Из солидарности с летчиками хозяин не налил стопку и себе. Пришлось Корнею лечить свой зуб в одиночестве, а выпив стопку, приложил он ладонь к щеке и долго мотал головой.
— Еще сильнее крутит, — виновато заговорил он средь тишины под уничтожающим взглядом своей молодицы и, держась за щеку, пожаловался летчикам: — Вот как нас лечат! Приехала из самой области на санитарной летучке какая-то вертихвостка: «Товарищи чабаны, ежели у кого пеньки, подходите». Вот это, думаю, внимание к чабану: всех чабанов по кошарам объезжает, на месте зубы рвет, без отрыва от производства. А у меня как раз пенек коренного зуба давал о себе знать… «Начинайте с меня», — говорю. Приглашает меня в свою летучку, велит хвататься за какую-то перекладину: «Держись, чабан, покрепче!» А сама тем временем зажгла спиртовку, щипцы туда — раз! два! Все чин чином, и хотя сама тонкорукая, а как ухватила за корень, скрутила, как добрый мужик. Аж затрещало, всю челюсть, казалось, выворачивает… А болит — криком кричал бы… Отплевываю кровь да ругаюсь — чего, мол, не заморозила, или, может, думаете, как чабан, так ему и не больно? А она: «Простите, забыла захватить то, чем замораживают, сейчас поеду, мигом привезу». Да как махнула, так и по сию пору везет… Ну что про такую сказать, а?
— Потому что хлопцы у нее в голове, а не ваши чабанские зубы, — говорит Демидиха сердито.
— Не один же ты у нее, Корней, — заступается за врача Демид. — Сколько тех больных теперь… Фронты, окопы, голодовки — все вылазит боком… Приехала, попрактиковалась — и дальше.
— Не имеют права на мне практиковаться! — возмущенно воскликнул Корней, шепелявя. — Потребую теперь, пускай вместо пенька целую челюсть вставит. Вот только как ее найти? Тоня, ты там не видела на Центральной эту вертихвостку?
— Не до нее было, — сверкнула Тоня на всех орехово-карими глазами. — У меня экзамен был.
— Ну как? — поинтересовался отец.
— Можете поздравить. Хоть и жарко было, а сдала!
— Что ж ты сдавала?
— Сочинение, — засмеялась Тоня и добавила многозначительно: — На свободную тему!
— И писала его, видно, азбукой Морзе? — весело заметил брат.
Тоня залилась румянцем.
— Ты угадал.
Матери не нравилось, что они разговаривают намеками да загадками, и, строго взглянув на дочь, она обратилась к сыну:
— Ты ж, сынок, хоть пиши почаще. Да больше описывай про себя. А то и в госпитале лежал, и рука была в гипсе, а мы вон когда узнали… Так и не рассказал толком, что у тебя с рукой.
Летчик молча переглянулся с седоватым своим командиром.
— Ничего страшного, мама. Рука нормальная. Срослась как следует. Видите, пальцы все работают. — Повеселевший, он шевельнул в воздухе пальцами, демонстрируя матери руку. — Рука как рука. Такая, как и до того была. Не длиннее и не короче.
— И взяток не берет, — подбросил один из летчиков.
Все за столом засмеялись, а более всего эти слова пришлись по душе отцу. Он даже плечи расправил от гордости за сына, за его руки, что могут ломаться, но не обесчестят отца, как бывает у других… Ежели у кого бездельники да хапуги подчас вырастают, ресторанные лоботрясы в разрисованных рубашках, то у него сын знает, для чего живет, не даром ест хлеб народный…
— А своему командованию передайте, — нахмурившись, говорит отец, — что мы здесь тоже не трава, не заслонили нам свет овечьи хвосты… Видим, что к чему. И трудимся тоже на совесть. Потому как лучше уж сгореть на работе, чем заржаветь от безделья.
