Главные роли - Мария Метлицкая 24 стр.


– А что моя жизнь? – говорила мать. – Лежу, как болван деревянный, столько лет. Ни туда, ни сюда. Не живу и не умираю. Только всех мучу. И освободить от себя не могу, – плакала бедная мать.

Младенца я увидела спустя полгода – забежав днем к матери. Он сидел в подушках на ее кровати, и она разучивала с ним нехитрые «ладушки». Мать смутилась, увидев меня, а Катя, быстро подхватив ребенка, выскочила из комнаты. Все, что я успела увидеть, – это то, что ребенок и вправду был хорош – гладкий, упитанный, розовощекий, с нежным светлым пухом на голове. Сердце мое сжалось – я была по-прежнему бездетна. Видя мое смятение, мать осторожно завела разговор:

– Чудный мальчик, правда?

– Не знаю, я в них не разбираюсь, – сухо ответила я.

Я покормила мать обедом и засобиралась домой. Вновь видеть ни Катю, ни ребенка мне не хотелось.

Медленно бульварами я пошла к своему так называемому дому. На душе было пусто. Период романтики и страсти мы, увы, уже проскочили, и остались лишь убогий быт, неустроенность и вечная нехватка денег. Всю зиму я ходила в осеннем пальто, подшив под него шерстяные платки, и в старых, латаных сапогах. Как следствие вечно простуженная и раздраженная. Появились обиды и упреки и, конечно же, взаимное недовольство друг другом. Я была уже вполне взрослая женщина, и мне хотелось стабильности, казавшейся мне синонимом счастья, – квартиры, семьи, ребенка, наконец. Наверное, в других обстоятельствах я бы вернулась к родителям, но возвращаться, по сути, мне было некуда. В общем, мне казалось, что я немолодая, тощая и загнанная лошадь, которая, обреченно и понуро опустив голову, бредет, спотыкаясь, по бренной земле.

А через два года умерла мать – урологический сепсис. Врач, констатировавший смерть, сказал, что причина банальна. И добавил, что мать, слава Богу, отмучилась – сколько лет такой страшной жизни. На похороны прилетела сестра, ставшая похожей на абсолютно восточную женщину, – крашенные в медный цвет волосы, черные одежды, крупные бриллианты на пальцах и в ушах.

Прилетела она с младшей дочкой, и девочка и Катин сын быстро нашли общий язык – что-то строили из кубиков на ковре. На кухне опять хлопотала Катя. Сестра внимательно посмотрела на нее и спросила:

– Кого ждешь?

– Мальчика, – одними губами ответила Катя. И быстро вышла из кухни.

На похоронах отец не плакал. Да и кто его вправе судить? Слишком долго и тяжело мать уходила. Человек ко всему привыкает. И все были к этому готовы. Жизнь есть жизнь. Только после поминок, когда мы с сестрой, обнявшись, сидели на мамином диване, он коротко бросил нам: «Помогите Кате». Я стала убирать со стола, а сестра пошла укладывать спать дочку. На кухне Катя мыла посуду.

– Ловко у тебя все получается, – усмехнулась я. – Теперь власть переменилась. Я-то тебя быстро выставлю, не сомневайся. Я не такая добренькая, какой была мать.

Катя развернулась ко мне и, глядя мне в глаза, твердо произнесла:

– Не выставишь, не надейся.

– Ну, это мы еще посмотрим, – пообещала я.

Катя вздохнула, вытерла о передник руки и достала из кармана конверт.

– Читай, – коротко бросила она.

Я открыла конверт и увидела листок из школьной тетрадки в линейку, исписанный крупным и кривым, словно детским, почерком. Я начала читать:


Девочки мои! Не решалась сказать вам раньше – так мне легче.

Примите Катю и ее детей. Это – ваши братья. Не осуждайте отца – так сложилась жизнь. Катя ни в чем не виновата. И никто ни в чем не виноват. С квартирой, думаю, разберетесь по-людски. Там же ваша доля тоже. Катя продлила мне жизнь. Хотя она была мне уже не очень-то и нужна. Но есть как есть. Решите все миром. Писать тяжело. Постарайтесь быть счастливыми. Очень вас прошу.

Мама.


