В Чино мы свернули с автострады и направились на юг. Я старалась запомнить дорогу, чтобы сориентироваться, когда увижу ее во сне. Мы проехали престижные районы, потом не очень престижные, потом новостройки, чередующиеся со складами лесоматериалов и пунктами аренды сельскохозяйственной техники. Наконец совсем выехали из города и понеслись по дорогам без указателей. За окном промелькнуло лишь несколько маленьких молочных ферм, обдавая нас запахом навоза.
Справа показался комплекс каких-то зданий.
— Нам сюда? — спросила я девочку рядом со мной.
— Это ОДМ.
Я непонимающе помотала головой.
— Орган по делам молодежи.
Дети не отрывали от него мрачного взгляда, пока здания не исчезли из виду. Мы тоже могли бы оказаться здесь, за колючей проволокой. В гробовом молчании проехали мимо мужского отделения «Калифорния Инститьюшн», показавшегося в полях, в стороне от дороги. Потом мы свернули на покрытый свежим асфальтом проезд, мелькнул магазинчик с плакатом «Упаковка "Будвайзера" — $5.99». Я хотела запомнить все. Дети взялись за свои рюкзачки и сумки. Стало видно тюрьму — дымовая труба, водонапорная башня, вышка. Здание, обшитое алюминием, как трейлер Старр. Это было совсем не похоже на то, что я себе представляла. Мне мерещились сцены «Любителя птиц из Алькатраса» и «Я хочу жить!» с матерью вместо Сьюзен Хейуорд. Между невысокими кирпичными зданиями тюрьмы были большие лужайки, засаженные деревьями, с клумбами роз и зеленой газонной травой. Это напоминало бы скорее провинциальную школу, чем тюрьму, если бы не вышки с охранниками, не колючая проволока.
На деревьях хрипло орали вороны. Словно рвали что-то на части — не для еды, так, для развлечения. Мы вошли в будку охраны, назвали свои фамилии. Нас пропустили сквозь рамку металлоискателя, проверили сумки. У одной девочки отобрали пакет. Никаких передач, все только по почте. Посылки разрешаются четыре раза в год. Лязг тяжелой двери за спиной заставил нас вздрогнуть. Теперь мы были в тюрьме.
Мне велели сесть за оранжевый летний столик под деревом и ждать. Тошнота от поездки в фургоне еще не прошла, я сильно волновалась. Я не знала даже, смогу ли узнать ее. Было холодно, жалко, что свитер остался в трейлере. Что она скажет, увидев меня в лифчике и на каблуках?
За оградой дворика для свиданий толпились женщины. Заключенные, лица, словно маски. Они насмехались над нами. Одна присвистнула, показав на меня, чмокнула кончики пальцев. Ее товарки расхохотались. Они хохотали и хохотали, не могли остановиться. Этот смех был похож на хриплое карканье.
Матерей пропускали во дворик сквозь калитку с другой стороны. На них были джинсы, рубашки, серые свитера, спортивные костюмы. Моя мать ждала, когда женщина-охранник пропустит ее. Она была в прямом джинсовом платье с пуговицами спереди, но на ней синий цвет был ярким, живым, как песня. Светлые волосы были обкромсаны вокруг шеи каким-то бездарным парикмахером, но синие глаза стали чисты и пронзительны, как высокий скрипичный звук. Никогда она не была так прекрасна. Я встала и вдруг не смогла двинуться дальше, стояла, дрожа, пока она шла ко мне, обнимала, прижимала к себе.
Дотронуться до нее, обнять после стольких месяцев! Я прижалась к ее груди, она целовала меня, нюхала мои волосы. От нее больше не пахло фиалками, только стиральным порошком и джинсовой тканью. Мать подняла в ладонях мое лицо, целовала его, все целиком, вытирала мне слезы крепкими пальцами. Так же твердо усадила меня рядом с собой.
Я изголодалась по ее прикосновениям, движениям, звуку голоса, по квадратным передним зубам и чуть закругленным следующим, по ямочке на одной щеке, левой, по этой полуулыбке, по чудным синим глазам с белыми крапинками — как рождающиеся галактики в небе! — по неизменно твердым, совершенным линиям ее лица. В ее внешности не было ничего от заключенной, казалось, она только что свернула с улочки в Венисе, держа под мышкой книгу, и теперь собралась посидеть в кафе на берегу океана.
