Тронка - Александр Гончар 13 стр.


— Ты… ты… ты разве дружинник?

— Я еще с колыбели дружинник, — процедил Гриня сквозь зубы и толкнул расслабленное тело к двери.

У косяка техник заартачился.

— Ты… не дружинник, — вякал он. — Не имеешь права…

Гриню это даже развеселило, он подмигнул Клаве и Тамаре.

— Как это не имею права? Ты меня просто не узнал! Перед тобой сын севастопольца! Внук махновца! Хавбек родной тебе совхозной команды!.. Так что извини уж! — Он с силой толкнул пьянчугу в узкий проход через кухню, и хотя техник и там упирался, спотыкался, падал, Мамайчук через минуту выволок испачканного мелом техника во двор. Там ждет спрятанная от людских глаз Тамарина двуколка. Запряженная гнедым, стоит она во дворе, как раз у помойной ямы.

— Сюда его, сюда, — повторяет Тамара беспокойно, суетливо и еще что-то ласково щебечет, пока Гриня нещадно втискивает в двуколку этот мешок пропитавшегося алкоголем человеческого тела.

— Спасибо тебе, — говорит Тамара, привычно сев в двуколку и берясь за вожжи. — Спасибо, что помог, — и впервые с тех пор, как Гриня знает ее, одаряет его, Гриню, взглядом такой горячей благодарности, такой нежности и красоты, что ему даже грустно становится после этого.

Некоторое время он стоит один.

— Боже, если ты есть, спаси мою душу, если она есть! — тихо восклицает Гриня, прислушиваясь к удаляющемуся клекоту двуколки.

Потом идет на «пятачок», где теперь стало еще многолюднее. Отец, как и раньше, вертится среди толпы на своей инвалидской дощечке с колесиком. Сын подходит к нему.

— Дай мне, батя, в зубы.

Это он на такой манер просит у отца закурить. И что самое удивительное, отец молча лезет твердыми, запекшимися пальцами в карман своей засаленной гимнастерки, из-под которой выглядывает на груди не менее замызганная матросская тельняшка, долго роется и, добыв наконец из кармана сигарету, подает сыну.

Лясы точит в этот момент Прошка Горбань. Прошка недавно демобилизовался и теперь работает на водокачке, а после работы, идя домой, никогда не упустит случая «покачать воду» и здесь. Легкий на слово, веселый, он любит, собрав толпу зевак, загнуть им из своего воинского прошлого что-нибудь ошеломляюще-разухабистое. Служба его якобы заключалась в том, что он с командой бойцов сопровождал важные грузы по железным дорогам страны, бывал и на Крайнем Севере, и на Дальнем Востоке. Нелегко понять, где он врет, а где говорит правду, рассказывая, какие приключения случались в дороге с их боевой командой, да как жили они дружно, да в какие могучие тулупы одевались, стоя на посту ночью в тамбуре на жгучем сибирском морозе.

— А то еще добыли мы как-то в соседнем эшелоне несколько ящиков апельсинов и яблок — такие были краснобокие, наливные, высший сорт, — сверкает улыбка на измазанном лице Прошки. — И, клянусь, не мы пломбы срывали, кто-то до нас уже их поскручивал, а комендант накрыл на этом как раз нашу братву, так мы эти апельсины да яблоки — куда? Раз, раз — да в стволы пушек! Да брезентами сверху! А когда состав тронулся и комендант остался далеко, мы тогда к пушкам, открываем замки, а оттуда золотые да краснобокие наши ядра на платформу как сыпанут! Бери, братва, угощайся!.. Вокруг мороз, а оно под ноги тебе, словно бы только что с дерева: красное, свежее, еще и пахнет…

— Вот такими б ядрами только и стрелять, — задумчиво говорит дед Смык, столяр из мастерской. — На такую войну и я согласился бы.

— Вранье… Все вранье, — сердито говорит Мамайчук-инвалид, мотнув взлохмаченной головой и заскрежетав колесиками. — Сталью стреляют, рваным горячим железом, а не яблоками твоими пахучими!

— Теперь уже другие штуковины есть, — говорит завгар Семен Кухтий, пожилой отяжелевший мужчина. — Однажды ехал я к шефам, море да степь без конца. Смотрю, где-то там над морем стоит этакая катапульта. Куда там «катюшам»!.. Агрегат!