Я долго держала в руках этот тетрадный листок, пытаясь что-то понять и осознать. Сколько я просидела на кухне на табуретке и как вышла в холодную московскую осень, я не помню. Отцу я не звонила долго, видеть ни его, ни Катю не хотелось. Да что там не хотелось – видеть я их просто не могла. Потом изменилась и моя жизнь. Я познакомилась с человеком, от которого веяло спокойствием и надежностью. Был он математик и бельгиец по происхождению. Человек от точной науки, четко объяснивший мне всю перспективу нашей с ним дальнейшей жизни. Где все мне было предельно понятно. Без богемного налета и неопределенности, от которых я очень устала. Я вышла за него замуж, и мы засобирались на его родину. Отцу я позвонила перед отъездом, за час до выезда в аэропорт, таким образом заранее отрезав себе пути к возможной встрече с ним. Говорили мы сдержанно и смущаясь. Я спросила его о здоровье и доложила минимальную информацию о себе. В трубке я слышала детские голоса.

– Напиши хоть когда-нибудь, – дрогнувшим голосом сказал он напоследок.

В Москве я не была несколько лет, жизнь моя сложилась так, как я уже и не ожидала, – жили мы дружно и тихо, наслаждаясь покоем и друг другом. Детей я так и не родила. С сестрой мы часто и подолгу общались по телефону – для меня это, слава Богу, было вполне доступно. И однажды решили приехать в Москву – повидаться и навестить могилу матери. Мы заказали один отель и поселились в соседних номерах. Наутро мы поехали на кладбище. Мы стояли возле ухоженной могилы и молчали. Думаю, что мы обе просили у мамы прощения. Ведь, если бы все сложилось по-другому, ей бы не пришлось пережить всего того, что она пережила. Если бы мы, ее дочери, были все годы рядом с ней. Мы, а не чужой человек, хоть, что греха таить, это нам было очень удобно, а потом мы стали искать виноватых. С кладбища мы шли молча, а когда сели в такси, я назвала водителю адрес старой родительской квартиры. Дверь нам открыла Катя – точно такая же, как много лет назад, только слегка располневшая. Несколько минут мы смотрели друг на друга, и потом я сказала:

– Чаем напоишь? Мы жутко промерзли – совсем отвыкли от московских зим.

Катя словно очнулась и мелко закивала. Мы разделись и зашли в дом. Из комнаты вышел постаревший отец и беззвучно заплакал, прислонившись к дверному косяку. Мы обнялись втроем. Катя накрыла стол в комнате, и за него сели двое вполне симпатичных мальчишек. Я подошла к ним и обняла их по очереди. Испуганные, они сидели тихо-тихо. Отец курил и молча наблюдал за нами. А потом вздохнул и сказал:

– Ну, слава Богу, вся семья в сборе. Садимся обедать!

Лучше не скажешь – вся семья в сборе. Ничего не попишешь – такая теперь вот у нас была семья. И слава Богу, что у нас хватило ума с этим смириться. Принять этот непростой пазл, который сложила жизнь и выкинула нам. Так, как было необходимо и мне, и сестре, – сейчас мы это понимали наверняка. И нашему отцу. И найти в себе силы начать со всем этим жить. Жить, чтобы жить. И постараться быть счастливыми. Как просила нас мама.

Прощеное воскресенье

Марина Северьянова готовилась к войне. Доставала доспехи, латы и мечи, это ее, как всегда, бодрило. К боевым действиям ей было не привыкать. Чаще внушали опасения передышка и затишье. Жизнь приучила ее к непрерывной и неустанной борьбе. И в этом состоянии, надо сказать, ей вполне было привычно и комфортно. Воин должен быть в строю. Иногда на плацу. Правда, учения давно уже закончились, хотя век живи, как говорится. Всегда готовая к обороне, сейчас она должна быть еще готова и к нападению. Повод был. И повод, надо сказать, был вполне серьезным. Серьезнее некуда. Когда в опасности бизнес и привычное благополучие – это одно. А когда в опасности твой ребенок... Твое единственное и обожаемое дитя. Самое дорогое существо на свете. И самое ранимое и незащищенное. Хотя, позвольте, как это незащищенное? А где же тогда она, Северьянова Марина Анатольевна? Да нет, слава Богу, здесь она, здесь. На месте. И в полной боевой готовности. И берегитесь все, кто против нас. Тысячу раз подумайте, прежде чем нанести нам обиду. Так-то!

