– Мамка загостилась, – смущенно объяснила Катя. И тихонько стала нас выпроваживать.
Постепенно дачу мы полюбили и теперь уже стали бояться, что хозяйка Елена Сергеевна может нам в ней отказать, но этого, слава Богу, не происходило, и в конце мая мы заезжали опять. Теперь у нас образовалась большая теплая и душевная компания – поездки на велосипедах на озеро, игра в кинга, гитары, песни и, конечно, романы. Мы с сестрой здорово вытянулись и превратились в самых высоких девочек в классе, роста своего мы даже стеснялись. Это сейчас был бы предмет гордости и больших карьерных перспектив, а тогда...
А вот Катя оставалась такой же маленькой, приземистой, только стала как-то еще шире в плечах и полнее в ногах. Теперь мы говорили только о мальчиках, придумывали небылицы и отчаянно выпендривались друг перед другом. А вот Катю это, кажется, совсем не интересовало. В девятом классе мы от дачи отказались – бабушке стало это не под силу, и нас отправили в лагерь на море. Там все закрутилось с удвоенной силой – свидания, поцелуи, расставания, дружба «навсегда». А вот в последнее школьное лето дачу пришлось снять снова – теперь уже больше из-за бабушки, которая после болезни была очень слаба. И уже мы стали ухаживать за ней. А сами мы в даче не нуждались, воспринимая ее теперь почти как наказание. В Москве было, конечно же, гораздо интереснее. Тогда, в то последнее школьное лето, Катя возникла опять – коротенькая, почти квадратная, без какого-либо намека на талию. Волосы свои она теперь коротко стригла, но, тонкие и прямые, они не слушались ни расчески, ни щипцов, и сестра, всегда острая на язык, смеялась над Катей, говоря, что похожа она на соломенного страшилу из «Волшебника Изумрудного города». И в этом была своя правда.
Но от Кати появился вполне реальный толк – когда нам надо было сбежать в Москву на свидание, Катя оставалась приглядывать за бабушкой. Грела ей обед, выводила посидеть в сад в старом плетеном кресле. Бабушку Катина забота тяготила, но она терпела, понимая, что стала обузой для нас, молодых девиц. И, вздыхая, отпускала нас, покрывая наши тайные побеги перед родителями. Кате в награду мы привозили туземные пластмассовые заколки из привокзального киоска, перламутровую помаду, купленную у цыганок в переходе, или колготки с ажурным рисунком. Катя все внимательно рассматривала, с достоинством перебирала и уносила с собой. Так задешево мы покупали свою свободу и убаюкивали неспокойную совесть.
Осенью, съезжая с дачи, мы опять оставляли Кате ненужные вещи – старые джинсы, куртки, остатки косметики. И прочно забывали о ней еще на один год. Потом мы поступили в институт: я – в текстильный на тогда еще не очень модный факультет моделирования женской верхней одежды, а сестра – в экономический. Началась развеселая пора – студенческая жизнь. Дома мы старались бывать как можно реже – там теперь было совсем грустно и уныло. Тяжело уходила бабушка, уже почти совсем ослепшая. Мама разрывалась между работой и домом, а мы, молодые и здоровые эгоистки, были увлечены своими страстями и такими важными, как нам казалось, делами.
Вот тогда снова на нашем горизонте возникла Катя. На сей раз с чемоданом в руках. Она пила на кухне чай и обстоятельно и деловито рассказывала маме о планах на жизнь – бабка ее померла, непутевая мать опять моталась по свету, а Катя решила устраивать свою жизнь. Наша мама советовала ей получить хорошую специальность повара или парикмахера. Катя кивала и подробно выспрашивала, какая из профессий более доходная. Остановились на кулинарном училище.
– При продуктах все же, – вздохнув, сказала Катя.
Она подала документы, устроилась в общежитие. Заходила она к нам теперь совсем редко, раз-два в месяц. Мы с сестрой бросали ей «Привет» и дежурное «Как дела?» и убегали в свою распрекрасную жизнь. Она же теперь общалась с нашей мамой, долго пила на кухне чай вприкуску, шумно прихлебывая, и подробно рассказывала о своем житье. Жилось в общежитии ей совсем несладко – драки, скандалы, вечные пьянки. Уж чего только она не навидалась за свою молодую жизнь, но даже она не могла к этому привыкнуть.
А потом окончательно слегла совсем ослепшая бабушка. Мать рвалась между домом и работой, отец старался приходить как можно позже. А мы, молодые нахалки, помогали урывками и кое-как. Как-то получилось, что мама отдала Кате связку запасных ключей и она забегала днем покормить или переодеть бабушку. Заодно что-то подстирывала, прибирала и даже пыталась приготовить ужин. Мать, конечно, подбрасывала ей денег. Но Катя сначала отказывалась, объясняя свою помощь своим же интересом:
– Я у вас тут душой отдыхаю, днем посплю часок в тишине, чайку попью.