— Таких лучше не трогай, — угрожающе усмехается Прошка.

— А подумать, — тихо говорит дед Смык, — всей этой силой страшенной какой-нибудь сержант молоденький заведует.

— Что там заведовать, — машет рукой Прошка. — Команду дали, кнопку нажал — и все!

— Брехня, — поникнув головой, сердится Мамайчук-инвалид. — Кнопка… Возле кнопки тоже нужно с умом. Не всякий сможет. Ты вот этого заставь, сумеет ли. — Налитые оловом глаза поднимаются вверх, на сына.

— Сумел бы, не беспокойтесь, батя.

— А почему же военком возвращает тебя? Только остригут, да и получай, батька, сдачу… Пойдет в шерсти — вернется остриженный. Доколе они тебя стричь будут задаром?

— Я не отпрашивался. Возвращают из уважения к отцу-ветерану.

— Доведешь ты меня… Осенью скажу военкому, пускай забирает! С тебя там ворс малость повытрут.

— На волоске, на волоске весь мир держится, — бубнит свое дед Смык. — Тот, что стоит у них там возле кнопки… Или же с водородной бомбой целую ночь в воздухе летает… Разве ему долго до беды? Помутится ум, кто ему помешает нажать на кнопку?

— Пускай только попробует, — весело кивает в сторону моря Прошка. — Психанет он, психану и я!

— Веселенькие разговоры, — берется за велосипед комбайнер Грицюта.

А Мамайчук-младший, кольцами пуская в небо дым, добавляет злобно:

— Не люди, а гуси в наше время решают судьбу мира. Известно вам, что обыкновенные наши дрофы и дикие гуси на экранах локаторов изображение дают? Когда-то было в истории, что гуси Рим спасли, а теперь, наоборот, они могут не то что Рим — всю планету превратить в пепел! И после этого еще хотят, чтобы я был начинен оптимизмом…

— Вранье… Все вранье… — бормочет отец, и понуренная голова его вяло падает на грудь, на засаленные, облезлые колодки орденов. Обрубленное тело разморено, грузно оседает; кажется, он вот-вот пошатнется и свалится со своих колесиков.

Сын подхватывает его.

— Э! Пора, батя, спать.

И то, что он делает после этого, заставляет умолкнуть всех. Наклонившись, молодой Мамайчук, как ребенка, берет отца на руки, берет вместе с его колесиками и, твердо, осторожно ступая, несет к фургону, что стоит поблизости, за кустами тамариска. Отец и не противится, ему это не впервые; он лишь сонно что-то бормочет, склонив голову на плечо сына, который, идя со своей ношей сквозь заросли тамариска, раздвигает их мягкие ветви головой.

Прогромыхал фургон, уехали Мамайчуки, окутанные сухой красной пылью, а рабочие еще долго сидят приумолкшие, глядя на то место, где после колесиков севастопольца остались глубокие следы, хаотически вдавленные в размякший за день асфальт.

Предчувствие океана

Единственное на весь совхоз двухэтажное здание средней школы возвышается над темной зеленью парка, издалека видны в степи его большие окна и голубой фронтон. Как улей, гудит школа зимой, всю весну ее двор наполнен детским гамом, пока не настанет наконец тот день, когда для десятиклассников прозвучит их последний звонок. Тогда малыш-первоклассник в восторге будет долго трезвонить в коридоре тяжелым колокольчиком. А они, завтрашние выпускники, примолкнут, с затаенным волнением вслушиваясь в знакомое дребезжание, которое столько лет созывало их в класс, а вот теперь звучит прощально и наполняет душу предчувствием чего-то нового, неизведанного.

Вот и прошло напряжение экзаменов. Наступил выпускной вечер, столы из физического кабинета уже вытащены во двор и расставлены под деревьями, тут же пристроена и клубная радиола для танцев. Правда, она пока молчит, потому что весь шум еще на втором этаже школы, откуда через открытые настежь окна то и дело долетают аплодисменты: там вручают аттестаты зрелости.