А дело было вот в чем. В субботу вечером, часов в одиннадцать – Марина уже засыпала, – позвонила Маргоша. Хорошего от нее не жди. От Маргоши либо сплетни, либо ужасы и кошмары. Человек-негатив. Это, конечно, от безделья. Маргоша была богата – всех бывших мужей, совсем, кстати, непростых парней, раздевала до нитки. В этом она просто ас. Беспокоиться ей было не о чем. Кроме как о целлюлите на внутренней стороне бедер, новой коллекции от Prada и о мерзкой стерве домработнице (примерно десятой или двенадцатой за последний год), которая Маргошу, естественно, опять не устраивала. Услышав в трубке Маргошин голос, Марина сквозь зубы простонала:

– Господи! Сейчас пошлю к черту эту бездельницу!

Но оказалось, Маргоша звонила по делу. По важному и неотложному. Что в принципе редко с ней бывает. Маргоша докладывала Марине, что, обедая нынче в ресторане (простенько, недорого, просто рядом оказалась, оправдывалась Маргоша), так вот, обедает она, обедает, вдруг бац – за соседним столиком сладко воркует парочка. Маргоша от неожиданности чуть не подавилась карпаччо из лосося. Пригляделась – точно он. Не обозналась. Он, Маринин зять Миша собственной персоной. С кем? «С девкой, конечно, стала бы я тебе просто так звонить среди ночи, что я, дура, что ли? Да-да, с молодой девкой, блондинкой, разумеется. Сейчас же они все поголовно блондинки», – зло добавила Маргоша, натуральная шатенка, между прочим. Сон отлетел от Марины в тот же миг. Как не было. Она резко села на кровати, подобралась, сгруппировалась и начала задавать конкретные вопросы. Без всяких там ахов, охов, и «да что ты говоришь», и «не может быть», и «ты не ошиблась?». Во-первых, Маргоша не ошибалась никогда. Глаз-алмаз. Всегда с предельной точностью она могла на ком-то определить год выпуска коллекции, страну-изготовителя и цену. Также на расстоянии двух-трех метров она определяла запах духов и каратность бриллиантов. Так что думать, что Маргоша что-то перепутала, не приходилось. А во-вторых, Маргоша была какой угодно – капризной, скупой, мелочной, завистливой, но вот точно – врушкой она не была. Ну нет у человека такой черты в характере. Итак, вопросы были такого свойства – держались ли они за руки или, может, какие-то нежности в любой форме. Выражение лица зятя Миши – идиотско-счастливое, восхищенное, ровно-спокойное. Теперь о блондинке. Подробно. Рост, вес, что в ушах, на пальцах и на теле. Курит, пьет, томный взгляд, кокетство, равнодушие, молчит или трындит. Слушает ли открыв рот или незаметно позевывает. Что пили и что ели. Все это восстанавливает истинную картину происходящего и выявляет степень опасности. И вообще, предупрежден – значит вооружен.

Маргоша не ожидала, что ей придется так скрупулезно все восстанавливать, нет, память, конечно, отличная, тьфу-тьфу, но ей это все становилось уже неинтересно. Скучновато даже. Интереснее было бы обсудить новые сумки от Луи Вуиттона. Цены – ужас! Совсем охренели.

Но Марина цепко впилась – вот пиявка, и не отвяжешься. Все до миллиметра. Маргоша вяло отчиталась, зевнула и повесила трубку. Марина, встав, пошла в ванную и умылась холодной водой. И внимательно и пристально взглянула на себя в зеркало. На нее смотрела худая темноволосая, коротко стриженная женщина, со строгим взглядом холодных голубых глаз, со сведенными к переносице узкими бровями и тонкими, плотно сжатыми губами.

– Прорвемся! – уверенно сказала своему отражению Марина.

