— Да, — вежливо кивнула она без особого энтузиазма.
Меня это начинало раздражать, и я не смог сдержаться:
— Почему женщины в большинстве своем считают, что мало есть — это очаровательно?
— Почему мужчины в большинстве своем считают, что цель женщин — их очаровать?
Что ж, поделом мне. Я от души рассмеялся.
— Не насилуйте себя, вы не обязаны. Я доем из вашей тарелки, если вас это не шокирует.
— А кто вам сказал, что в ней что-то останется?
— Интуиция.
Осталось действительно много. Сигрид протянула мне свою тарелку, и я, не чинясь, доел.
— Вы не хотите поехать завтра со мной? — спросила она.
— Вам нужен мужчина, чтобы нести пакеты?
— Я иду в музей.
Я чуть было не ляпнул «Зачем?». Потом вспомнил о своей телефонной миссии и ответил:
— Увы, это невозможно.
— Жаль, мне бы так хотелось, чтобы вы пошли со мной.
— Почему?
— В музеях интереснее в обществе умного человека.
— Очень любезно с вашей стороны. Но вы ничего не потеряете. Я в музеях никогда не говорю ни слова.
В сущности, я не солгал, потому что не ходил туда вообще.
— А вы часто бываете в музеях?
— Да. Жить рядом со столицей и не ходить в музеи было бы так же нелепо, как владеть ранчо и не ездить верхом. Вы не находите?
— Я и не помню, когда в последний раз был в музее.
— Разве можно сравнивать? Не мне вам объяснять, какую жизнь вы ведете. А я — бездельница. Для таких людей и созданы музеи.
— В какой же музей вы собираетесь?
— В Музей современного искусства и соседний с ним Токийский дворец.
К стыду своему, я вздохнул с облегчением: только этого мне не хватало.
Перед тем как уйти к себе, она спросила, доволен ли я утренними круассанами. Я решил — уж если быть грубияном, то по полной программе.
— Я предпочитаю булочки с изюмом.
— Хорошо, — кивнула она, не моргнув глазом, и скрылась в своей комнате.
___
Я спал без задних ног, сам себе удивляясь. Как такое возможно? Я выспался в прошлую ночь и в позапрошлую, вставал поздно, не сказать чтобы особо надрывался днем, — казалось бы, как минимум бессонница гарантирована. В мою бытность у себя — чуть было не сказал: в себе, — я свыкся с ней как с родной. Здесь, на вилле в Версале, я познал сон праведника, хоть и не имел причин считать себя таковым.
Я долго лежал в постели, смакуя немыслимо сладостное чувство полного, глубинного отдыха. Душ смыл с моего тела миазмы затянувшейся ночи. Я набросил халат, уже подозревая, что он станет моей формой одежды надолго.
В кухне меня ждал пакет булочек с изюмом. Я довольно рассмеялся, как ребенок, которому потакают во всех капризах. Моя радость не была бы полной, не будь на столе записочки от Сигрид: за исключением одной фразы («Надеюсь, эта выпечка придется вам по вкусу») она слово в слово повторяла вчерашнюю, но была — я оценил это — свежей, утренней, как и завтрак.
Я ел, внутренне ликуя, во-первых, потому что было вкусно, а во-вторых, я благополучно избежал посещения музея. Кофе располагал к размышлению: а что я, собственно, имею против музеев? Мои родители не пренебрегали эстетическим воспитанием, привили мне вкус к чтению, к музыке — почему же с музеями у них вышла осечка?
Я стал припоминать первый музей, в котором побывал. Мне было, наверно, лет шесть. Затрудняюсь сказать, что именно меня повели смотреть, ацтекское или китайское, европейское или африканское. Какую-то хаотичную мешанину статуй, картин, битых горшков и могильных памятников. Одно я усвоил — все это было старье, даже если его называли модерном.
Мама непрестанно ахала и спрашивала меня о «впечатлениях». У меня их вообще не имелось — разве что от ее непрерывного оргазма, который я не смог бы не то что испытать, а даже сымитировать. Но надо было что-то отвечать, и я выдавливал из себя: «Красиво», чувствуя, что говорю невпопад, особенно когда мы задерживались перед экспонатами, посвященными принесению человеческих жертв. Однако родители, похоже, были в восторге от моего мнения. Я пришел к выводу, что они думают так же и, стало быть, у них плохой вкус.
Во всех музеях царил один запах — пахло мумией. Даже в отсутствие мертвых тел — что было редкостью в этих местах, где покойники считались высшим шиком, — все равно воняло смертью, и не волнующей смертью кладбища, не лютой смертью поля битвы, а скучной, официально увековеченной смертью.