А когда утихнут аплодисменты, отзвучат слова напутствий и поздравлений, когда отличница Алла Ратушная всхлипнет, прощаясь от имени всех одноклассников с родной школой и учителями, а директор совхоза Пахом Хрисанфович своим скрипучим голосом пообещает выпускникам в благодарность за их активное участие в производстве дать грузовик для экскурсии, — после всего этого участники вечера высыплют во двор, и Гриня Мамайчук, ответственный за радиолу, как сюрприз для виновников торжества, заведет ту самую мелодию, под которую Земля провожала Гагарина в полет.

И как это здорово получается: выпускники, родители и учителя — все слушают знакомую мелодию, а из-за совхозного парка восходит месяц; и хоть он почти полный, но все равно этого небесного фонаря сегодня для них недостаточно, и вот под звуки музыки раздается шутливая команда директора школы Павла Юхимовича:

— Свет!

И тут же слышится мальчишеское, озорное:

— Есть свет!

И сразу все ослеплены, как вспышкой киноюпитеров, потоком яркого света от множества электроламп, которые днем гроздьями навесили на деревья Кузьма и Виталий, главные осветители сегодняшнего торжества.

Музыка льется, а члены родительского комитета уже приглашают людей к столу; долговязый майор Яцуба в тщательно выглаженном костюме из китайской чесучи, с вдохновением в холодных глазах, энергично распоряжается, распределяет места, внося поправки на ходу. После неизбежных в таких случаях колебаний и замешательств участники вечера в конце концов рассаживаются, чинно занимают места за лабораторными столами, на которых сегодня поставлены не колбы и реторты, а буфетные деликатесы и бутылки с лимонадом. Поодаль от столов под кустами лоснятся, правда, и бочонки с вином своего совхозного производства, но они пока еще пребывают на каком-то полулегальном положении, ибо майор Яцуба, как член родительского комитета, до последнего момента был категорически против хмельных напитков на школьном вечере и, кажется, только в последнюю минуту смягчился, когда узнал, что дочка его Лина получила серебряную медаль. А это событие! Поглядев на отставного майора со стороны, можно подумать, что он сам лично получил эту медаль, — так горделиво, уверенно держится его седая голова на длинной вытянутой шее. Радость отца усиливается еще и тем, что медаль, доставшаяся Лине, выскользнула из рук другого претендента — Лукииного сына, который перед самым финишем на чем-то споткнулся, схватил пару четверок и получил не медаль, а дулю в нос! Такой поворот дела просто осчастливил Яцубу, — пусть знает председатель рабочкома, как надо воспитывать своих детей! Лукию это, видимо, сильно задело, зато ее сын, этот радиохулиган, этот незадачливый «гений в трусиках», кажется, и в ус не дует, он вовсю улыбается, кого-то опять высмеивает в толпе ребят, которые стоят тут же и с ироническими гримасами разглядывают этикетки на бутылках лимонада (лимонад поставлен десятиклассникам как раз по предложению Яцубы). Майор чувствует в этих мальчишках какое-то насмешливое неуважение к нему лично, и хотя он сегодня и добр и великодушен, но когда в поле его зрения оказывается бесшабашный, веселый Лукиин скептик, или ротастый сын Осадчего, ростом уже перегнавший отца, или, наконец, неприязненно учтивый Стасик-переселенец в вышитой гуцулке, то густые брови Яцубы невольно сдвигаются, а взгляд становится тяжелым, сверлящим.