Демид тем временем придвинулся к своему соседу-летчику, молчаливому, белобровому, которого товарищи называют просто Павликом, начал назойливо допытываться, не знает ли он чего-нибудь о теперешней судьбе какого-то генерала Иванищева, с которым он вместе в сорок первом в окружении воевал… Едва ли не с каждым приезжим заводит Демид речь о том своем генерале и удивляется, что никто о нем не слыхал и не знает, хотя генерал был настоящий, не покинул солдат в беде. Не слыхал о нем и Павлик. Слушая Демида, он не сводит глаз с его сынишки, который как заколдованный стоит перед ним, уставившись глазенками в одну точку, а точка та — значок у Павлика на груди, значок в форме маленькой бомбы, что, будто капля, вот-вот сорвется наземь.
— Чего смотришь? — наконец не выдерживает Павлик.
— Скажите, а бомба тяжелая?
— Нелегкая.
— Это у нас мудрец, — замечает Демидиха с лаской в голосе. — Вчера подошел ко мне, в одной руке птенец, а в другой ржавый патрон, еще и пуля торчит в нем… «Скажите, мама, что тяжелее: пуля или голубь?»
— Действительно, вопрос, — чуть улыбнулся Уралов своими бледными губами. — Не сразу и ответишь…
Еще не поднялись из-за стола, как задребезжал в воздухе над самой хатой пропеллер, качнулись крылья, приветствуя товарищество авиаторским приветом: Серобаба прилетел. Уже все видят в кабине голову в шлеме, и черные усы, и белозубую улыбку.
Летчики встали из-за стола, зашумели:
— Можайский прилетел!
— Батя отечественной авиации!
Королек закричал в воздух, указывая Серобабе прямо на стол:
— Садись! Садись!
Для Тони это было сущее кино — смотреть, как Серобаба, посадив неподалеку свой кукурузник, вылезает из кабины, спрыгивает на землю, срывает с головы шлем и вразвалку идет к товарищам, широко улыбаясь, а в обеих руках блестят, как гранаты, бутылки шампанского. Красавец летчик! Весь пышет здоровьем, щеки цветут, как мальвы, а усы пышные, пушистые, что называется, благородные. Такие усы лишь в кино можно увидеть за двадцать копеек.
— Я же говорю: кто не рискует, тот шампанского не пьет! — приободрился Корней, словно бы завороженный Серобабиными бутылками.
— В том-то и дело, что этот как раз не рискует, — засмеялся летчик с монгольскими глазами, а старший, командир, добавил с добродушным превосходством:
— Этот только при солнце летает… Когда «чуден Днепр при тихой погоде».
— А когда черные бури?
— Тогда сидит и не шелохнется…
Отдав кому-то из женщин бутылки, Серобаба пошел обнимать летчиков: все они, оказывается, его знакомые да приятели по прежней службе.
— Цыплят возишь? — спросил Серобабу Королек, когда снова сели за стол.
— Не только, — возразил Серобаба, бесцеремонно накладывая себе в тарелку яичницу с салом. — Разный бывает груз. И цыплят из инкубатора, и сперму в термосах из лаборатории, а то еще бабу какую-нибудь с заворотом кишок к хирургу. На носилки ее и в кассету под крыло, пускай там накричится вволю… А чаще всего, братцы, с гербицидами имею дело. Вы же тут все невежды, откуда вам знать, что такое гербицид? А гербицид — это, братцы, такой препарат, которым бывший военный летчик Серобаба ведет химическую прополку полей. Беда только, что гербицидов этих покамест больше нет, чем есть.
— Вы же и почту возите, — подсказала Тоня.
— Что почту! Я первую клубнику вожу! Я даже горох опыляю, и по виноградникам химикатом сыпануть — это тоже мое амплуа. Вы не забывайте, что перед вами человек широчайшего трудового профиля, летчик-универсал, — продолжал он, завладев беседой. Выстрелив из бутылки пробкой, поналивал всем кипящей пены с такой уверенностью, что даже летчики не решились отказаться. — Ну, поживем! Полетаем! За тебя, Уралов! За здоровье твоей дочки, — поднял стакан Серобаба. — У него ж там такая степнячка растет…
Уралов снова расцвел при упоминании о дочурке, а Серобаба стал аппетитно закусывать, приглашая и летчиков тоже:
— Это вам не спецконсервы, которые сто лет на складе лежали, а потом их бортовику дают…
— Да ты, вижу, полностью здесь акклиматизировался, — промолвил старший из летчиков.