Но деньги потом все же стала брать, да и подарки тоже – что, впрочем, вполне естественно. Теперь Катя отстаивала шестичасовые очереди в универмаге «Москва» и стала обладательницей финского стеганого пальто, австрийских сапог на каблуке и югославского костюма из ангорки. Правда, это помогало мало – несмотря на модные и вполне солидные тряпки, Катя оставалась все-таки приезжей. Воистину девушка может уехать из деревни, а вот деревня из девушки... К тому же в свои двадцать с небольшим она была уже вполне тетка – на вид ей можно было дать и тридцать, и сорок.
Само собой получилось, что чаще и чаще она оставалась у нас ночевать. Спала она в бабушкиной комнате – и это было всем очень удобно. Вставала позже нас, когда мы, уже выпив кофе, прихорашивались в прихожей, готовые к бурному дню. Старалась не попадаться на глаза, не мешаться под ногами. И со временем абсолютно мимикрировала под нашу жизнь.
Первой замуж выскочила сестра – все как положено, по праву старшей. Муж ее был студентом консерватории из очень интеллигентной, зажиточной и известной азербайджанской семьи. Его родители – а власть их была очень сильна – настояли на переезде молодых в Баку. Сестра долго сопротивлялась, но все же перевелась в бакинский вуз и подхватилась за мужем. Был он записной восточный красавец – высокий, черноглазый, с маленькими жесткими усиками и прекрасными тонкими руками музыканта. Семья мужа приняла сестру настороженно, и все очень переживали, что старший (и главный!) сын женился на иноверке. Но в запасе были еще два сына и дочь – в общем, смирились. Свадьбу гуляли три дня, как положено, шумную и роскошную, со всеми атрибутами Кавказа. На свадьбу мы с отцом приехали вдвоем – мать осталась с бабушкой, у Кати были какие-то экзамены. Из Баку мы уезжали с неподъемными баулами – вино, фрукты, цветы. Все, чем одарила нас щедрая восточная родня. Дома без сестры было невыносимо грустно и одиноко. Сестры не было, зато теперь в доме была Катя. Теперь уже она жила у нас постоянно, потихоньку перевезя из общежития свой нехитрый скарб. В родном доме я тоже долго не задержалась – через полтора года вслед за сестрой ушла «в замуж», как говорила Катя. Правда, это все было не совсем так – любимый мой был женат и имел двоих детей, но с женой не жил, оставив ей свою квартиру, а жил в полуподвале мастерской на Кировской. Он был скульптор. В эту мастерскую перебралась и я. Быт наш был скуден и убог – маленькая, плохо отапливаемая мастерская без горячей воды, я студентка, да и его заработки были невелики и к тому же от случая к случаю. Мы бедствовали, но, как водится, в молодости это не воспринимается трагически. К тому же мы были страстно друг в друга влюблены и потому абсолютно счастливы. Тогда, в тот год, умерла бабушка, и на похороны приехала моя глубоко беременная сестра. Ночами мы разговаривали с ней бесконечно, и она призналась, что стала абсолютно покорной мусульманской женой – обеды, уборки, бесконечные родственники, преимущественно мужского пола, где она постоянно подает, убирает и опять подает. Она тихо, чтобы не узнали родители, плакала и говорила о том, как ей ох как несладко. Хотя в бытовом плане проблем не было никаких – прекрасная квартира, машина, деньги. Говорила она, что очень любит мужа, но все-таки она попала в чужой мир, где многое ей непонятно и чуждо, но менять свою жизнь она не может и скорее всего не хочет.
А я говорила ей о своей любви, о дырявых сапогах, штопаных колготках, пустой жареной картошке на ужин, о том, что мой любимый и не думает разводиться и что я не нашла общего языка с его детьми. И еще тоже о том, что свою жизнь я не променяю ни на какую другую. Мы долго молча сидели обнявшись и обе горько плакали. И еще мы поняли, что наша юность и беззаботность безвозвратно ушли. И что мы стали уже совсем взрослыми женщинами, каждая со своей непростой судьбой.
На похоронах и поминках уже вовсю хозяйничала Катя, тихо и четко давая всем распоряжения – работягам на кладбище, соседкам, накрывающим поминальный стол и пекущим традиционные блины, в общем, было ясно, что она здесь вполне хозяйка. Теперь она жила в нашей бывшей с сестрой комнате, и было странно видеть там ее вещи – кружевные, вязанные крючком салфетки, горшки с фиалками, кулинарные книги, портреты артистов на стене. Словом, ее порядок и ее представление об уюте.