Музыка льется, а члены родительского комитета уже приглашают людей к столу; долговязый майор Яцуба в тщательно выглаженном костюме из китайской чесучи, с вдохновением в холодных глазах, энергично распоряжается, распределяет места, внося поправки на ходу. После неизбежных в таких случаях колебаний и замешательств участники вечера в конце концов рассаживаются, чинно занимают места за лабораторными столами, на которых сегодня поставлены не колбы и реторты, а буфетные деликатесы и бутылки с лимонадом. Поодаль от столов под кустами лоснятся, правда, и бочонки с вином своего совхозного производства, но они пока еще пребывают на каком-то полулегальном положении, ибо майор Яцуба, как член родительского комитета, до последнего момента был категорически против хмельных напитков на школьном вечере и, кажется, только в последнюю минуту смягчился, когда узнал, что дочка его Лина получила серебряную медаль. А это событие! Поглядев на отставного майора со стороны, можно подумать, что он сам лично получил эту медаль, — так горделиво, уверенно держится его седая голова на длинной вытянутой шее. Радость отца усиливается еще и тем, что медаль, доставшаяся Лине, выскользнула из рук другого претендента — Лукииного сына, который перед самым финишем на чем-то споткнулся, схватил пару четверок и получил не медаль, а дулю в нос! Такой поворот дела просто осчастливил Яцубу, — пусть знает председатель рабочкома, как надо воспитывать своих детей! Лукию это, видимо, сильно задело, зато ее сын, этот радиохулиган, этот незадачливый «гений в трусиках», кажется, и в ус не дует, он вовсю улыбается, кого-то опять высмеивает в толпе ребят, которые стоят тут же и с ироническими гримасами разглядывают этикетки на бутылках лимонада (лимонад поставлен десятиклассникам как раз по предложению Яцубы). Майор чувствует в этих мальчишках какое-то насмешливое неуважение к нему лично, и хотя он сегодня и добр и великодушен, но когда в поле его зрения оказывается бесшабашный, веселый Лукиин скептик, или ротастый сын Осадчего, ростом уже перегнавший отца, или, наконец, неприязненно учтивый Стасик-переселенец в вышитой гуцулке, то густые брови Яцубы невольно сдвигаются, а взгляд становится тяжелым, сверлящим.

Дочку свою Яцуба посадил так, чтобы она была на виду, у него на глазах. Да, наконец, как медалистка, она имеет теперь полное право сидеть ближе всех к поперечному столу, за которым размещается, так сказать, президиум сегодняшнего вечера.

Лина, худощавая, серьезная девушка, с большими, как у отца, блестящими глазами, сегодня не в стандартной школьной форме с передничком, а, как и большинство девушек, в белом выпускном платье, из выреза которого выступают остренькие ключицы. Медаль далась Лине нелегко: под глазами подковами залегла синева. По несвободной, скованной позе девушки видно, что она все еще сильно возбуждена и как бы сама еще не верит и своей медали, и своему первенству. Ее темные, широко открытые глаза смотрят на отца словно с испугом; этим взглядом, и красивым изгибом шеи, и даже ключицами, которые как-то непривычно беззащитно выглядывают из выреза платья, она сейчас удивительно похожа на свою мать в молодости. Теперь у нее уже не мать, а мачеха: первую жену майор Яцуба похоронил еще на Севере.

Полжизни Яцубы прошло там, где вечная мерзлота и полугодовые ночи, где его власть над лагерным людом была почти безграничной. Люди, поступавшие под его руку, были преступниками, клеймо преступлений проклятием лежало на них, делало их бесправными, обрекало на полное и безусловное повиновение. И хотя позже выяснилось, что большинство из них было заговорщиками заговоров, сфабрикованных диверсантами без диверсий, шпионами без шпионажа и все их собственные признания были лишь плодом чьей-то больной фантазии или собственного кровавого бреда, однако не ему, Яцубе, было разбираться тогда, кто из них виноват, а кто невиновен. Его делом было неуклонно выполнять свои обязанности; и он их выполнял. И вряд ли кто скажет, что он, «гражданин начальник», как его там называли, действовал противозаконно, давал кому-нибудь карцер ни за что. Хорошо поработаешь — получишь от лагерного начальника двойную пайку хлеба, перевыполнишь норму — он тебе еще и «премблюдо» в виде тарелки сырой картошки даст, и ты можешь распоряжаться ею сам, по собственному усмотрению.

Там, в суровых просторах Севера, в тяжелые лагерные ночи увидели свет все три его дочки. Подрастая, они не знали, что такое виноград, они не умели есть яблоки, зато сызмальства привыкли грызть сырую картошку, дававшую им витамины. И когда наконец Яцуба вынужден был уйти в отставку и переехал, как пенсионер, сюда, то Лина, его любимица, нередко и тут, в краю южного изобилия, среди бахчей и виноградников, принималась грызть зубками сырую картошку, вызывая смех у совхозных детей.

