Тронка - Александр Гончар 5 стр.


И, залившись краской, кинулся от них в парк, в заросли туи. Хлопцы не успели даже спросить, какая муха его укусила.

А муха эта была здесь, неподалеку… Хлопцы, кажется, и не заметили, а Виталий тотчас отыскал глазами в толпе именно ту, которую видеть хотел. Обожгло парня, ошеломило то, что он увидел. Тонька стояла возле клуба! Стояла в окружении сержантов с полигона, выкаблучивалась беззаботно перед ними, слышны были ее хиханьки-хаханьки. А они, бравые, красовались перед ней, как на параде, куда Виталию до них — хлопец до боли ощутил свою ничтожность, готов был сквозь землю провалиться, убедившись, что он лишний.

В парке безлюдно, весь парк еще накален после знойного дня. Опьяняюще дышит жаркодушистый тамариск, туя дурманит своим ароматом так, что голова кругом идет. Тоннелями потянулись аллеи можжевельника и туи, оставшиеся еще от давнишней планировки. Высокий пирамидальный дуб, а внизу вокруг него — поясом снова туя, скрюченная, мускулистая, в ее тропически густых кустах детвора любит собираться по вечерам, и Виталик еще недавно здесь носился, играл с мальчишками в прятки. Частенько озорники залезали в кусты и ревели «тарзанами», стараясь перекричать громкоговоритель, который днем и ночью надрывается возле чайной, а за ними гонялся директор — он ревностно охраняет этот парк. Вот софора, диковинное южное дерево, цветущее в июле душистым белым цветом. Внешне софора немного похожа на акацию, только молодые ветки софоры нарочно скручивают да вяжут, и она тогда растет, как плакучая… А плоды софоры — сочные ягодки, ими можно чистить обувь, кожа от них блестит, как покрытая лаком, — вот чего, видно, еще не знают форсистые сержанты с полигона, закупающие в рабкоопе весь гуталин.

Как затравленный, блуждал Виталий по закоулкам парка, места себе не находил. Который же из тех сержантов его соперник? Которому из них она воровато-счастливо пожмет руку в темном кинозале? Кто же с нею рядом? Наверно, этот, цыганистый, что в «газике» к рабкоопу еженедельно подкатывает как раз за гуталином, весь гуталин забрал… Даже возле клуба стоит, стоит, а потом — раз! — за кустик, вытащит суконку из заднего кармана и уже наяривает свои хромовые, а затем, оглянувшись, еще и присадит голенище, чтобы гармошкой было… Однако Тонька тоже хороша: изменница, ветрогонка, как она могла так легко сменить паруса? Если б знал, ни шагу сегодня не ступил бы за ней на межнике… А то сама подсела к нему на шину, глазки строила, а он и растаял…

Дома Виталика никто не встретил. Мать еще не вернулась с работы. Заглянул в кастрюли, перехватил того-сего и присел к приемнику, окунулся в звуковой хаос эфира. Музыка, позывные, мешанина языков, джазы, церковные богослужения… Живет планета своей жизнью, веселится, молится, и нет ей никакого дела до того, что творится у какого-то там хлопца на душе. Что человечеству до переживаний Виталика, что ему до этой маленькой, микроскопической драмы, которая разыгрывается где-то в овцеводческом степном совхозе?

Тоня сейчас в клубе, сидит в темноте между своими сержантами. Виталий отчетливо представляет, как горит Тонино лицо, как возбужденно сверкают во тьме глаза, как дышит она взволнованно… Однажды, еще в седьмом классе, были они вместе на детском сеансе в кино, и тогда Виталию выпало сидеть рядом с Тоней; когда потушили свет, она была непривычно притихшая и, кажется, не дышала, а потом, уже когда фильм шел, наклонилась к Виталику и в темноте вдруг хвать его за руку! Его так и обдало жаром! И фильма уже не видел и не слыхал ничего… И после того никогда больше не садились рядом в кино и ни разу не вспоминали о том, похожем на сновидение случае, хотя где-то, словно бы в подсознании, эта их тайна между ними жила. Казалось, забыли о ней, отошли от того детского, но все же тайна существовала, и, быть может, как раз с той поры что-то и теплилось в душе, чтобы сегодня так молниеносно вспыхнуть во время поездки в степь на том разрезанном колесе фортуны.

Представляя Тоню в клубной тесноте, Тоню, что так и тает от счастья, вбирая обоими ушами горячее нашептывание сержантов, Виталий и не подозревал, что сержанты томятся сейчас в клубе с довольно-таки кислыми минами, потому что место, где должна была сидеть между ними Тоня, безнадежно пустует.