Если моя мать приходила в экстаз от одного вида древностей, то отец, насколько я понял, прикидывался. Он смотрел на весь этот хлам вежливо-отсутствующим взглядом и оживлялся, лишь читая вслух музейные комментарии. Я убедился в этом в десять лет, когда мы осматривали выставку примитивного искусства. В одном углу стояли какие-то отвратительные палки, украшенные грубыми узорами. Папа подошел поближе к этому безобразию — возможно, от недоумения, что такое вообще могут выставлять. «Острова Самоа, резные сваи, — громко прочел он табличку. — Жюли, Батист, идите сюда, посмотрите. — И добавил, без малейшей иронии, без подтекста: — Какие великолепные резные сваи».
Помню, как мы с сестрой ошеломленно переглянулись. Папа говорил точь-в-точь как профессор Мортимер, герой комикса Эдгара Пьера Жакобса, в Каирском музее. Шпарил наизусть заученную роль.
Сказать по правде, если мне что и было интересно в музеях, так это поведение родителей. И их неизменный комментарий на обратном пути в машине: «Эти выставки все-таки утомительны, но хорошо, что дети посмотрели. Батисту так понравилось!» В основе культуры лежит недоразумение.
Короче говоря, будь музеи просто скучны, я бы их не возненавидел. Я ничего не имею против скуки, но скучать, чувствуя себя обязанным выказывать интерес, — вот это сущее мучение!
Покончив с кофе и с досужими размышлениями, я поднялся в кабинет. Открыл телефонную книжку на букве I и продолжил прерванную вчера работу. Я прижимал телефонную трубку к уху, как будто прослушивая прошлое Олафа. Моя сверка попахивала паранойей, но мне это занятие нравилось. Уж точно куда интереснее музея. Мои пальцы резво выстукивали номера, останавливаясь при первом же расхождении с мелодией, которую я не терял надежды услышать. Наверное, я походил на взломщика, подбирающего код к сейфу.
I.J.K.L.M.N.O.P.Q.R.S. Дело пошло быстрее, чем вчера, у меня выработался навык. Надо сказать, что списки К и особенно Q были предельно кратки. Мне случалось, забывшись, набрать номер до конца и дождаться ответа. Извинившись перед незнакомым голосом, я вешал трубку.
Я превратился в автомат и полностью отключился от действительности, как вдруг наконец узнал мою декафонию. В мозгу сработал сигнал тревоги, и я тотчас отсоединился. Чей же номер я набрал? Sheneve George — значилось в книжке. Какой национальности может быть обладатель такой фамилии? Как она произносится? Шеневе? Шенев? Сенв? A Georges — это Джордж или наш старый добрый Жорж? Сказано в точку: имя самое что ни на есть стариковское.
Надо позвонить этому человеку. Но мне не хватало духу. В конце концов, это могло быть просто совпадение. И потом, я еще не добрался до конца телефонной книжки. Между этим Sheneve и Z могли быть еще номера, которые лягут на мою мелодию. Нет, это вряд ли, я просто трушу, вот и ищу отговорки. Ну же, неужели зря старался? Наверняка именно этому человеку звонил Олаф за минуту до смерти из моей гостиной.
Я глубоко вдохнул и набрал мой траурный марш. В трубке раздался длинный гудок. В последний раз он сработал от кнопки повтора моего домашнего телефона. Автоответчика не было, это я уже знал. Я начал надеяться, что снова никто не подойдет, и тут трубку сняли. Ответила женщина:
— Алло?
— Добрый день, мадам. Будьте добры, я могу поговорить с Жоржем?
— Кто его спрашивает?
— Олаф Сильдур у аппарата.
Повисло странное молчание.
— Минутку, пожалуйста.
Я услышал удаляющиеся шаги. Голос принадлежал даме в возрасте, лет шестидесяти, не меньше. Снова шаги, другие, приближающиеся. У меня на несколько секунд панически зашлось сердце.
— Вы не можете быть Олафом Сильдуром, — сказал в трубке монотонный голос пожилого мужчины.
— Я Олаф Сильдур, — ответил я, не протестуя, а утверждая.
— Олаф Сильдур умер.
Я чуть было не спросил: «Откуда вы знаете?» Но прикусил язык и невозмутимо повторил:
— Я Олаф Сильдур.
Молчание.
— Я догадываюсь, кто вы. Смотрите, мсье, осторожней. Не так просто стать Олафом Сильдуром.
Голос клокотнул многозначительной насмешкой. Раздались короткие гудки: трубку повесили. У меня рука зачесалась сразу же перезвонить. Не знаю почему, но мои первые побуждения всегда донельзя глупы.
«Смотрите, мсье, осторожней». Эта шпилька содержала явную угрозу. Лучше всего мне было бы сделать отсюда ноги. У Жоржа Шенева наверняка был определитель номера, и теперь он знал, откуда я звонил. Если только Олаф не засекретил свой номер, что было вполне возможно. Но, с номером или без него, Шеневу не составит труда меня разыскать. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, где я нахожусь.