Ради своей Лины отец готов хоть на дыбу, он ничего для нее не жалеет, дома все подчинено одному — здоровью Лины и ее учебе. Не может девушка пожаловаться и на свою мачеху, бывшую лагерную фельдшерицу, которая ни в чем не перечит не только Яцубе, но и его дочке.

К Лине мачеха неизменно внимательна и даже предупредительна с нею, и скорее она сама могла бы упрекнуть падчерицу за упорную ледяную холодность, которой Лина словно хотела наказать мачеху за грех ее любви к отцу. Она не может им обоим простить того, что близость между ними возникла, когда тяжело больная мать была еще жива. Этот холод и внутреннюю отчужденность отец улавливает в глазах Лины и сейчас, хотя она прикрыта внешне как бы напуганностью. Даже в этот вечер, когда руки ее так трепетно принимали серебряную медаль и аттестат зрелости, она почти не оживилась, не повеселела, ее сердце не оттаяло после вчерашней ссоры с отцом. Ссора возникла из-за пустяка — речь зашла об оформлении документов для паспорта, и отец имел неосторожность предложить дочке переменить имя: настоящее ее имя было, собственно, не Лина, а Сталина. Этот совет отца переименоваться Лина-Сталина восприняла бурно, она вскипела и раздраженно бросила:

— Я вам не колхоз, чтобы меня переименовывать! Раньше надо было думать!

И в самом деле, почему не подумал? Но ведь все казалось таким твердым и надежным, рассчитанным на тысячелетия… А тут едва до паспорта доросла, и уже осложнения. Выходит, что сам ты виновник этого пусть маленького, а все-таки пятнышка, которое останется на ее биографии, во всех ее будущих анкетах. Это непременно надо поправить, все, что касается дочери, должно быть чистым; ее чистотой он как бы хочет защитить и самого себя, отгородиться ею от прошлого, от лагерей, преступлений, от всего, что чем дальше, тем больше начинает тяготить, угнетать.

Все присутствующие уселись за столы. Директор школы, поднявшись, просит внимания. Но в это время появляется еще один желанный гость, за которым бегала целая делегация девчат выпускного класса: капитан Дорошенко. Тоня и ее подруги, пригласившие капитана, так и сияют — глядите, мол, кого привели!

Дорошенко приветливо и неторопливо здоровается со всеми. В своей морской фуражке и белом кителе он производит приятное впечатление бодрого и сильного человека. Впрочем, всякий раз, когда он приезжает к матери, он предстает перед всеми именно таким: свежим, подтянутым, щедро омытым тропическими ливнями, загоревшим под южным, нездешним солнцем, овеянным ароматами далеких морей. Капитана усаживают на почетном месте — между Лукией Назаровной и директором школы, а майор Яцуба через головы людей протягивает руку капитану — они ровесники, когда-то в комсомолии рядом начиналась их юность.

— Вновь сходятся наши дороги, Иван! — громко говорит Яцуба. — А надолго ж они разошлись! Пока ты плавал по чужим морям, по кабаре да по шантанам сигарами дымил, мы тут культы созидали да сами же их и разваливали…

Перехватив серьезный взгляд дочери, Яцуба с гордостью указывает на нее капитану:

— Вот моя медалистка, и по учебе первая, и цветы выращивает — земли не чуждается… Еще и на инструменте играет!

Наклоном головы капитан приветствует девушку, досадливо нахмурившуюся от этой неуместной отцовской похвалы; так же здоровается он и с хлопцами-выпускниками, между которыми как раз втискиваются и их одноклассницы, те самые, что ходили за капитаном. С ироническими усмешками берут хлопцы бутылки ситро и лимонада, которые педагогично выстроились вдоль стола, наливают этот детский напиток сначала себе, потом девчатам, а одна из них — игривая такая смуглянка, почувствовав на себе взгляд капитана, шутливо предостерегает кавалеров:

— Только не очень перепивайтесь, хлопцы, а то не с кем будет танцевать!

Лукия, нагнувшись к капитану, чуть слышным шепотом поясняет ему, что это дочка Горпищенко-чабана.

— Ох, и сорвиголова! Кто-то от нее натанцуется…

И при этих словах она невольно бросает быстрый беспокойный взгляд на своего Виталика, который, съежившись, сидит рядом с Тоней.

Назад Дальше