В доме напротив, на черной плоскости фасада, слабо промерцало. Пули осыпали крышу, просвистели над головой. Видимо, русский наблюдатель заметил оживление, дал автоматную очередь. Окружавшие Басаева подростки отступили, присели на корточки, подвинулись к люку, где начинался спуск в глубину этажей. Басаев остался стоять, сделал шаг вперед, к железному ломаному парапету, за которым открывалась черная пустота.
– Обороняй дом, покуда хватит сил, – спокойно, не обращая внимания на обстрел, сказал он невысокому командиру, чьи ученики, поделенные на классы, препятствовали продвижению русских десантников. – Утром пришлю минеров. Они заминируют башню. Когда вы уйдете, она упадет на головы русским собакам.
Снова промерцало. Пули свистнули близко, и одна из них ударила в металлический поручень, высекла красивый искристый пучок. Подростки придвинулись ближе к Басаеву, подступили к самому краю, желая, чтобы взгляд командующего задержался на них. Отважно, презирая опасность, стояли в высоте, над сгорающим городом, где истлевали их классы, учебники, детские площадки. Как их командир и командующий, не страшились врага, не кланялись его снарядам и пулям.
Снова хлестнуло тугим свистящим веером. Прозвякало в железных перекрестьях антенн. Чмокнуло, попав в живое. Один из подростков слабо крикнул, упал. Басаев нагнулся к нему. Под огромным сумрачным небом, в тусклых отсветах далекого пожара увидел близкое маленькое лицо, сжатые губы, открытые, под вскинутыми бровями, глаза. Пуля попала в тонкую шею, и он умер тут же, на крыше, лежа на белом снегу.
– Как его звали? – спросил Басаев.
– Исмаил, – ответил паренек в разноцветном шерстяном колпачке, тот, что недавно, на первом этаже, скалил зубы, изображая молодого волчонка.
– Тебя как зовут?
– Ваха.
– Ваха, отомсти за Исмаила. Возьми гранатомет и сожги русский танк.
Он пошел к люку, чувствуя стопой шершавый бетон ступенек. Спускался, слыша, как движется следом легкая стая подростков. Думал, что на этом направлении едва ли возможен прорыв. Слишком крепка оборона русских, велика концентрация сил. И надо искать иное направление, быть может, в районе Сунжи.
Басаев приехал на похороны друга Илияса, когда остальные командиры уже собрались у могилы. Она была вырыта под деревьями, посреди тихого дворика, отделенного невысокой каменной изгородью. Ее заслоняли фасады старых домов, к ней не долетали снаряды русских гаубиц, и не надо было бояться снайперов. На городских кладбищах, в окрестностях Грозного, стояли русские батареи, погибших бойцов хоронили в глубине кварталов, вырывая могилы во дворах и на детских площадках.
Два джипа направили к могиле слепящие прожектора. Под деревьями, у изгороди, на грудах сырой земли стояла охрана – автоматчики в кожанках, гранатометчики с трубами, перепоясанные пулеметными лентами стрелки, держа у животов пулеметы с откинутыми сошками. Командиры, прибывшие почтить товарища, стояли у могилы, без оружия, в мятых полевых одеждах, в которых скопилась кирпичная и известковая пыль. Они покинули на краткое время позиции, из их нагрудных карманов торчали портативные рации, которые они отключили, чтобы позывные не мешали богослужению. У края продолговатой, освещенной лучами могилы стоял топчан, застеленный красным шерстяным ковром, спускавшимся до земли. На ковре, вытянув руки вдоль камуфлированной тужурки, раздвинув носки грубых башмаков, лежал убитый. Его лоб опоясывала зеленая перевязь, горбатый нос блестел, выпуклые твердые веки выступали из темных провалов, борода была всклокочена, в ней виднелись узкие губы, стиснутые внешним чужим усилием, удерживающим в глубине предсмертный крик боли. Тут же стоял невысокий, плохо выбритый оператор в малиновом берете, в джинсах. Держал на плече телекамеру, осторожно водил ею по могиле, покойнику, лицам полевых командиров, по хромированным радиаторам джипов. Когда подошел Басаев, камера поднялась ему навстречу, и острый лучик лампы неприятно кольнул глаза.
Басаев с каждым обнимался, прижимаясь щекой к щеке. Встал среди них на темной могильной земле. Едва заметно кивнул. Кивок его тотчас заметил мулла, молодой, с блестящей смоляной бородой, в кожаной скомканной куртке, истертой о камни развалин. Он оставил боевую позицию, сменил шерстяную шапочку на пышную белую чалму. Проводив покойника в рай, спрячет чалму, повесит на плечо автомат, и его отвезут в подвал, где поредевшая за день группа готовится к отражению штурма.