Часы показывали пятнадцать тридцать. Ничто не мешало мне по-быстрому одеться, добежать до «ягуара» и рвануть за границу. Имея шведский паспорт, я смогу осесть где угодно в Европе и почему бы, кстати, не в Швеции? Жорж Шенев — звучит не по-шведски. Там мне нечего будет бояться. Начнется новая жизнь.
Я не двигался с места, словно прилип к стулу. Что со мной, откуда вдруг эта апатия? При мысли о том, что придется покинуть виллу, я, казалось, прибавлял в весе до тонны. В приоткрытую дверь вальяжно вошел Бисквит. С удивительным для его габаритов проворством он вспрыгнул на письменный стол и улегся прямо на телефонную книжку. Я понял, что он расположился здесь надолго.
Животные посылают нам сигналы. Истолковать это было нетрудно: смотри, во что ты превратишься, если останешься, — в жирного кота. Перспектива представлялась оптимистичной. Если бы стать жирным котом — это все, что мне грозило, то стоило, пожалуй, остаться. Но мне грозило куда раньше умереть от руки Жоржа Шенева или его присных.
Я не хотел покидать Сигрид. Вот причина, по которой я чувствовал себя не в силах уйти. А что, если уговорить ее бежать со мной? Придется открыть ей правду. Но как она могла не знать, что Олаф мертв, если это было известно Жоржу?
Я задумался, глядя, как вздымается и опускается брюхо Бисквита в такт его сонному дыханию. А вправду ли человека, который умер в моем доме, звали Олаф Сильдур? На фотографии в паспорте был как будто он, но это мог быть и кто-то другой. Увидев документ, я не усомнился в его подлинности, но кто, кроме полицейских, шпионов и таможенников, сомневается в таких вещах?
Я остановился на гипотезе, что мой покойник все же был Олафом. В таком случае откуда Жорж Шенев знал о его смерти? Олаф звонил ему от меня, на телефоне Жоржа мог определиться мой номер, по которому он узнал мое имя и адрес. Что было дальше, нетрудно представить: люди Шенева явились ко мне домой, взломали замок или вышибли дверь, нашли труп. Сталось ли с них решить, что это я его убил?
Нет, невозможно. На теле Олафа не было никаких следов насилия. Но ведь они могли подумать, будто я его отравил. В отсутствие вскрытия эта версия выглядела правдоподобнее игры случая, в силу которой человек тридцати девяти лет от роду ни с того ни с сего умирает в чужой квартире.
Но если все так и было, почему Жорж не сообщил Сигрид о смерти ее мужа? Нет, должно быть какое-то другое объяснение.
Я попытался представить в корне иной сценарий, доведя до конца теорию заговора. Накануне смерти Олафа (будем называть его так) некто в гостях у не-помню-кого завел со мной странный разговор — допустим, это был человек Жоржа Шенева. Его разглагольствования имели целью повлиять на мое поведение назавтра, после кончины Сильдура (если его действительно так звали), не случайной, а запрограммированной заранее. Его решили убрать, и ввели ему яд замедленного действия, который должен был сделать свое дело в девять часов утра. Олаф получил задание войти под каким-либо предлогом в мою квартиру и позвонить оттуда Жоржу Шеневу. Расчет был точный: ввиду обстоятельств его смерти я дам дёру, а если тело обнаружит полиция, она получит в моем лице идеального виновного. Их шайка, таким образом, будет вне подозрений.
Почему я? Потому что у меня с покойным много общего: тот же возраст, рост, цвет волос и вдобавок достаточно извращенный ум — и недостаточно удавшаяся жизнь, — чтобы замыслить аферу со сменой личности. Кто мог навести их на меня? Соседи, сослуживцы, приятель, пригласивший меня в тот вечер, да мало ли кто? Почему Сильдур должен был позвонить Шеневу? Да чтобы тот знал, что жертва, согласно плану, находится у меня.
Я потряс головой. Впору было тронуться умом. Мой мозг выдавал гипотезу за гипотезой, одна другой хлеще. Тип, откинувший коньки в моем доме, сам присвоил личность некоего Олафа Сильдура, скончавшегося раньше. Я, присвоивший присвоенную личность, — мошенник в квадрате. Да, но, в таком случае, могла ли Сигрид не знать о своем вдовстве? Другой вариант. Это комичный случай совпадения имен. Олаф Сильдур в Швеции — все равно что во Франции Дюпон или Дюбон. Недоразумение, только и всего. Или же какой-то ловкач стрижет купоны с этого совпадения. Этот ли ловкач преставился в моей квартире? Или один из тех, кого он облапошил? И чья вдова Сигрид? Нет, нет, нет. Этот тип у меня дома свою смерть просто разыграл. Он вор-домушник. Давешний собеседник в гостях накрутил мне мозги именно с этой целью: чтобы я слинял из квартиры и его подельник смог спокойно ее обчистить. Но почему, в таком случае, они выбрали меня, человека, мягко говоря, небогатого? Смешно. Какая-то череда нелепых случайностей. И что такого сказал мне Жорж Шенев по телефону? Ну знал он какого-то Олафа Сильдура, который умер, — подумаешь! Он заявил, что я не стану этим типом — так это ежу понятно, и надо быть полным параноиком, чтобы усмотреть в его словах угрозу. Бисквит подсказал мне правильную линию поведения: лечь и поспать.
