Тронка - Александр Гончар 11 стр.


— Если и в эфир нельзя, то куда же можно? — сокрушенно говорит Гриня, усаживаясь верхом на стуле.

Сейчас рабочая пора, и Гриня должен куда-то ехать (автофургон стоит у конторы, снаряженный для дороги), однако Гриня не спешит, он должен сначала излить душу.

— Или, может, мы и вправду «людишки»? Может, с нами иначе и нельзя? Сунешься в институт — осади назад, браток; в столицу подашься — не прописывают; казалось бы, хоть небо остается, а теперь вот и туда, на эфирную целину, не пускают.

— В эфире, к твоему сведению, тоже должен быть порядок, — спокойно возражает Мамайчуку Сашко-радист.

— А что такое порядок? — задирает рыженькую свою бороденку Гриня. — Вон у тебя под потолком ласточки вылепили гнездо, для безопасности мать волосинкой птенцов обвила, это, я понимаю, порядок. Это не то что человек, который бьется в тенетах бессмысленных инструкций… Ласточка своих птенцов кормит, она их бережет, пестует, пока крылья у них не отрастут, а когда крылья есть, тогда пожалуйста: дарю вам небо, дарю вам простор, живите, летайте на равных со мною правах!

— Можно подумать, — улыбается Сашко, — что тебя кто-нибудь ограничивает.

— О! Цепью прикован к земле… Ведь отцы в наше время пошли такие, что не могут своих детей до конца жизни прокормить! В поте лица я должен добывать свой хлеб, ежедневно выколачивать презренный металл, которого мне, братцы, частенько не хватает, точно так же, к слову, как и холодильника… Хотел бы ваш друг быть добродетельным, великодушным, щедрым, но при таких пенёнзах,[3] как у Грини Мамайчука, поддерживать честность целомудренной нелегко, ох, как нелегко!.. Не успеешь и опомниться, как в агитфургоне у тебя среди коробок с кинолентами, среди гениальных произведений человеческого духа очутится вдруг… корзина с виноградом, который юридически тебе не принадлежит. Или, скажем, мешок арбузов и дынь, этих наших украинских ананасов… Ты везешь эти дары природы домой, чтобы усладить ими не совсем сладкую жизнь своих ближних, а вместо благодарности родной твой батя готов гнать взашей свое дитя из дому… Не принимает даров!

— Твой батя после этого еще больше вырастает в моих глазах, — замечает Виталий, перелистывая за столом какой-то журнал.

— Не возражаю: мудрый у меня наставник, но о том-то и речь, что я хочу жить вовсе без наставников, — покачивается Гриня вместе со стулом. — Хоть бы попробовать без них. Неужто погибну? А может, и нет? С домашними, скажем, я бы еще мог кое-как примириться, но ведь, кроме них, и некий отставной субъект лезет в твою грудную клетку своими лапищами…

— Ты глина, подлежащая формовке, — говорит Сашко, роясь в одном из приемников, которые ему приносят в ремонт. — По крайней мере, у Яцубы такой на тебя взгляд.

— Ты считаешь, что у него есть взгляды? А по-моему, у него есть только зубы, клыки. Это обыкновеннейший динозавр культовской эпохи, пища его непритязательна — он употребляет одни цитаты. Зубами дробит камни готовых истин. Мыслить он не умеет, да и зачем это ему? Зато он умеет разрушить церковь — памятник архитектуры, окружить определенную территорию колючей проволокой, нацарапать современной авторучкой анонимку…

— Нужно отдать ему должное, — говорит Виталий. — Анонимки свои он рассылает за собственной подписью. «Я, говорит, не боюсь, не прячусь…»

— На редкость самоуверенный тип; не сомневается, что жизнь его стопроцентно правильна, дистиллированна, безупречна, а что, наоборот, я вот, Мамайчук, неправильно живу, много лишнего болтаю. Если б ему хоть на миг вернуть прошлое, меня первым он спровадил бы туда, куда Макар телят не гонял… А за что? Я работаю. Я не отравляю себя алкоголем. К очковтирателям не принадлежу. Кроме того, активно защищаю спортивную честь нашего совхоза, выходя в бутсах на поле стадиона и пробуждая в вас кровожадные инстинкты. Так в чем же я неправильный, братцы мои?