Мулла раскрыл Коран, держа его на белом куске материи над головой мертвеца, подставляя книгу в лучи прожектора. Басаев видел зеленоватые страницы с буквицами, испещренные арабской вязью, напоминавшей нотную грамоту. Знаки текли, изображая таинственную, сложенную в древности мелодию, под которую совершалась жизнь человечества. Рождались и падали царства, начинались восстания и войны, возникали и исчезали народы. Бесплотная душа являлась в мир из лазури, облекалась в плоть, существовала краткое время среди свадеб, пиров, погребений и утекала обратно в лазурь, оставляя на земле горстку костного праха.
Голос муллы, дрожащий, высокий, превративший в песнопение первую строку, напоминавшую колючее сухое соцветие, возглашал хвалу Всемилостивому и Милосердному Аллаху. Казалось, над могилой вспорхнула черная сильная птица, трепетала блистающими крыльями над мертвым горбоносым лицом. Басаеву почудилось, что закрытые веки покойника дрогнули от этого страстного возгласа, словно под ними ожили и провернулись глаза.
Басаев не понимал арабской речи, похожей на звучание струнного инструмента. Но столько раз слышал эту погребальную суру, что знал ее смысл, величаво текущий по зеленым страницам. О добре, о вечной благостной жизни, о людской гордыне и немощи, о земных прегрешениях, о судном карающем дне, о праведниках, нашедших себе утешение в вечном райском блаженстве, о всемогуществе Вышнего, чье знание необъятно и мастерство не имеет границ.
Он слушал звенящую струнную музыку, то горестную, то сладостно-нежную. Видел трепещущую черную птицу над мертвым лицом Илияса.
Молодые, чуткие, они ползут по арыку в мандариновом абхазском саду, добывая себе оружие. Два грузинских солдата положили на траву автоматы, трясут отяжелелое дерево, с обвислых глянцевитых ветвей со стуком, подпрыгивая, покрывая землю оранжевым ковром, падают мандарины. Солдаты беззаботно смеются, вонзают зубы в душистую кожуру, пьют сладкий прохладный сок. Илияс, худой, похожий на беркута, кидается из арыка, бьет с разбега солдата, погружает ему под лопатку тонкое сверкнувшее лезвие. Убитые грузины лежат на оранжевом ковре. Они с Илиясом подхватили автоматы, скользят вниз по склону. Илияс, веселый и гибкий, повесил на грудь автомат, подмигивает ему коричневым ярким глазом, вонзает зубы в неочищенный мандарин.
Ночью на морском берегу бредуг по хрустящей гальке. Мерцает в тумане Новый Афон, в стороне догорают Итеры. Оба посечены осколками мины, в липких потных одеждах. Кидают на берег оружие, сдирают кровавые штаны и рубахи. Илияс, белея во тьме, идет в шумящий прибой, падает в темное море. Вдвоем, в соленых брызгах, в туманной мгле, плавают в черных волнах, остужают раны, прижигают нежным рассолом. Гибкие, как дельфины, черпают у моря силы и свежесть, касаясь друг друга скользкими голыми телами.
Мулла читал священную книгу, в которой вился непрерывный зеленый стебель, давая побеги и почки, оплетая мир бесконечной порослью человеческих дел и поступков. Басаев слушал заунывную сладкую музыку, которой внимали командиры, стоя на могильной земле, одноглазый охранник Махмут, держа наперевес пулемет, оператор, водя по могиле глазком телекамеры, и лежащий на ковре Илияс, убитый в дневной атаке, суровый и строгий, хранящий в груди неизлетевший крик боли.
В новогоднюю ночь, отражая первое вторжение русских, жгли бронеколонну в районе вокзала. Стояла на площади в мерцаниях ослепительная новогодняя елка. Дымили моторами танки, артиллерийские тягачи, боевые машины. Экипажи легкомысленно и победно вылезали на броню, любовались зимним нарядным городом. С крыш, из подвалов, из распахнутых окон, под разными углами, исчерчивая воздух шипящими трассами, полетели гранаты. Вонзались в борта и башни, прожигали сталь, вышвыривали в воздух гулкие разноцветные взрывы, изрыгали из люков зеленое ядовитое пламя. Гибли в огне танкисты. Спекался в раскаленной броне десант. Летела вверх оторванная детонацией башня. Как факел, бежал и падал облитый горючим солдат. Илияс, установив на подоконнике ручной пулемет, поливал огнем площадь, хохотал, матерился, счастливо озирался оскаленным горбоносым лицом.