А я говорила ей о своей любви, о дырявых сапогах, штопаных колготках, пустой жареной картошке на ужин, о том, что мой любимый и не думает разводиться и что я не нашла общего языка с его детьми. И еще тоже о том, что свою жизнь я не променяю ни на какую другую. Мы долго молча сидели обнявшись и обе горько плакали. И еще мы поняли, что наша юность и беззаботность безвозвратно ушли. И что мы стали уже совсем взрослыми женщинами, каждая со своей непростой судьбой.
На похоронах и поминках уже вовсю хозяйничала Катя, тихо и четко давая всем распоряжения – работягам на кладбище, соседкам, накрывающим поминальный стол и пекущим традиционные блины, в общем, было ясно, что она здесь вполне хозяйка. Теперь она жила в нашей бывшей с сестрой комнате, и было странно видеть там ее вещи – кружевные, вязанные крючком салфетки, горшки с фиалками, кулинарные книги, портреты артистов на стене. Словом, ее порядок и ее представление об уюте.
– Зажилась она тут у вас, мам, – жестко сказала сестра.
– Что ты! – испуганно всполошилась мать. – Я без нее бы пропала! Все хозяйство на ней – и стирка, и уборка, и магазины. Столько лет она бабушку тянула! А пироги какие печет – отец оторваться не может. Я только Бога молю, чтобы она от нас не ушла, замуж не выскочила, эгоизм, конечно, но мы без нее пропадем.
– Да не придумывай! – усмехнулась сестра. – Жили как-то и без нее, не пропали. А теперь ее вообще отсюда не выпрешь, прижилась накрепко, – зло добавила она.
В те дни Катя нам постелила в бабушкиной комнате, четко обозначив свое место в нашей семье. Сестра возмутилась, а я миролюбиво сказала:
– Ладно тебе, родители не молодеют, ты далеко, я в своих проблемах. Черт с ней, пусть живет, и матери полегче, да и положа руку на сердце весь воз проблем она тащит на себе. Из нас с тобой помощницы никакие. Да и мне так спокойнее.
– Нет, – отвечала сестра. – Мне это не нравится, она уже здесь хозяйка, неужели ты это не чувствуешь?
А вскоре тяжело заболела мама. Диагноз оказался страшным и необратимым – рассеянный склероз. Редкое заболевание у женщин после пятидесяти. У нее начали дрожать руки и ноги, она стала слепнуть, а потом и вовсе перестала вставать – начался частичный паралич. Я прибегала после работы, но все уже было сделано – постель чистая, мать подмыта и накормлена, а на плите ждал отца горячий ужин. Катя, как всегда, была сурово-сдержанна, скупа на слова и деловита. Мне она только протягивала заключения врачей и рецепты. Научилась делать уколы. За мать я была спокойна – лучшего ухода и представить невозможно, а к горю и к болезни все постепенно привыкли. Конечно, где-то глубоко внутри точила совесть, и щемило сердце – при двух вполне здоровых дочерях за матерью ухаживает посторонний человек. Впрочем, посторонней Катя уже, конечно, не была.
Тяжелая болезнь матери иногда давала передышку. Отец много работал и по понятным причинам дома старался бывать реже. Но ко всему человек привыкает, и постепенно ужас и паника отступили, и все привыкли к тому, что мать тяжело больна, и смирились с этим, радуясь временным и коротким улучшениям. Жизнь вошла в свой ритм и потекла уже по другому распорядку. Прошло четыре года. Однажды вечером я, как обычно, забежала после работы к матери. Почему-то шепотом она попросила меня поменять ей постель и вынести судно.
– Катюше это уже тяжело, – объяснила мать.
– Что тяжело? – удивилась я. А когда я увидела Катю, то быстро все поняла.
Живот у нее был, если приглядеться, вполне заметный – месяца на четыре. Мы пили с ней чай на кухне, и я увидела, что лицо ее расцвело коричневым пигментом, припухли губы и нос – словом, все признаки налицо. Я закурила и, помолчав, спросила:
– Замуж собралась?
– Нет, – ответила она. Короче не скажешь.
– Что «нет»? – разозлилась я. – Нагуляла? И где ты с ним, – я кивнула на Катин живот, – жить собираешься? Здесь гнездо совьешь?
Катя молчала.
– Что молчишь? – крикнула я. – Сама пристроилась и с ним, думаешь, не пропадешь. Люди мы добрые, на улицу не выкинем. Да и куда мы без тебя, пропадем ведь, погибнем, не справимся, – зло иронизировала я.
А Катя молчала.
– Не выйдет у тебя ничего. Может, ты еще прописаться здесь задумала? Не слишком ли много на себя берешь?
– А ты не слишком мало? – наконец ответила мне она.
Но остановить меня уже было сложно.
– Ты что думаешь, мы сиделку матери не в состоянии нанять? Думаешь, без тебя наша жизнь закончится? Ничего, не помрем, не переживай! – кипела я.
Видеть ее почему-то было невыносимо.