— А что же теряться? — глянул на него Серобаба большими, как у вола, чистыми глазами. — Бывшему истребителю теряться не к лицу. Да и чем у нас плохо? Тут ежели жара, так уж жара! Ежели ветер, так уж ветер! Раздолье, простор, где хочешь, там и садись. И люди в степях — где еще встретишь людей такой широкой натуры! Где красавицы такие, как наши? Вишь, какая мулатка! — взглянул он на Тоню, и девушка вспыхнула. — Усы мои, вижу, тебе нравятся, — провел Серобаба рукой по своим пушистым усам. — Нравятся, да?
— Да…
— Только мала ты еще для этих усов, — сменив тон, строго бросил он девушке, и она зарделась еще больше.
А Серобаба уже говорил летчикам:
— Сначала, когда отчислили, ох, как кисло было, братцы, вашему Серобабе! Ну, как это гордый реактивный летчик-истребитель да станет истребителем комаров? Приехал домой, места не нахожу. Мама, правда, радуется, на седьмом небе старушка!
— Да как же и не радоваться ей, — тихо заметила Петрова мать.
— А мне, чувствую, без крыльев жизни нет, — вел Серобаба дальше. — Иду на аэродром, на ближайший аэродромишко, где отряд эс-ха авиации базируется. Тихо, все в разлете, лишь кое-где самолеты, как цикады, дремлют по степи да под кустами пассажиры клюют носом на котомках. Наш пассажир, знаете, непривередливый, берет с собой торбу с харчами. Туман? Нелетная погода? Он и побрел к автобусу… Сначала гоняли меня по наземным работам. Глянешь, как самолет взмоет в воздух, и здесь вот засосет-заноет… Потом курсы по переподготовке таких гавриков, как я. Были среди нас и майоры и капитаны — все переучивались на гражданский манер… Представляете, реактивнику, скоростнику на полотняном АН-2 очутиться! Полное с моей стороны презрение. Однако потом, как присмотрелся… Да ведь он трудяга! Да на нем ведь полетать утром над полем — одно наслаждение! Цыплят возить? Ну и что же? Да здравствует цыпленок, утенок и индюшонок — вот мой девиз.
— А мне, чувствую, без крыльев жизни нет, — вел Серобаба дальше. — Иду на аэродром, на ближайший аэродромишко, где отряд эс-ха авиации базируется. Тихо, все в разлете, лишь кое-где самолеты, как цикады, дремлют по степи да под кустами пассажиры клюют носом на котомках. Наш пассажир, знаете, непривередливый, берет с собой торбу с харчами. Туман? Нелетная погода? Он и побрел к автобусу… Сначала гоняли меня по наземным работам. Глянешь, как самолет взмоет в воздух, и здесь вот засосет-заноет… Потом курсы по переподготовке таких гавриков, как я. Были среди нас и майоры и капитаны — все переучивались на гражданский манер… Представляете, реактивнику, скоростнику на полотняном АН-2 очутиться! Полное с моей стороны презрение. Однако потом, как присмотрелся… Да ведь он трудяга! Да на нем ведь полетать утром над полем — одно наслаждение! Цыплят возить? Ну и что же? Да здравствует цыпленок, утенок и индюшонок — вот мой девиз.
— Что ни говори, а трудно в тебе узнать бывшего военного летчика, — заметил подтянутый, подобранный Королек.
— Ну, ты не думай, что Серобаба стал здесь каким-нибудь баптистом, — быстро отреагировал Серобаба. — Он ценит и твое дело, но и в свою кашу плюнуть не даст. Ежели хочешь знать, здесь летчик тоже должен быть не шаляй-валяй, а классный! Тут у тебя ни штурмана, ни радиста, сам за всех — и швец и жнец. Зато уж тренируешь глаз в ориентации, налегаешь на технику пилотирования, на дядьку не надеешься — только на себя. Это тебе не просто слетал, отбомбился, попал не попал, и возвращайся назад… Мы тоже бомбим, но не по пустому месту, не по макетам, а по живым врагам — по осоту, сурепке, по гусенице, по плодожорке!