— Не плачь. Викинги не плачут, ты помнишь?
Я кивнула, но слезы опять застучали по оранжевому винилу столика. «Луи», нацарапал кто-то на нем. «18-я улица». «Сучка».
Женщина за забором дворика для свиданий свистела, выкрикивала что-то — обо мне или о матери. Мать подняла голову, женщина поймала ее взгляд, как удар в лицо. Замерла, словно замороженная, с незакрытым ртом, потом быстро отвернулась, делая вид, что кричала не она.
— Ты так прекрасна, — сказала я, трогая ее волосы, воротник платья, щеку — совсем не мягкую.
— Тюрьма по мне, — сказала она. — Здесь никто не лицемерит. Либо ты, либо тебя, и все это знают.
— Мне так тебя не хватает, — прошептала я. Она обняла меня, прижала ладонь мне ко лбу, уткнулась губами мне в висок.
— Я здесь не навсегда. Я достойна большего, чем сидения за решеткой. Обещаю тебе, что выберусь рано или поздно. Однажды ты взглянешь в окно и увидишь меня.
Ее твердое, полное решимости лицо, резкие скулы-лезвия, пронзительные глаза и правда вселяли веру.
— Я боялась, что ты будешь сердиться на меня. Мать отстранилась, взяв меня руками за плечи.
— Почему ты так решила?
Потому что я не сумела солгать и выгородить тебя. Вслух я этого не сказала.
Мать снова меня обняла. В этих крепких руках, в этих объятиях мне хотелось бы остаться навсегда. Можно ограбить банк, получить приговор, и мы будем вместе. Мне хотелось свернуться клубком у нее на коленях, раствориться в ее теле, стать ее ресницей, сосудиком у нее на бедре, родинкой на шее.
— Здесь очень плохо? Они издеваются над тобой?
— Не так сильно, как я над ними, — сказала мать, и я знала, что она улыбается, хотя видела только джинсовый рукав и запястье, на котором еще держался легкий загар. Пришлось чуть высвободиться, чтобы увидеть ее лицо. Да, она улыбалась, улыбалась своей полуулыбкой с запятыми в углах рта. Я потрогала их. Мать поцеловала мои пальцы.
— Меня записали на работу в конторе. Я сказала, что скорее буду мыть туалеты, чем печатать их бюрократическое дерьмо. О, они со мной не церемонятся. Я в артели разнорабочих. Мету полы, пропалываю грядки, только, конечно, здесь, за забором. Считается, что я не склонна к нарушениям режима. Представляешь? Я не собираюсь здесь учить неграмотных, вести поэтическую студию или как-то еще кормить эту машину. Служить я не буду. — Она зарылась носом в мои волосы, вдыхая их запах. — Твои волосы пахнут хлебом. Клевером и орехами. Я хочу запомнить тебя вот такой, в этом розовом платье цвета несбыточной надежды, в этих туфлях для школьного бала. Конечно, твоя приемная мать постаралась. Розовый цвет — клише из клише.
Я рассказала ей о Старр, о дяде Рэе, о других детях, о грязных велосипедах, о грабе и акации паловерде, об оттенках валунов в долине, о горах и о ястребах. Рассказала и о вирусе греха. Мне нравился звук ее смеха.
— Пришли мне рисунки, — сказала она. — Рисовала ты всегда лучше, чем писала. Видимо, поэтому ты не пишешь мне, ни о какой другой причине я даже думать не могу.
Так можно было писать?
— Ты тоже ни разу не написала.
— Ты не получала мои письма? — Ее улыбка исчезла, лицо стало плоским и серым, маскообразным, как у женщин за забором. — Дай мне свой адрес, я напишу прямо туда. Ты тоже пиши мне напрямую, не через социального работника. Это моя ошибка. О, мы приспособимся. — В ее глазах снова вспыхнули сила и ясность. — Мы хитрее их, та petite[16].