Я зашла к матери:
– Мам, ну что происходит? Ну чему ты потакаешь? Сегодня она родит, а завтра папашу ребенка приведет, алкаша заводского, ты его тоже пустишь? Она тут временно поселилась, временно, понимаешь? На черта нам все это надо? Ну, будет полегче с деньгами, наймем медсестру, ты же сама говоришь, что у нее рука тяжелая. – Я бессильно опустилась в кресло.
– Остынь, – тихо сказала мать. – Все останется как есть. Пока я жива, я здесь хозяйка. У вас своя жизнь, а у нас тут – своя. И решать это мне.
Я схватила куртку и выскочила на улицу. Во дворе я села на скамейку и попыталась взять себя в руки. Почему-то и злость, и гнев душили меня. Звонить сестре? Что ее тревожить? У нее своя жизнь, двое детей, другой город. Просить ее приехать? Глупо. Надо поговорить с отцом, осенило меня. Я позвонила ему – он, как всегда, был на работе допоздна – и сказала, что сейчас подъеду к нему. Он не удивился и не спросил, в чем дело. Я зашла к нему в кабинет и увидела, что он еще вполне хорош собой, седовлас и строен. И совсем не стар. Господи, подумала я, а ведь ему ох как несладко и как непросто.
Возмущаясь и сбиваясь, я твердила о том, что Катю надо выгонять сейчас, пока она не родила, потом будет сложнее. Ну нельзя допустить, чтобы из роддома она вернулась к нам, что потом мы не избавимся от нее вовек. И еще я говорила о том, что она внедрилась буром в нашу семью и стала, по сути, в ней хозяйкой и что виноваты во всем мы с сестрой, да-да, я это признаю, так всем нам было проще и удобнее, но пора остановиться, гнать ее, эту змею, которая вползла в наш дом, гнать именно сейчас, потому что потом будет поздно.
Отец ничего не отвечал, только молча курил, стоя у окна спиной ко мне.
– Что молчишь? – выкрикнула я. – Или тебе так тоже удобно, и тебя это совсем не касается?
– Касается, – коротко ответил он. Потом, помолчав, добавил: – Мать права, пусть все останется как есть. Ничего изменить нельзя. Мать без нее уже не может.
– А ребенок? – тихо спросила я.
Отец мне не ответил.
Я выскочила из кабинета и пошла прочь. В конце концов, это их жизнь, успокаивала я себя. И их решение. Я не приходила туда два месяца. А что творилось у меня внутри! И злость, и вина, и обида, и все душевные муки, которые только могут быть в виноватой и неспокойной человеческой душе. Теперь я звонила отцу, узнавала, как мать, и когда наконец решила прийти к ним, попросила отца, чтобы Кати в тот момент не было дома.
– Она почти не выходит из дома, – объяснил мне отец. – Состояние у нее не из лучших. Так что, если хочешь, приходи, а условий мне не ставь.
Я, конечно, пришла. Мать плакала и гладила мне руки. В коридоре я столкнулась с Катей. Ну почему мне так невыносимо было видеть ее – тяжелую, опухшую, с большим, низким животом? Она опустила глаза и молча прошла мимо меня. Я сидела в комнате у матери, и мы молчали. Потом она тихо сказала, вернее, попросила:
– Смирись, не мучь себя. Уже ничего не изменишь.
Я кивнула.
Спустя три месяца Катя родила вполне здорового и крупного мальчика. Когда я приходила туда, ребенок мирно спал на балконе. А Катя опять крутилась между ним, матерью и кухней. В ванной висели голубые фланелевые пеленки, а на кухне стояли бутылочки со сцеженным молоком.
– Поди посмотри на мальчика, – тихо сказала мать.
– Мне это неинтересно, – отвечала я.
Болезнь матери уже не оставляла никаких надежд – она все больше дремала, совсем перестала читать и лишь изредка смотрела телевизор. На тумбочке у ее кровати, на дурацкой, связанной Катей кружевной салфетке всегда лежало на блюдце очищенное и разрезанное на дольки яблоко и стоял стакан компота.
В квартире был абсолютный порядок, мать лежала на белоснежном, накрахмаленном белье, и на плите всегда стоял обед из трех блюд. Конечно, я все это замечала и вполне была способна оценить, но сделать шаг и начать общаться с Катей почему-то не могла. Или скорее всего положа руку на сердце не хотела. А мать рассказывала мне, что мальчик чудный и крепенький – тьфу-тьфу. И такая радость, когда Катя приносит его ей в комнату, ты не переживай, это меня ничуть не беспокоит, наоборот, одни сплошные положительные эмоции.
– А что моя жизнь? – говорила мать. – Лежу, как болван деревянный, столько лет. Ни туда, ни сюда. Не живу и не умираю. Только всех мучу. И освободить от себя не могу, – плакала бедная мать.