Через день пировали в пригородной вилле, забив четырех баранов, прихватив ящик водки и веселых разгульных татарок, побывавших в турецких публичных домах, обученных искусству любви. Всю ночь с Илиясом пили водку, снимали с раскаленных шампуров душистое мясо, принимали донесения о потерях врага, о захваченных пленных, о брошенных русскими транспортерах и танках. Расходились с татарками по разным половинам дома, падали в глубокие, под шелковыми балдахинами постели. Под утро, оттолкнув докучную девку с влажными, козьими грудями, пошел босиком по коврам отыскивать друга. Нашел Илияса в спальне. На кровати, голая, лежала татарка, выставила круглый, с темным пупком, живот. Илияс расставлял на животе автоматные патроны. Приказывал ей не дышать. Девка крепилась, терпела, а потом начинала смеяться, и патроны, желтея пулями, сыпались с живота на постель.
Мулла читал погребальную суру. Рокочущий, струнный, стенающий звук породил вибрацию мира, в котором остановилось время, вмороженное в стеклянную ночь. Зрачки, словно из глубины окаменелого тела, не в силах шевельнуться в глазницах, видели струйку земли, побежавшую из-под ноги охранника в могильную яму. Далекую, взлетевшую над крышей осветительную ракету, беззвучно сносимую ветром. Падение чистых снежинок в хрустальных лучах прожектора. В его остановившемся сердце, в оцепеневшем сознании задержалась одна-единственная сладкая мысль, что и его убьют, и они встретятся с другом в небесном саду, под навесом, с которого свисают солнечные виноградные гроздья, за чистым деревенским столом, на котором стоит маленькая бирюзовая чаша.
В Буденновске, в исстрелянном больничном корпусе, они подгоняли к окнам плачущих русских баб, заставляли их махать полотенцами, останавливая атаку спецназа. Илияс, худой, в черной одежде, содрав с головы мешавшую маску, прыгнул на больничную койку, утопив башмаки в подушке. Торопил бойцов, которые несли расстрелянного русского летчика – белобрысая голова, рука с обручальным кольцом. Подтащили к окну, сбросили наружу, напоказ осаждавшей «Альфе», оставив на подоконнике жидкий красный мазок. Он, Басаев, шел в кабинет главврача, где его к телефону вызывал Черномырдин – испуганный бабий голос, скрипуче искаженный телефонной мембраной.
Недавно, в декабре, русские колонны втягивались в предместья Грозного. Батареи гаубиц начинали сыпать на город фугасы и разрывные снаряды. Первые штурмовые группы вгрызались в заводские районы, а их выбивали снайперы. Загорались по всему горизонту взорванные нефтепроводы, словно шагали в ночи угрюмые, с красными факелами великаны. Илияс примчался с передовой на джипе. Врубил во всю мощь визжащую жаркую музыку. На хромированном радиаторе, пучеглазая, в липких волосах, на красном черенке шеи, висела отрубленная голова контрактника. Отряды, встречавшие джип, стреляли из автоматов в воздух, кричали: «Аллах акбар!»
Мулла завершил отпевание, закрыл священную книгу. Двое охранников спрыгнули в яму, вынимая из нее горстями землю, бережно высыпая на край, словно убирали до последней соринки подземную обитель. Четверо других приподняли Илияса с ковра, не давая упасть его рукам, раздвинуться сжатым стопам. Охлажденное тело не гнулось, твердо лежало на воздухе, не в белых пеленах, в которых омытая плоть отплывала в небесное странствие от порога родного дома, а в пятнистом военном мундире, продырявленном пулей, остававшейся в теле воина. Его опустили в могилу. Уложили в длинную нишу. Повернули бородатое, с впалыми щеками лицо на юг, в сторону белоснежной Мекки, чтобы его глаза под коричневыми веками вечно созерцали солнечную бирюзу изразцов, черный священный камень, упавший в пустыню с небес.
Закапывали могилу лопатами, кидали землю горстями. Басаев, ссыпая вниз сырую струю земли, успел разглядеть горбоносое лицо Илияса, на которое упала тяжелая земляная россыпь. Могильный холм полили из кувшина водой, чтобы священная влага способствовала воспарению души. Поставили две горящих свечи, задуваемых ветром. Шли в дом, где топилась жаркая печь и на столе, окутанный паром, с цукатами и изюмом, ожидал поминальный плов.