Потом она прошлепала босыми ногами по теплому, с подогревом, мраморному полу на кухню. Открыла холодильник и вынула банку пива «Faxe». Встала к окну, отдернула плотные шторы и медленно, маленькими глотками, стала пить ледяное пиво. По ярко освещенному Кутузовскому проспекту пролетали нередкие теперь ночные машины. Марина допила пиво и села в кресло. Сна как не бывало, а были мысли о дочке Наташке. Наташку Марина родила в девятнадцать. В дурацком и краткосрочном ребяческом браке. Наташкин отец, длинный, худой и сутулый, как вопросительный знак, Славик, был НИ-КА-КИМ. Ну вообще никаким. Ни глупым, ни умным, ни занудой, ни остряком. Он просто все время молчал. Ел и молчал, стирал пеленки и молчал, смотрел телевизор и молчал. Только отвечал на вопросы. Но вопросы задавать скоро расхотелось. И еще – вечно маячил по квартире. Марина постоянно на него натыкалась. Вроде он был длинный и худой, а ей казалось, что он занимает все ее жизненное пространство. Через три месяца после рождения Наташки она его выгнала. Ушел он тоже молча, ничего не выясняя. Физически без него было тяжелее – продукты, стирка, ночные бесконечные вскакивания к дочке. А вот морально стало лучше. Почему-то легче стало дышать. Теперь вечно сонная Марина натыкалась не на Славика, а на углы – от постоянного недосыпа. Иногда приходила помогать мама. Всегда с недовольной миной на лице – бровки домиком, рот гузкой. Наташка начала болеть с первой недели своего земного существования. В роддоме подхватила стафилококк, дома бронхит, далее дисбактериоз с колитом, две пневмонии до года, аллергия на молоко, детские смеси, не говоря уже про мясо, рыбу и яйца. Ела только геркулес на воде, молотый в кофемолке до пыли, и пила воду, настоянную на кураге. Раздирала пылающие, покрытые сухой корочкой щеки и ладошки. Плакала с утра до вечера. Марина была измучена вконец и научилась спать стоя и везде – в метро, во дворе, качая коляску, у телевизора, в детской поликлинике, прислонившись к косяку. А еще надо было на что-то жить. Добропорядочный Славик, правда, носил исправно каждый месяц 20 рублей. Плюс жалкое пособие – привет от родного заботливого государства. Что-то подбрасывала мать. Еле хватало на геркулес, курагу, детский крем, зеленку, чай с сушками для самой Марины и на оплату коммунальных услуг. Высохла она тогда до сорокового размера – брючки и кофточки покупала себе в «Детском мире». А однажды поняла – жить так больше нельзя, ну невозможно просто. Сама дошла до ручки, дочка одета с чужого плеча. И стала искать работу. Сначала устроилась на почту – разносила утренние письма и телеграммы. Начиналась каторга в шесть утра, и это после бессонной ночи. Наташку сажала в манеж, чтобы та не выскочила из кровати. А вечерами мыла два подъезда – свой и соседний. Наташка – в том же манеже у громко включенного телевизора. Чтобы соседи не жаловались, что ребенок орет. Однажды прибежала, а Наташка бьется в истерике и весь рот в крови, сломала свой первый зуб – стукнулась о железный крючок манежа (о безопасность изделия советского производства. Забота о детях). Марина дочку умыла, успокоила, а потом села на пол и ревела долго в голос, пока всю свою боль не выревела. И поняла, что все это не выход. Не деньги и вообще не жизнь. И выписала из деревни одинокую тетку матери – бабу Настю. Та собралась быстро – в деревне ей жилось нелегко. И через неделю Марина с Наташкой ее встречали на Ярославском вокзале – с заплечным мешком на спине. Баба Настя была человеком непростым и суровым, но с Наташкой управлялась лихо – вырастила трех своих племянников, опыт был. Девочка стала лучше есть и крепче спать. Баба Настя варила густые мясные щи, квасила капусту и пекла без устали большие и неровные пироги – тесто, тесто и совсем немного начинки. Сказывалась извечная бедняцкая привычка. Марина пришла в себя, отоспалась и быстро отъелась на теткиных пирогах. И пошла учиться на вечерний. А еще через год бросила свои телеграммы и швабры и пошла работать в универсам, в бухгалтерию.