— Ты правильный, только «неуправляемый», — объясняет Сашко.

Есть на свете управляемые снаряды, есть управляемые ракеты, но есть и неуправляемое живое существо, и ходит оно по свету в образе Грини Мамайчука. «Неуправляемый Мамайчук», — бросил кто-то, и пошло гулять по совхозу это прозвище, и Гриня не сердится, хотя и не считает себя виновным в том, что жизнь его складывается именно так. Начиналось вроде бы здорово: по случаю его, Грининого, появления на свет когда-то была устроена шумная гулянка-рай, и отец новорожденного — лучший в то время в МТС ударник-механизатор — был просто на седьмом небе оттого, что в жизнь приходит еще один Мамайчук, прошелся вприсядку через весь совхоз, а теперь ему не до веселья: возвратился с войны без ног; постарел, осунулся. «На Сапун-горе, на Малаховом кургане отцвела его молодость», — говорит иногда Гриня о своем суровом бате. А батя, однако ж, не сдается: сейчас он газорезчиком в мастерской. Стиснув зубы, изо дня в день режет железо, латает комбайны, вырезает проржавелые болячки и опухоли на тракторах, а его Гриня тем временем доискивается сущности жизни… Закончив десятилетку, хлопец многое успел изведать, не раз обжегся, как он говорит, у костров житейских. Поступал в кораблестроительный, но не прошел по конкурсу, куда-то вербовался, но недовербовался, очутился потом на курсах киномехаников в областном городе, по вечерам утюжил проспект вместе с тамошними хандрящими юнцами и в конце концов возвратился в совхоз приличным киномехаником с львиной рыжей шевелюрой, в разрисованной рубашке навыпуск, в которой красуется и поныне.

— Пускай «неуправляемый», пускай неподдающийся… А какое ему, отставнику, до меня дело?

— Ты все на отставников. Это племя тоже неодинаковое…

— А я что говорю: среди них много людей стоящих, такие засучили рукава и — давай работу. Орловский не один! Где-то я читал о прославленном генерале, который после отставки пошел работать директором совхоза. Ну, наш отставник тоже, видно, надеялся занять Пахомово кресло, да не выгорело, пришлось браться за пожарную кишку… Но я же не пожар, чтобы меня тушить! Что за преступление, если все хочешь сам, без толмачей, обдумать? Для чего живу? Для чего жить буду? Это меня занимает. Конечно, у меня есть недостатки, я покамест еще не похож на положительных героев тех комедий, которые вожу по кошарам в металлических коробках и остерегаюсь близко допускать к ним чабанов с цигарками, потому что очень уж мои комедии горят… Я рядовой жизни — и не больше. Понемногу работаю, понемногу мыслю, ибо кому же хочется быть придатком к собственному своему желудку… Это первобытному человеку приходилось с утра до ночи охотиться, чтобы чем-нибудь набить свое неандертальское брюхо, а для современного человека необходим другой режим, труд его — только основа для мысли… Идем к тому, чтобы вообще по два часа в день работать, да еще, говорят, и с перерывом на обед.

— Слышишь, Виталик, — обращается Сашко к товарищу. — Вот что кое-кому снится… В нашем «Перце» это можно бы назвать «Мечта современного лежебоки»…

— Коллега, я не считаю, что этот камень брошен в мой огород… Я под эту статью не подхожу. Конечно, я работаю в соответствии с трудовым законодательством, из кожи вон не лезу, не надрываюсь, как, предположим, наш директор Пахом Хрисанфович; ему, кстати, вчера снова уколы делали… Вы ему о будущем, о светлой цели, а какая она для него светлая, ежели у него хроническая язва желудка, ежели у него, у бедняги, в глазах темнеет от работы. Для него, братцы, вся жизнь — это только силос, силос и силос! А я не хочу быть египтянином силоса! Я не для того рожден, чтоб стать строителем силосных пирамид!

— Ты против силоса? — удивился Сашко.