А Тоня в это время была уже дома, сидела в грустном одиночестве, притаившись в темноте сестриной, увитой виноградом веранды, и взгляд девушки был обращен через Чабанихино подворье на окна Виталиковой хаты. Потом и свет в его окнах погас, а Тоня все сидела, как та Чабаниха, мать капитана Дорошенко, которая и до сих пор маячит на ступеньках крыльца, тускло освещенного выщербленной луной.

Поздно уже, тихая, наполненная стрекотом ночь вокруг, а Чабаниха сидит, ожидает. Вот так всегда ей не спится перед приездом сына. До глубокой ночи не заходит старуха в хату, ей кажется, будто в хате постоянно что-то тикает, вроде бы ходики считают время (а ходиков в доме и нет).

— Тикает и тикает где-то, а не найду где, — иной раз жалуется она Тоне.

Как же нужно любить сына, чтобы вот так сидеть день за днем, по ночам звезды считать и все смотреть да смотреть на дорогу!..

Наверно, уже сто лет Чабанихе — так она стара, и о ней еще при жизни в совхозе сложены легенды. Откуда-то она из тех невероятно далеких для Тони времен, когда степь была еще совсем дикой и чабаны жили в землянках, где в окнах вместо стекол натягивали овечьи пузыри. А посреди степи стоял дворец белоколонный, окруженный парком, а в парке был бассейн для панского купания. Летом в степь из города приезжали панычи и, разгулявшись, наполняли тот бассейн не водой, а настоящим виноградным вином и ночью при луне заставляли горничных купаться. Голые, как русалки, девчата с пьяным визгом барахтались в вине, а панычи удили их удочками, для приманки нацепив царские трешки да червонцы. Кто снимет деньги с железного крючка губами, тому они и принадлежат — такое было правило. Пьяный гам и визг в парке не утихали всю ночь, не давали спать сторожам, весело было пьяным рыболовам-слюнтяям под яркими южными звездами, но степные горемычные русалки выбирались из купели залитые кровью, с порванными, окровавленными губами. Была будто там и молодая Домаха, вот эта Чабаниха: если днем присмотреться, можно заметить рубчик у старухи на губе. И оттого еще суровей выглядит ее скуластое, смуглое, почти черное лицо. Рассказывают, будто один из панычей поглумился над нею, опоив зачерпнутым из бассейна вином, и она исчезла потом из имения и в степи, в чабанской землянке стала женою чабана-вдовца…

Вот из какой дали она, из тех времен, когда людей удочками удили, когда железными крюками хватали окровавленную девичью молодость и красоту…

— Уплыли мои годы, что вешние воды, — иной раз вздохнет старуха, рассказав Тоне что-нибудь из той давней давности.

«А мои как пронесутся? — думает Тоня, впервые в жизни охваченная душевным смятением, измученная, внутренне распаленная всем, что сегодня произошло. — Как буду жить я? Будет ли счастье?»

Тоня думает о старшей своей сестре, в чьем доме ночует. Клава вышла замуж за демобилизованного шофера, с которым теперь то скандалит, то мирится трижды на день, нередко втягивая и Тоню в свои семейные неурядицы. Неужели и ей попадется такой грубиян да ругатель, хотя, пока не выпьет, он симпатяга-человек, душа нараспашку… Вспоминается Тоне и таинственная, туманная история отношений председателя рабочкома Лукии и капитана Дорошенко, между которыми, по слухам, в молодости что-то было, но то ли война, то ли другое что помешало, так и не сошлись, так и носят свою любовь порознь — однажды взлетела в поднебесье их песня, да и осталась там, чтобы звенеть всю жизнь…

Ну, а где же он, ее Виталик? Почему не пришел в кино? Снова отдал предпочтение своим приемникам, винтам да шурупам, над которыми вечно сидит? А она его так ждала! Шутила и смеялась с сержантами, хотя в душе все горело, ждала только его! Не до фильма ей было, все стало немилым, когда он не явился, и до сих пор еще не знает, что с ним случилось. Неужто все, что произошло между ними в степи и по дороге и что так много сказало сердцу, неужели все ей только показалось? Неужели это только ее собственная пылкая фантазия?

Совсем внезапно захватило сегодня Тоню новое это чувство и жарко всколыхнуло душу. Нет, это не назовешь игрой в любовь, еще одним минутным увлечением, легкомысленной девичьей прихотью. Это и вправду для нее что-то новое, прежде неизведанное, такое, что может весь мир вдруг тебе сиянием озарить или же болью раздирать, жечь душу, как сейчас. И если ей хочется, чтобы поскорее настал новый день, так только для того, чтобы встретить, увидеть Виталика, его соломенный чубчик, к которому так и хочется прикоснуться…

А следующий день начинается для них снова работой, только на этот раз десятиклассники трудятся на школьном винограднике — подвязывают виноградную лозу.