— После этого, друзья, — посмотрел старший на своих летчиков, — нам остается подавать командованию рапорты да переходить на переобучение к Серобабе. Возьмешь?
— Придет еще время — все вы на мирные крылья пересядете… Еще вместе будем доставлять цыплят на Марс…
— На таких вот таратайках? — улыбнулся Павлик в сторону зеленовато-серого самолета Серобабы, возле которого уже вертелась чабанская детвора.
— Ничего ты не понимаешь, — возразил Серобаба. — Ежели по сути разобраться, так это у меня как раз и есть настоящий самолет. Он тебе не болванка какая-нибудь, он с крыльями, создание действительно крылатое! И хотя с высоты моего полета земля не круглая и не в голубом ореоле, но, уверяю вас, она прекрасна! Летишь и любуешься всем — и серебристой нехворощью, и лесополосами, и ворохами золотыми на токах, и белой девичьей косынкой, что мелькнет будто чайка. Ну и, конечно же, — он подмигнул чабану, — этими вашими тополями, что так упрямо в небо растут.
— Серобаба! Да ты поэтом стал! — восклицает Королек, а Павлик спокойно замечает:
— Это он здесь, а у нас ему, помните, сколько раз попадало… Сколько взбучек получал за озорство в воздухе.
— И все же ваши самолеты красивее, — говорит Тоня брату, словно бы утешая. — Верно ли, что вы могли бы через океан — туда и назад — без заправки?
— Тебе это зачем? — покосился на дочь чабан Горпищенко и, отодвинув стакан с недопитым шампанским, тяжело положил на стол свои узловатые руки.
А Демид курил цигарку за цигаркой и грустно размышлял:
— Расточительство какое на свете, ох, расточительство!.. На одни бомбы сколько денег зря идет!..
— Один только он и занят настоящей работой, — кивнул Корней на Серобабу.
Летчик с поседевшими висками, видно, обиделся; окинув Корнея строгим взглядом, спросил:
— Вы были на фронте?
— Был.
— Скрежетали зубами в окопах, что авиация вас не прикрывает? То-то!.. Хотелось бы и нам, как Серобабе, штурмовать плодожорку да бурьяны, а приходится вместо этого тяжелые бомбардировщики в небо подымать. И поднимаем, потому что нужно, потому что мы из тех летчиков, — голос его зазвенел, — которые на фанере летали, в сорок первом лоскутка брони не было на нас. Зубы крошились от ярости, а что мы могли? Сколько нас, охваченных пламенем, на глазах войск в воздухе взрывалось, на деревьях повисало, белеет где-нибудь на опушке только комок оплавленного дюраля после нас, — резко закончил он.
— Да я что? — пробормотал Корней. — Нужно так нужно.
— Детей жалко, — вздохнула Демидиха.
После этого все приумолкли.
Старший летчик оперся щекой о стиснутый кулак, затуманился невеселым раздумьем, будто говоря: снова полет. Но и быть не может иначе, ведь где-то там чужие летчики готовы по первой команде поднять в воздух ядерный груз… А может, дума его была о фронтовых летчиках, — скольких он знал за войну! — полетят вот так днем или в лунную ночь — и нет их, не возвращаются. Мертвыми он их не видел, и потому иногда по ночам кажется, что где-то и до сих пор летают они, молодые, вечные, в лунном звездном небе…
Секунды идут. Командир посмотрел на часы, другие — тоже, и, обменявшись взглядами, летчики встали, поблагодарили хозяйку.
Снова бортовой саквояжик у Петра в руке.
— Ты ж там межу не перелетаешь? — напутственно посмотрел отец на сына.
— У нас, тату, без нарушений.
— То-то же!