— Наоборот, — возразил Мамайчук, — я даже в детстве не умалял значения для нас мелко иссеченной зеленой массы… Кто сегодня на силосе вилами орудует, тому почет, и у меня тоже — вот на руках — от баранки трудовые мозоли… Перед вами человек, который свою скромную работу на этой грешной планете пытается выполнять добросовестно. Экран мой освещает по вечерам темноту самых отдаленных кошар. План кинопроката выполняю, куда посылают — лечу. Вот и сейчас, друзья мои, вынужден покинуть вас, еду согласно полученному наряду…

— Едешь, да все на одном месте, — взглядывает Виталий на стул, на котором покачивается Гриня.

— Я ценю, товарищ Рясный, наличие в тебе чувства юмора, — покровительственно отмечает Гриня. — Относиться ко всему на свете с юморком — в этом самозащита и мудрость человека нашего времени. Итак, ты, отроче, на пороге мудрости… Вселенная велика и разнообразна: одни тела пребывают в состоянии плазмы, другие в состоянии окаменелости, тебе же нравится быть в состоянии жизни, не правда ли?

— Ты не ошибся.

— Сейчас в твоей душе — брожение лирических положительных зарядов… Не так ли?

— Угадал.

— И звездный эфир по ночам слушает твою наивную песню любви?

— Ты не ошибся.

— Сейчас в твоей душе — брожение лирических положительных зарядов… Не так ли?

— Угадал.

— И звездный эфир по ночам слушает твою наивную песню любви?

— Отстань, — сказал Виталий почти сердито, почувствовав в этом намек на его вчерашнее вечернее обращение к Тоне.

Мамайчук, хохотнув, продекламировал:

— «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви!..» Откуда это?

— Из «Песни Песней», — подсказал Сашко.

— «Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня… Черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы…» А это?

— И это оттуда, — скрыл улыбку Виталий.

— Верно, юноша! Итак, ты вступил уже в пору молочно-восковой спелости… Родная школа вскоре вытолкнет тебя в белый свет с аттестатом зрелости… После нее куда, если не секрет?..

— Видно будет.

— При поступлении в институт теперь, как известно, требуется трудовой стаж… Но не думаю, что ты, как последний плебей, будешь многотерпеливо добывать сей стаж. К счастью, у тебя есть реальная возможность сократить свои мытарства.

— Что ты имеешь в виду? — нахмурился Виталий.

— Ты не хмурься… Ты смейся от счастья! Дай мне такую мамашу, что и депутатка, что и в области как у себя дома, не видать бы вам этого Мамайчука здесь!

Сашко посмотрел на него из-под растрепанного чуба.

— Плохо же ты знаешь его мамашу.

— Что? — уставился на радиста Мамайчук. — Я за нее голосовал! Голос за нее отдал, и при этом искренне. Заступница сирых! Борец за мечту. Все это так. Но ведь она же еще и мать! А ты, — он посмотрел на Виталика, — любимый маменькин сынок.

— Я не маменькин.

— А чей же?

— Я сын своей матери.

— Сути это не меняет. Ты, согласно законам природы, самое дорогое для нее существо, и тебе должно быть ясно, что из этого вытекает…

— Быть может, объяснишь? — скривился в недоброй улыбке Виталий.

— Без нее ты, хлопче, нуль во вселенной. Понял? Поверь моему горькому опыту. Итак, беги, падай перед нею на четыре кости, умоляй. Иначе не видать тебе не только что кораблестроительного, но и зачуханного какого-нибудь техникума… А так будет совсем по-иному: она едет в город. Уверенно стучит в дверь к товарищу ректору. Товарищ ректор весь внимание к товарищу Рясной. Выслушивает, и, пока течет беседа, в списке против твоего имени появляется этакая маленькая-маленькая, как маково зерно, точечка… Будто муха наследила. И все! Твоя судьба этой точечкой решена. Ты принят! С чем я тебя и поздравляю заранее!

— Плохо же ты знаешь, товарищ избиратель, и свою депутатку, и ее сына, — снова говорит Сашко.