Широколистый чауш, или «бычий глаз», как его здесь называют, буйно разросся этой весной, завязь на нем богатая, предвещает крупные кисти, большущие гроздья, а сейчас ягодки мелкие, зеленые. Это еще только будет — виноградины туго нальются соком, покроются седой пыльцой, подернутся туманом, и потянут весь куст к земле налившиеся гроздья, выглядывая из-под листьев и тускло лоснясь на солнце. А пока — нежная веточка и на ее разветвлениях — зеленые шарики, как схема формулы сложной молекулы… Нужно прикасаться к этой завязи осторожно, чтобы не обломить.

Старшеклассники, хлопцы и девчата, разбрелись, скрылись в зеленых виноградных зарослях. И, конечно же, было чистейшей случайностью, что Тоня с Виталиком обрабатывают один ряд, девушка сама как-то оказалась в этом ряду в последний миг. После вчерашнего они словно бы сердились друг на друга и работали молча, хлопец приподнимал куст со всеми его листьями, со всеми теми зелеными пупырышками, что потом нальются соком и станут полными гроздьями, а Тоня подвязывала тот куст шпагатом. Руки у нее полные, смуглые, тугие. Юная грудь, совсем уже по-девичьи упругая, сквозь виноградные листья видна ему. Губы запеклись у него и у нее — жарко. И вдруг девушка улыбнулась ему как-то особенно, необычно.

— Что же вчера в кино не был?

— Я был… Возле кино.

— Как же это я тебя не видела?

— А я тебя видел. Видел, как с сержантами кокетничала.

В голосе его послышалось нечто похожее на ревность, и Тоню это даже обрадовало.

— Но, между прочим, в кино я не пошла.

— Почему?

— Да так, расхотелось. Передумала. В последнюю минуту передумала.

Это многое ему сказало. И она видела, какую радость этими словами принесла ему, как он ожил, просветлел сразу. Чтобы скрыть волнение, хлопец с озабоченным видом выбрал из множества хвостиков ровно нарезанного шпагата один кусочек и долго, старательно подвязывал старую крепкую лозу.

Давно подвязан куст к бетонному столбику, а Тоня все не двигалась, смотрела сквозь листья на Виталия так, словно сожалела, что они разделены кустом.

— Признайся, Виталик… Это ты мне прислал письмо?

— Какое письмо?

— Азбукой Морзе.

— Я тебе еще и иероглифами напишу…

Она засмеялась, и рука ее, будто ненароком, как вчера, возле бидона, коснулась его пальцев между листьями куста. Руки их сблизились, слились в нервно-горячем пожатии и сжимались все крепче и крепче. Жарко ему стало, закружилась голова. А глаза ее, приближаясь, сияли уже близко, ошалело, влажно… И хотя парнишка перед нею был и незавидный — тощий да вихрастый, с худым обветренным лицом в белесых пятнах, и хотя губы у него тоже были сухие и жесткие, она вдруг привлекла его, прижала к себе и так и прикипела к этим губам!

Потом сама и оттолкнула, в смятении огляделась вокруг: не увидел ли кто?

И, залитая жарким румянцем, перебежала к другому кусту, схватила тот куст и, не зная, что с ним делать, все крутила и вертела в руках, пока Виталий не догадался наконец его подвязать, и они молча, неумело счастливо снова взялись за работу, обнимали, подвязывали уже новый куст чауша-винограда, а он, буйно разросшийся, ласково шелестел им листьями и тянулся молодыми побегами.

Красная торпеда

Неподалеку от Горпищенковой кошары, на развилке степных дорог, стоит чабанский колодец; издалека краснеет на нем ведро странной конической формы. Ярко-красная точка, жаркий уголек среди бесцветности, среди величавой безбрежности степных просторов.

После каждой войны колодец чистят. Собираются чабаны, по очереди обвязываются веревками, становясь похожими на затянутых в лямки парашютистов, и спускаются во влажную колодезную глубину, чтобы извлечь оттуда разную нечисть, ил, железо… После первой войны выбрасывали из колодца одни железки, после второй — иные, а после третьей… «Да пропади она пропадом! — думает Горпищенко-чабан, работая у колодца. — Пускай лучше никто ее не увидит — после нее, пожалуй, и чистить было бы нечего, все колодцы на земле повыгорали бы…»

С самого рассвета трудятся они вдвоем с Корнеем, заменяют трос, который удалось наконец раздобыть у директора, прилаживают к нему свое необычное, красное, как жар, ведро, сделанное из оболочки морской торпеды. Издалека заметно оно в степи, цветком горит, невольно привлекая взгляды прохожих, и когда на Центральной рассказывают новому человеку, как найти в степи кошару знатного чабана Горпищенко, то говорят:

— Там, где колодец с красной торпедой.

