то, да так напряженно, что Алене почудилось, будто она слышит ток ее мыслей! Словно бы волны набегают на берег – довольно бурные такие мыслительные волны.

«Черная одежда и молчаливость придают каждой женщине умный вид», – вспомнила Алена замечательное выражение Ницше. И с трудом сдержала ехидную усмешку. Впрочем, совсем скрыть ее не удалось – какой-то звучок все же прорвался на волю. Майя его услышала и обратила рассеянный взгляд на Алену, которую до сей минуты вроде бы не замечала: очень уж удивленными стали ее глаза, когда она обнаружила рядом с собой присутствие кого-то постороннего!

– Извините, вы, кажется, в музее работаете? – быстро спросила Алена, чтобы сгладить впечатление от своей нечаянной усмешки.

– Да, – рассеянно сказала женщина. – А вы… – И вдруг улыбнулась с неожиданной приветливостью: – А я вас знаю, вы писательница. Я ничего не путаю?

– В самом деле, – кивнула очень довольная Алена. – А вы читали какие-то мои книжки или мы на моих встречах с читателями виделись?

– Мне вас потихоньку в областной библиотеке показали, – пояснила Майя. – У меня там подруга работает, в отделе хранения. Ее Елизавета Петровна зовут.

– Ой, знаю! – вспомнила Алена. – Пухленькая такая, да? В кудряшках.

– Совершенно верно. Ей очень нравятся ваши книги, особенно исторические. Она говорит, что вы пишете для умных женщин.

– Есть такое дело, – кивнула Алена с хитрой улыбкой. Потом, сочтя, что ее скромной персоне и так уделено слишком много внимания, она перешла на более интересующую ее сейчас тему: – А вас как зовут?

– Меня?.. Майя, Майя Алексеевна Климова. Вы спрашивали, работаю ли я в музее? Да, реставратором работаю, только я давно здесь не была, целый месяц. Болела.

– А теперь выздоровели?

– Нет пока. Мне еще полмесяца нельзя работать. Здесь, знаете, иногда и тяжелые вещи поднимать приходится, в смысле, картины, и по лестницам беспрестанно бегать туда-сюда: у нас в подсобные помещения очень крутая лестница ведет. А у меня шов сильно болит. Я пришла, потому что соскучилась. По залам соскучилась, по музею, по запаху здешнему…

– По любимым картинам… Да, понимаю, – продолжила за собеседницу Алена и кивнула. – Это и есть ваши любимые картины, да? – Взмахом руки она обвела полотна Васнецова и его соседей по залу: пейзаж Шишкина и «Дмитрия Самозванца».

– Почему вы так решили? – тихо спросила Майя.

– Ну как же, все-таки, едва вышли из отпуска, как сразу сюда пришли, именно в этот зал…

– Вы ошибаетесь! – с неожиданной резкостью проговорила Майя. – Уверяю вас, что ошибаетесь! Эта картина… эти картины меня совершенно не интересуют! Я пришла сюда только потому, что надеялась увидеть другое полотно, над реставрацией которого работала как раз перед тем, как в больницу попала. Пока меня не было, пришли данные технологической экспертизы по нему. И они так неутешительны, что, наверное, руководство решило картину просто-напросто снять.

– А как она называлась? – немедленно спросила Алена.

То, что сказала Майя, звучало интригующе, конечно. Но странно, что она с таким жаром принялась отнекиваться: мол, не смотрела она на картину Васнецова… Причем бросила косой, вороватый взгляд именно на «Ковер-самолет»! А ведь могла просто сказать «да». Да, мол, люблю. Или же просто сказать «нет». Но она так явно заюлила, так засуетилась, что это показалось подозрительным Алене. Когда человек отвечает на простейший вопрос преизбыточно подробно, он или не знает точного ответа, или хочет от ответа увильнуть.

В любой другой момент Алена, может, и не обратила бы внимания на такую реакцию женщины. Но после некоторых событий последнего времени, после размышлений о «Ковре-самолете», о Ларисе, об Алексее восприятие ее обострилось…

Тут что-то нечисто, совершенно точно что-то нечисто!

Ладно, если Майе так хочется, поговорим о другом. Надо усыпить ее настороженность, успокоить ее, а потом…

– Ой, расскажите насчет той картины, расскажите, очень вас прошу! Что там за данные экспертизы по ней? И, кстати, какая картина имеется в виду? Как она называется?

– «Портрет великой княгини Екатерины Алексеевны в охотничьем костюме», обычно приписываемый Георгу Кристофу Грооту.

– А почему – «обычно приписываемый»? Или его не Гроот написал?

– У многих его авторство вызывает сомнение. Стилистика портрета несколько иная, чем обычная гроотовская. Вы… вы, извините, вы какие-нибудь другие полотна художника видели?

– Ну, если вы мне напомните, как они называются… – уклончиво пробормотала Алена.