— Ах, я не угадал? Он не признает протекций? Он ненавидит блат? Он хочет по-честному, хочет самостоятельно решать формулы жизни со многими неизвестными? Не так ли, милый наш Архимедик?

Виталий досадливо покусывает губу.

— Ты ясновидец.

— Юный мой друг! Ухватишь меня за эту благородную бороду, ежели лента событий будет разворачиваться вопреки моим прогнозам, — говорит Гриня и поглаживает рукой светло-рыжий пушок, который он называет бородой.

Этот пух — протест Грини, протест и недоверие, которое он выказывает заведующему рабкоопом товарищу Мажаре. Щедрый на посулы, Мажара имел неосторожность публично пообещать в ближайшее время открыть в совхозе парикмахерскую, и Мамайчук, поймав его на слове, заявил, что не станет бриться до тех пор, пока парикмахерская не будет открыта, и дело сейчас оборачивается так, что весь совхоз следит за этим неравным поединком, а заведующий рабкоопом каждый раз прячется, как увидит хоть издалека молодую Мамайчукову бороду. Бороденка тем временем растет, и когда Гриня, как правый защитник команды, выбегает на поле стадиона, и Виталий, и Сашко, и весь стадион кричат ему:

— Вива Куба!

Сашковы костыли так и пляшут тогда в воздухе от восторга и энтузиазма, а сейчас радист поглядывает на выпяченную вперед Мамайчукову бородку несколько даже иронически.

В коридоре слышны быстрые девичьи шаги, в приоткрытую дверь заглядывает Неля, секретарша:

— Гриня! Пахом Хрисанфович сердится, что ты до сих пор не уехал.

— Передай: выхожу на орбиту. — И Мамайчук в самом деле поднимается. — Попутно, возможно, где-нибудь и на тузлук наскочу. Странная штука этот тузлук: недоваренное мясо, примитив, а как на человека действует! После тузлука мне всегда бороться хочется… Ну, честь труду! — бросает он хлопцам и неторопливо выходит на улицу к своему фургону.

Этот агитфургон, в котором Мамайчук и швец и жнец, целыми днями носится по отделениям или пылит на грейдерной дороге в райцентр за новой кинолентой либо по каким иным делам; хотя задача фургона — прежде всего культурно обслуживать отдаленные кошары, фермы и отделения, однако хозяину его приходится выполнять еще и множество других поручений, быть, что называется, «старшим, куда пошлют». Вот и сейчас Грине дорога предстоит неблизкая — нужно ехать в совхоз «Приморский чабан», с которым они соревнуются, однако Гриня не был бы Гриней, если бы, выехав в степь, не завернул еще на птицеферму, а там, только выйдя из кабины фургона и вступив в белое куриное царство, он уже ошарашивает птичниц излюбленным своим вопросом:

— Для чего вы существуете, то бишь живете?

Такая уж у него привычка — приставать с этим вопросом к каждому.

— Ну вот, родились, выросли, живете, а для чего?

Девчата пожимают плечами, пересмеиваются, а маленькая девочка — дочка старшей птичницы — удивленно смотрит на Мамайчука, на его желтую, как пух на цыпленке, бороду и разрисованную рубашку.

— Ну, скажем, вот у Сани, — кивает Мамайчук на полненькую чернявую молодицу, муж которой проходит службу на Балтийском флоте, — затяжная любовь, она только и ждет праздника, чтобы поехать в Ленинград к своему законному. А вы?

— У тебя бы спросить, — весело отвечает Саня, — для чего ты сам небо коптишь?

— О, это вопрос сложный, над ним я как раз и размышляю в эти дни. Размышлял ночь, все утро и тому же посвящу несколько ближайших лет.

— Не слишком ли щедро?

— А я, девчата, не мелочный. В запасе у меня вечность. Куда спешить, зачем? Ну, пусть я после известных видоизменений стану какой-нибудь другой молекулой, пусть не буду Григорием Мамайчуком, а буду, скажем, арбузом или дыней.

— Или чертополохом, — прыснула со смеху одна из девушек.