Целое лето льется из этой торпеды вода в желоб, и чабаны пьют из этой торпеды; еще и проезжий — какой-нибудь механик с автолетучки, или агроном, или зоотехник, разъезжающий по степи на своей двуколке, случается, специально завернет сюда, сделает крюк, чтобы напиться. Вода здесь и вправду вкусная, сладкая, не отдает, как в иных степных колодцах, тухлыми яйцами, в жару ее пьешь не напьешься. Весь день пересохшие уста, мужские и женские, припадают к этой торпеде, тяжелое ведро на стальном тросе то и дело опускается в тенистую, прохладную глубину колодца, черпает и черпает свежую родниковую воду. И чем больше ее берут, тем она, кажется, еще чище и холоднее становится.

А чабан Горпищенко только радуется в душе, глядя, как люди наслаждаются его водой, ведь ее нисколько не убывает оттого, что все лето берут и берут. После Отечественной войны он попыхтел-таки, очищая колодец, доискиваясь заиленного родничка, пока не нашел наконец, не дал ему волю. Только от военной грязи вычистил, как пошли черные бури — пришлось еще чистить и после них, ведь они здесь такие, что тысячи тонн пылищи в воздухе висит, пруды засыпает, степные лесополосы заметает до самых верхушек, а с хат, случается, крыши срывает — летят, как аэропланы… Наметет, навалит и в колодец, не один день потом минет, пока ведро за ведром вытаскаешь, выберешь весь тот ил, и снова пойдет вода, как слеза.

Никто доподлинно не знает, как появился этот колодец, в наследство от дедов, прадедов достался он теперешним чабанам. Только глухое эхо преданий говорит, что когда-то вырыли колодец чумаки, чьи дороги пролегали в этих седых степях. И когда молодой Горпищенко спрашивает у отца: «Кто этот колодец, тату, рыл?» — то старик, не колеблясь, отвечает:

— Чумаки, сынок, чумаки. Пращуры твои.

Летчику странно слышать, что пращуры его были чумаками, хотя знает об этом еще с детства. Те усатые, под горшок остриженные люди в полотняных, пропитанных дегтем (против чумы) рубашках, что из года в год ходили через слепящие степи на своих круторогих, были для летчика где-то в смутной дали прошлого, терялись для него в такой исторической древности… ну, как античные какие-нибудь Гомеры и Демокриты. Но еще труднее, наверно, было бы представить самим чумакам, что кто-нибудь из их потомков станет крылатым, будет летать в воздухе, прыгать ночью с парашютом с таких высот, где лютует мороз, в то время как земля дышит теплом зрелого лета и кузнечики стрекочут в траве… Разве ж прадеды могли бы вообразить, что он движением руки станет приводить в действие фантастические силы, станет раскалывать небо адским грохотом двигателей и что собственный организм будет подвергать неслыханным испытаниям, ощущая такие перегрузки, при которых в полете на какой-то миг теряешь сознание, не видишь никаких приборов, а потом придешь в себя — глядь, есть скорость! Есть нужная скорость… А раз есть скорость — есть и жизнь! — у летчиков это так.

Расстояние, которое чумаки проходили за целое лето, он пролетает в один рейс — бывает, хлопцы не успеют сыграть и партию в шахматы… И все же в душе он глубоко гордится своими предками, мужественными людьми, которые через чуму, через безводье, через степные стремительные пожары прокладывали дорогу на крымские озера, рыли по пути колодцы, несли сюда жизнь. И когда к нему приезжают товарищи с полигона и после зноя наслаждаются свежей водой из колодца, не забывает молодой Горпищенко весело помянуть добрым словом своего неведомого пращура, который этот колодец вырыл в степи, а отец, если он случится здесь, и от себя добавит:

— Доброе дело люди не забывают. Доброе дело навек.

Какое наследство лучше, какое богатство больше может быть для чабана, чем колодец, круглый, просторный, с венцом желтого ноздреватого камня, плотно уложенного, слежавшегося, будто высеченного из одной глыбы…

И чабан бережет его. Внимательно следит старый Горпищенко, чтобы все здесь было в порядке — и в колодце и у колодца. Закончив возиться с тросом и ведром, они с Корнеем принимаются чинить желоб-корыто, в которое иной раз, бывает, овцы заскакивают, так он осел, врос в землю от собственной тяжести, ведь сделан из тяжелой двутавровой балки, ее в свое время трактором тащили сюда с Центральной усадьбы. Пользуясь домкратом, чабаны приподняли сперва один конец корыта, подложили кирпичи, потом подняли другой таким же способом, выровняли, и тогда Горпищенко выпрямился, потный, веселый.

Назад Дальше