– Скажем, еще один портрет Екатерины, так называемый конный портрет, а также «Конный портрет Елизаветы Петровна с арапчонком», «Портрет Елизаветы в черном домино, с маской в руке», «Портрет генерал-губернатора Левендаля с женой», «Портрет великого князя Петра Федоровича»… Если о названных мною полотнах доподлинно известно, что они принадлежат кисти Георга Кристофа Гроота, немецкого художника, жившего и работавшего в России, то насчет портрета княгини Екатерины в охотничьем костюме всегда высказывались некоторые сомнения. Якобы иконографический тип отличен от гроотовской манеры. Хотя тут я не слишком-то согласна, Гроот именно такие лица писал – чуть вытянутые, как бы изможденные. «Конный портрет Елизаветы Петровны» – единственное исключение, но императрица была дама дородная, с весьма пухленьким личиком, поэтому изможденным его написать вряд ли представлялось возможным.

«Не то что твое», – подумала Алена, вглядываясь в бледное лицо Майи. Впрочем, как только реставратор начала говорить о любимом деле, ее измученное лицо изменилось, на него вернулись краски жизни, еще недавно казавшиеся безвозвратно стертыми. Майя явно беззаветно любит свою работу, конечно, в ней состоит единственный смысл ее существования. Как это печально, наверное…

«Да почему?! – сама себе возразила наша писательница, которая тоже беззаветно любила свою работу и тоже видела в ней единственный смысл существования… тем паче что та была и единственным источником ее доходов. – Что ж тут печального? Каждому свое! Во всяком случае, работа отвечает Майе взаимностью, в отличие от мужчин, которые разбивают сердца женщинам, уходя к другим. Картины никогда не покинут ее, в отличие от детей, которые вырастают и отдаляются от своих матерей…»

– Существует мнение, что Георг Кристоф Гроот только начал этот портрет, но умер во время работы, – говорила между тем Майя. – Точная дата написания портрета неизвестна. У нас он датирован обтекаемо: 1740-е годы. Исследователи предполагают, что завершить изображение Екатерины мог брат Гроота, Иоганн Фридрих. Это был замечательный художник-анималист, однако опыта в написании портретов он не имел.

– Вы говорили о результатах какой-то экспертизы, – напомнила Алена. – Значит, она подтвердила, что картина принадлежит кисти не Георга Кристофа, а именно Иоганна Фридриха?

– Она только подтвердила, что у Георга Кристофа был соавтор, а также то, что портрет был закончен ближе к концу века.

– То есть как?

– Да так. Повторяю, портрет датируется 1740-ми годами. Поскольку Георг Кристоф Гроот умер в 1749 году, позднее он никак не мог к нему прикоснуться. Но каким же тогда образом среди красок, которыми написан портрет, появилась берлинская лазурь?

– Это синенькая такая? – нахмурилась, припоминая, Алена. – Кстати, меня всегда интересовало, а почему она, собственно, берлинской называется?

– Считается, что впервые ее получил в начале XVIII века берлинский красильщик Дисбах. И вы правы – она именно что замечательного синего цвета.

– А что же с ней не так? Ведь если она была получена в начале XVIII века, значит, Гроот в 40-е годы вполне мог ее использовать.

– В том-то и дело, что не мог.

– Почему?

– Потому что… Ладно, я вам подробнее расскажу. Дисбах получил ее совершенно случайно. Понимаете, в своем производстве он использовал поташ, то есть карбонат калия К2СО3, – мимоходом, с легкостью необычайной уточнила Майя (Алена вспомнила, что когда-то, давным-давно, на выпускных экзаменах в средней школе она получила пятерку на экзамене по химии… видимо, с перепугу получила, не иначе, причем перепугалась до такой степени, что постаралась быстренько забыть обо всей химии на свете!). – И вот однажды, совершенно неожиданно для самого Дисбаха, раствор поташа в соединении с солями железа дал очень красивое синее окрашивание. Дисбах начал выяснять, почему так произошло сейчас, но не происходило раньше. Он был очень дотошный человек и смог установить, что поташ из последней партии был прокален в сосуде, в котором раньше была бычья кровь. Просто не помыли посуду и прокалили в ней поташ… Осадок, который давал этот поташ с солями железа, после высушивания представлял собой темно-синюю массу с красновато-медным металлическим блеском. Дисбах попытался использовать это вещество для окрашивания тканей – и пришел в восторг от результата. Итак, у него появилась новая краска – относительно дешевая, неядовитая, устойчивая к слабым кислотам, а главное – исключительно красивого, интенсивного цвета. Например, для получения голубой краски достаточно было на 200 частей белил взять всего одну часть нового пигмента, то есть в девять раз меньше, чем традиционного ультрамарина! Неудивительно, что новая краска, сулившая большие выгоды ее открывателю и производителю, быстро вытеснила прежний ультрамарин. И неудивительно также, что Дисбах очень долго держал ее производство в секрете. Художники пока что работали с ультрамарином. Только спустя два десятилетия английский врач, естествоиспытатель и геолог Вудворд разгадал секрет Дисбаха и тайну берлинской лазури. Теперь краску мог получить каждый желающий: надо только прокалить с карбонатом калия сухую кровь, полученную с боен, обработать массу водой, добавить к раствору железный купорос с алюмокалиевыми квасцами и, наконец, подействовать на смесь соляной кислотой. Позднее французский химик Пьер Жозеф Макёр опытным путем выяснил, что вместо крови можно использовать рог, кожу, шерсть и другие животные остатки. Процесс производства краски упростился. И все же то, что при этом происходит, оставалось невыясненным до 20-х годов XIX века.

Назад Дальше