— Или чертополохом, какая разница? Главное, что я буду, и никто не в силах прекратить меня в вечности, положить мне конец. Так-то, девчата.

— Гриня, тебе пора жениться, — говорит Одарка, приземистая, с веселыми глазами, в опущенной на брови косынке.

— Голому жениться только подпоясаться, — отвечает Гриня. — А вот вам, девчата, которые незамужние, советую это сделать пораньше, чтобы потом успеть выйти замуж еще раз.

— Вот так посоветовал!

— А то вы по десять классов закончили, однако и до сих пор не знаете, что раньше появилось в природе: курица или это вот яйцо? — И Гриня, подняв у корытца оброненное курицей свежее яйцо, тут же его выпивает.

После этого он едет дальше. Увидев чабана, который маячит у отары на выпасах, Гриня не ленится сделать крюк, заворачивает к нему и, не вылезая из кабины, тоже спрашивает:

— А вы?

— Что я?

— Для чего живете?

— Чтобы баранов стричь.

— Вот это наконец ответ! — даже обрадовался Гриня.

А когда он со своим вопросом обратился у кошары к зоотехнику Тамаре, которая с чабанами отбирала в загородке по биркам производителей для отправки в Болгарию, то реакция Тамары была для Грини совсем неожиданной.

— Проваливай отсюда! — выкрикнула она, и Гриня только тогда заметил, что лицо у нее было мокрое и красное от слез.

А мог бы ведь он догадаться, что Тамара в эти дни переживает душевную драму; недавно вышла она замуж за приезжего техника по искусственному осеменению, а он оказался пьяницей, да таким, что пьет без просыпу; допился однажды до того, что вместе со спиртом, полученным для лабораторной работы, вылакал и все другое из пробирок, за что и попал в совхозный «Перец».

Вот почему Тамара так болезненно приняла вопрос Мамайчука. Без тебя, мол, горько, а ты с дурацкими вопросами лезешь!.. Занятые работой, и Тамара и чабаны после этого уже забыли о Грине; отвернулись от него и отбирают в загородке лучших баранов (трехтонка стоит уже наготове), а Грине после этого ничего не остается, как, передав бригадиру бумажку из бухгалтерии да устное директорское распоряжение относительно этих самых баранов, отправляемых на Балканы, двигаться дальше, по своему основному маршруту.

Едет Гриня, колышется над баранкой пластмассовый зайчик на нитке, усмехается по-заячьи водителю: «А сам-то ты что за субъект? Для чего ты?»

На душе мучительно тоскливо, стыдно за свою бестактность перед Тамарой. Становится просто больно за нее, за ее слезы. Видимо, и сейчас капают они на спины стриженых, сбитых в загородке мериносов, между которыми она ходит, согнувшись… Борец против равнодушия, против черствости и бездушия, как же ты сам не заметил, что Тамара заплакана, что сегодня ей свет не мил!.. И вообще с тех пор как она связала себя с этим пьянчугой, вид у нее всегда такой измученный, похудела, лицо осунулось, только глаза стали еще больше. А какая она была девушкой! Ребята выбирали ее комсоргом не только за деловые качества, но еще и за веселый нрав, за девичью ее привлекательность. Последнее время она работала уже секретарем райкома, невольно перейдя в разряд тех девчат, которым, по мнению Грини, их должности угрожают вечным девичеством: ведь не так просто секретарю райкома после собрания уединиться в парке с рядовым комсомольцем. Однако Тамара, словно бы наперекор пророчествам Мамайчука, быстро и неожиданно нашла себе пару, вышла замуж за этого, как назло, подвернувшегося техника. После свадьбы Тамара возвратилась на работу в совхоз, чтобы неотлучно быть возле мужа, и — странное дело — именно теперь, увидев ее замужней, как-то поникшей, вечно расстроенной от семейных забот и переживаний, Гриня вдруг по-настоящему разглядел Тамару в истинной ее красоте, в ее самоотверженной супружеской верности, и не раз теперь ловил себя на том, что ему хочется глядеть на нее, слышать ее ласковый голос… Просто слышать. Просто глядеть. В измученное сияние глаз заглянуть…

Назад Дальше