Так я и сделал. Вернулся на диван в гостиной, где устроил себе такую восхитительную сиесту вчера, и лег. Лениво подумал, что если привыкну к такому образу жизни, то очень скоро и впрямь превращусь в копию Бисквита. Эти мысли способствовали погружению в сон.
Когда я проснулся, на полу у дивана сидела Сигрид и смотрела на меня с умилением. Я потянулся и сказал первое, что пришло в голову:
— Есть хочется.
Она звонко рассмеялась:
— Спать и есть. Я буду звать вас Бисквитом Вторым.
— Надо же, забавно, что вы мне так ответили. Именно об этом я думал, засыпая.
— Я знаю, вы проголодались, но, может быть, выпьем сначала нашу традиционную бутылку шампанского? Шампанское очень питательно.
— Согласен. При условии, что потом поужинаем.
— Коллекционного? «Рэдерер»?
— Почему бы нет?
Она ушла в подвал, а я задумался: когда же я успел до такой степени войти во вкус, что перспектива выпить коллекционного шампанского с небесным созданием кажется мне чем-то само собой разумеющимся? А ведь мне сейчас следовало бы мчаться в «ягуаре», унося ноги от Жоржа Шенева. Я бросил ломать голову над тем, что со мной происходит. Отдаться на волю событий, особенно если события эти — коллекционный «Рэдерер» и красивая женщина, я умею как никто. Жизнь полосатая, приступы паранойи чередуются с блаженной негой.
А сейчас как раз наступил час удовольствия. Вернулась Сигрид с подносом. Она откупорила «Рэдерер» 1991 года и протянула мне заиндевевший бокал. Звук льющегося шампанского — предвестник счастья. Теплый летний вечер, хозяйка в коротком платье, открывавшем ноги, достойные Скандинавии. Хватило бы и меньшего, чтобы Стокгольмский синдром был обеспечен. Я чокнулся с ней («За Бисквита, который подает нам пример!») и выпил порцию пузырьков из чистого золота.
— Вам нравится? — спросила Сигрид.
— Сойдет.
Она рассмеялась.
— Вы выглядите очень счастливой, — заметил я.
— Я под впечатлением выставки в Токийском дворце.
«Надеюсь, она не станет вешать мне на уши музейную лапшу», — взмолился я про себя. Но она осталась глуха к моему внутреннему протесту и продолжала:
— Выставка называется «Миллиард лет — одна секунда». Речь идет об ощущении времени…
— По названию нетрудно догадаться, — досадливо фыркнул я.
Словно и не заметив моей реплики, Сигрид гнула свое:
— Там много интересного, но одна вещь меня потрясла. Ей посвящен целый зал. В тысяча восемьсот девяносто седьмом году экспедиция на воздушном шаре отправилась к Северному полюсу. На борту были двое мужчин и женщина; им предстояло снимать на кинопленку и фотографировать виды для будущих научных работ. Через три дня связь с ними была потеряна, установить их местонахождение не удалось, даже следов не отыскали. Прошло тридцать лет, и по чистой случайности в расщелине, куда упал воздушный шар, нашли их тела. Женщина держала в руках кинокамеру: она снимала до самого конца.
«Должно быть, пальцы свело от мороза, иначе она выронила бы камеру», — подумал я, сам не понимая, почему зацепился за эту деталь.
— В этом зале показывают в режиме нон-стоп снятый умирающей фильм. На экране не видно, можно сказать, ничего: бесконечная белизна, местами в черных брызгах, которые в музейном описании странно названы визуальными помехами: их объясняют возможными повреждениями пленки — от холода, от времени. И больше ничего. Уж поверьте мне: я два часа не могла уйти из этого зала. Я готова признать, что черные пятна — дефекты пленки, и совершенно уверена, что именно это, белизну без очертаний, снимала женщина. Никогда ни один фильм не потрясал меня до такой степени. Живой человек, вместо того чтобы попытаться спастись, запечатлел свидетельство последних часов своей жизни.
— Вы находите, что это хорошо? — спросил я, сознавая, что поведение неведомой женщины очень напоминало мое, с той лишь разницей, что я не снимал.