Теперь они зажили почти роскошно. Старый, дребезжащий «Саратов» был набит всякой разной всячиной – копченой колбасой, бужениной, свежими огурцами, шоколадными бутылочками с ликером. Больше всех этому изобилию и дефициту радовалась баба Настя. Часами она перебирала все эти богатства, невиданные ею доселе, гладила разноцветные баночки и коробочки, резала на просвет колбасу и сыр и долго смаковала это все, громко причмокивая, покрякивая от удовольствия и зажмуривая глаза. Никогда прежде не жила она так вольготно и сытно. А к Наташке, не садовскому ребенку, продолжали липнуть вечные простуды и инфекции. За пару лет она успела переболеть всем и подряд – от легкомысленной ветрянки до угрожающей скарлатины, не пропустив ни свинку, ни корь, ни краснуху. Девочкой она была высокой, худой и, увы, очень сутулой. Вся в этого нелепого Славика, огорчалась Марина. А вот от матери ей достались густые и жесткие темные волосы и голубые прозрачные глаза, только у Наташки они были растерянные и близорукие. Очки ей надели в четыре года. Мать наезжала с инспекцией и вечно критиковала и дочь, и старую тетку, Марину она называла «типичной торгашкой». О том, что уезжала она от дочери с туго набитой кошелкой, старалась не думать. А тетке пеняла, что та готовит жирно, моет посуду грязно. И что она может дать ребенку? Внучкой она тоже была недовольна.

– Девочку надо развивать, – строго напоминала она перепуганной бабе Насте и уставшей и замученной Марине. На выбор она предлагала многочисленные кружки – лепка, рисование, музыка, танцы. С танцами у нескладной и неловкой Наташки не сложилось, а вот с рисованием они попали в яблочко. Наташка оказалась самой способной из всех. Теперь баба Настя, кряхтя и охая, три раза в неделю таскала Наташку в кружок. Наташка была счастлива – рисовать она могла часами. В шесть лет сама ставила натюрморт – вазочка, яблоко, лимон. Придумывала пейзажи – поле, узкая тропка по краю леса. Усаживала бабу Настю и пыталась писать портрет. Но с портретом было хуже – она была еще слишком мала.

А Марина тем временем влюбилась. Избранник ее был очень собою хорош – высок, крепок, седовлас и сероглаз. Звали его Георгий Иванович. И был он директором того самого универсама, где старательно трудилась Марина. Георгий Иванович был, естественно, женат и имел двоих вполне половозрелых детей. Сказал честно и сразу – не разведусь никогда, лучше время на меня не теряй. Она, естественно, не послушалась. Звала она его Герой, и человек, надо сказать, он был легкий, остроумный и щедрый. С одной стороны, торгаш, а с другой – меломан и театрал и вполне образованный человек. И эти две составляющие в нем прекрасно уживались и не пересекались. С ним Марина открыла для себя театр «Современник», Габриеля Гарсия Маркеса, музыку Вивальди, Коктебель и Каунас, но, самое главное, с ним она открыла себя. А точнее, свою женскую сущность и таинственную плоть – радости, неизвестные ей доселе. То, что Гера никогда не уйдет из семьи, она поняла и осознала сразу и навсегда, и это ее совсем не угнетало. Человеком она была рациональным и практичным и вполне понимала, что ей достается лучший Гера, известный только ей одной – до конца, до донышка. А это куда больше, чем норковая шуба и белая спальня «Людовик». В общем, статус любовницы ее не беспокоил. Ее интересовала любовь. А любовь у нее была. Когда наступили времена больших и малых перемен, ее умный возлюбленный выкупил свой замшелый универсам и превратил его в один из первых в городе супермаркетов. Они вместе полетели за границу, часами ходили по торговым залам крупных магазинов, изучали все до мельчайших подробностей – ассортимент, емкость холодильных камер, последовательность расположения товаров, форму продавцов, отдел кулинарии и полуфабрикатов. Все начинали с нуля и вместе. Головой, конечно, был Гера, Марина на подхвате, но в нужный момент она что-то напоминала ему, открывала свои записи – словом, со своей природной смекалкой и женской интуицией была ему необходима и незаменима. К концу девяностых она стала его полноправным партнером и соучредителем, и у них уже был не один, а пять супермаркетов. Дальше – больше. Теперь они и вовсе не бедные люди, но стало как-то не очень до любви, слишком много хлопот и проблем, слишком изменились и они сами, видимо, не вполне замечая этого, жизнь покрутила, побила, похлестала, сделав из них людей новой формации. Людей, взращенных нашей суровой действительностью, без сантиментов и почти без слабостей. Иначе и не выстоять. Так жизнь диктовала свои условия. Слабостью оставалась дочка Наташка.

Назад Дальше