И уже, как в нелегком, слепом сне, идут отец, мать и Тоня с летчиками к колодцу — ведь нужно же Петру напиться воды на прощание, чтобы не забывал дороги домой. В земную глубину, где виднеется клочок степного неба, медленно-медленно опускается ведро-торпеда и так же медленно поднимается оттуда, тяжело раскачиваясь. Вот уже она стоит сверху на бетонном круге, и ключевую воду, добытую из глубин, пронизывает солнце. Глаза режет ведро ярко-красной своей оболочкой, мокро сверкая на солнце. Молча пьют все, пьет Петрусь, пьют друзья его летчики, пьет и Серобаба, обняв ведро руками, и капельки остаются на черных пушистых усах.
Потом Серобаба запускает свой биплан. Все смотрят, как пыль вздымается вместе с его самолетом, и потом уже в воздухе из этого пыльного хаоса вдруг выныривает — крылатое! Помахав крыльями всем стоящим у колодца, он берет курс на столицу совхоза — Центральную, а летчики, попрощавшись, садятся в свой открытый новенький армейский автомобиль, и голос матери прерывается от волнения, когда она говорит:
— В добрый час!
И уже дорогами разгонными стелется перед ними степь. Помчались в направлении полигона, и пока едут, отдаляясь в глубь степную, молодой Горпищенко, оглядываясь, все видит у колодца мать в ливнях полуденного солнца, и Тоню возле нее, и взлохмаченного, без картуза, отца. Он стоит на возвышении около сруба, а над ним на стальном тросе ярким жаром горит, пылает на всю степь красная, как сердце, торпеда.
Лукия, председатель рабочкома
Океан степей застыл в полуденном блеске. Все живое спряталось в тень, только на северной меже совхозных земель, там, где пролегает трасса будущего канала, стоит железный грохот бульдозеров. Могучие, подвластные человеку механизмы то и дело появляются на валу с надсадным ревом и, грозно сверкнув ножами на солнце, снова проваливаются, разом глохнут, исчезают в земляном хаосе своих циклопических работ.
Пройдет время, и будет здесь русло, будет сверкать до самого горизонта светлая вода, тихо плывя в степь, утоляя жажду окрестных полей. А пока здесь лишь свежий котлован, похожий на воронку после чудовищного взрыва, нарушил извечную дремоту земли. Нелегко покамест угадать будущие берега канала, между которыми еще только ходят бульдозеры и рыхлители, выбирая грунт с того места, где будет русло, рассекая его поперек глубоченными траншеями-штреками. Бульдозер за бульдозером появляются сверху, чтобы за минуту уже ринуться стремглав в глубокие забои, а оставленные между ними валы рыхлой необваленной земли все подымаются, растут. Кажется, к такой стене лишь прикоснись, разом и обвалится, но попробуй — там тонны грунта. Были, правда, случаи, что и заваливало людей, как-то придавило двух рабочих, усевшихся в тени позавтракать, — так и откопали их с разрезанной надвое буханкой хлеба, с надкусанной колбасой в руках. Долго потом следствие велось, все искали виновных…
Духота здесь. Сверху на валах хоть ветерком тебя овеет, а в котловане, на дне бульдозерных траншей, жара налита до краев, ветерок не дохнет, непривычный человек там просто сварился бы, а ты еще ведь и в кабине бульдозера, в пылище, в грохоте, в испарениях горючего, тебе еще и рычагами работать все время. И ты стараешься, переворачиваешь степь, ведь нормы за тебя никто не даст.
Одни работают, а другие, ввиду обеденного перерыва, вывели своих роботов из канала, выстроили их вдоль вала в ряд, и ножи их теперь сверкают, как один нож. Сами же бульдозеристы тем временем сгрудились в тени под полевым вагончиком, который заменяет им здесь все: и общежитие, и буфет, и клуб. Тень от вагончика такая куцая, что не может при крыть всех: сидят кто в тени, а кто на солнцепеке, кто хлеб жует с краковской колбасой, а кто сосет из бутылки пиво «жигулевское»; тот раскинулся — спит, похрапывает уже, а тот, прилепив на губы сигарету, просто лежит, разморенно отдыхает, выставив себя немилосердному солнцу, будто оно ему еще мало осточертело там, в духоте и безветрии канала.