Глиняное блюдо с остатками плова отражало глазированными листьями и цветами тусклый свет лампы. Командиры подносили к губам цветные пиалы с чаем, брали из вазочки колотый сахар, неторопливо, громкими глотками, запивали жирный плов. Басаев чувствовал, как тают под языком острые кристаллики сахара. Выслушивал доклады, походившие на военные повествования, не задавая главный, волновавший их всех вопрос. Продолжать ли удерживать город, сражаясь за каждый дом, истребляя в уличных боях силы русских, не давая соединиться двум половинам их рыхлой медлительной группировки, одна из которых увязла в Грозном, а другая медленно, неповоротливо ползла на юг, в горы. Или, сберегая отряды, уйти из Грозного, пересечь равнину в тылах у русских частей, пробиться в горы и там, соединившись с товарищами, дать главное сражение. Разбить врага среди тесных ущелий, заснеженных перевалов, горных селений, укрепленных как неприступные крепости. Он не торопился задать командирам этот главный вопрос, который безмолвно витал над их головами, собрал их за поминальной трапезой вокруг глиняного цветастого блюда.
– Сегодня русские на моем направлении потеряли полсотни убитыми. Мы оставили микрорайон, заминировали их трупы и отошли. Они подтянули к передовой огнеметные танки «буратино». После выстрела дом превращается в кипяток, а потом в аккуратную кучку мусора. Сгребаешь в совочек веничком и выносишь!
Это сказал с усталым смешком Руслан, чьи пышные усы и расчесанная борода были разделены гребнем на тонкие золотистые струйки, а широкий лоб скрывала траурная черная перевязь с бегущей арабской строкой. Басаев слушал знакомый рокот его голоса, в котором едва слышно дребезжала трещинка усталости. Всматривался в темные подглазья, в нездоровые припухлости щек, в растресканные больные губы. Вспомнил его лицо, потное, яркое, с белоснежной улыбкой, когда в кузове грузовика мчались по горящему Сухуми, молотили из пулеметов по окнам домов, по резным решеткам и клумбам. И под пальмой, привалившись к волосатому стволу, словно отдыхая, сидел убитый грузин.
– На моем направлении все нормально, Шамиль, – добавил Руслан, словно услышал в себе эту тонкую дребезжащую трещинку. – Боеприпасов хватает. Завтра проведем контратаку.
– Сегодня наши саперы взорвали фугас, разломили танк надвое. Сапер Аслан, ты знаешь его, Шамиль, брат Мусы Ратаева, получил пулю в голову и успел замкнуть контакт. Как такое быть может? После смерти руки сами контакт замкнули! – с изумлением и внутренним восторгом говорил Хожамат, в каракулевой тяжелой папахе, поддерживая пиалу волосатыми пальцами, на которых, как лиловый бычий глаз, круглился перстень в серебряной оправе. Эти восторженные интонации были проявлением тайного безумия, которое Басаев знал по себе и которое развивалось подспудно после многих бессонных ночей под непрерывным обстрелом. Фронт, что держал Хожамат, продавливался русскими с помощью тяжелых гаубиц и авиационных налетов, после которых на месте многоэтажных домов оставались оплавленные воронки и бетон становился похож на стекло. Белки говорившего были желтые, как горчица. Гепатит состарил и иссушил его красивое лицо, которое запомнилось Басаеву после рейда в Кизляр, когда отряд Радуева прорвал окружение русских, вернулся на базу, и Хожамат, после омовения в бане, в чистой рубахе, с золотой цепью на смуглой шее, выпил стакан водки, вытянул утомленные ноги в пестрых толстых носках, беззвучно и счастливо смеялся, закатив голубые белки. – У меня пока тоже нормально, Шамиль. Не хватает медикаментов. Много моих людей простудилось. Воюют больными.
– Мы сегодня дом потеряли. Рядом с Музеем искусств. Погиб певец Исмаил Ходжаев. С песней пошел в атаку, как на сцене. Был самый лучший голос в Чечне. В Турцию на гастроли ездил. Я людей послал под землей, в туннели, чтобы вытащили труп Ходжаева. Труп не сумели достать, а двух пленных русских забрали. Теперь я их петь заставлю! – ненавидяще произнес Арби, бритый наголо, с синеватой бугристой головой, с черной ваххабитской бородой, которая словно фартук лежала на пятнистом мундире. Басаев видел несколько масленых зернышек риса, застрявших в бороде. С невольной неприязнью смотрел на молодое, с крупным носом, лицо дагестанца, по которому, как темные молнии, метались конвульсии ненависти. Почти неизвестный охранник, встречавший генерала Лебедя в Хасавюрте, подводивший ему под уздцы белого коня, незаметный подвигами среди прославленных командиров, Арби вдруг засветился огненной силой во время ваххабитских митингов. Потрясая над толпой автоматом, звал чеченцев в Дагестан и Адыгею, проповедовал великую Чечню от моря до моря. Площадь кричала ему, как пророку, «Аллах акбар!», колыхалась, готовая к священному походу.