Адрес трейлера Старр я не знала, но мать сказала мне свой, велела повторить его снова и снова, чтобы я не забыла. Память никак не хотела впитывать его. Ингрид Магнуссен, заключенная W99235, «Калифорния Инститьюшн», Корона-Фронтера.
— Пиши мне, где бы ты ни оказалась. Хотя бы раз в неделю. Или присылай рисунки — Бог свидетель, визуальная обстановка здесь оставляет желать лучшего. Особенно мне хотелось бы посмотреть на бывшую гологрудую танцовщицу и сурового столяра дядю Эрни[17].
Последняя ее фраза больно царапнула меня. Дядя Рэй был рядом, когда мне нужна была помощь. А она даже не знала его.
— Его зовут Рэй, он очень хороший.
— О-о-о, — сказала она, — держись подальше от дядюшки Рэя, особенно если он такой хороший.
Мать оставалась здесь, за забором, а я уходила туда, в большой чужой мир. Там у меня появился друг. Как она могла отнимать его у меня?
— Я все время о тебе думаю, — сказала мать. — Особенно по ночам. Представляю, где ты сейчас, как ты. Когда все спят, в тюрьме становится тихо, и я представляю тебя так ясно, что почти вижу. И пытаюсь общаться с тобой. Ты никогда не слышала мой голос, не чувствовала моего присутствия в комнате? — Она пропустила меж пальцами прядь моих волос, меряя их длину. Кончики доставали мне до локтя.
Да, я чувствовала ее. Слышала ее голос. «Астрид? Ты не спишь?»
— Да, поздно ночью. Ты всегда долго не могла заснуть.
— Его зовут Рэй, он очень хороший.
— О-о-о, — сказала она, — держись подальше от дядюшки Рэя, особенно если он такой хороший.
Мать оставалась здесь, за забором, а я уходила туда, в большой чужой мир. Там у меня появился друг. Как она могла отнимать его у меня?
— Я все время о тебе думаю, — сказала мать. — Особенно по ночам. Представляю, где ты сейчас, как ты. Когда все спят, в тюрьме становится тихо, и я представляю тебя так ясно, что почти вижу. И пытаюсь общаться с тобой. Ты никогда не слышала мой голос, не чувствовала моего присутствия в комнате? — Она пропустила меж пальцами прядь моих волос, меряя их длину. Кончики доставали мне до локтя.
Да, я чувствовала ее. Слышала ее голос. «Астрид? Ты не спишь?»
— Да, поздно ночью. Ты всегда долго не могла заснуть.
Мать поцеловала меня в самую макушку.
— Ты тоже. Теперь расскажи мне о себе. Я хочу знать о тебе все.
Странная мысль. Раньше она никогда не хотела что-то узнать обо мне. Долгие дни, монотонность тюремной жизни вернули ее ко мне, к мысли о том, что где-то у нее есть дочь. На горизонте показался край солнца, и туман над землей засветился, как бумажный фонарь.
6
В следующее воскресенье я проспала. Если б не сон о матери, этого не случилось бы. Сон был чудесный. Мы были в Арле, шли по темной кипарисовой аллее вдоль могил с цветущими анемонами. Ей удалось бежать из тюрьмы — косила газон у забора и просто ушла, улучив минуту. Острые тени-копья на земле, медово-солнечный Арль, римские развалины, наше маленькое пособие. Если бы не мучительное желание продлить этот сон, еще раз увидеть подсолнухи Арля, я встала бы, когда мальчишки убегали на улицу.
Теперь я дремала на переднем сиденье «торино». Сзади охала Кэроли, — ночью она пробовала какие-то таблетки на вечеринке с друзьями и теперь мучилась головной болью. Старр застала нас обеих спящими. По радио пела Эмми Грант, Старр подпевала ей. Волосы у нее сегодня были собраны в «конский хвост», как у Бриджит Бардо, в ушах звенели длинные серьги. Вид у нее был такой, словно мы направлялись в бар на коктейль, а не в Истинную Ассамблею Христа.
— Как я все это ненавижу, — сказала мне на ухо приемная сестра, когда мы шли по церковному двору за ее матерью. — Честное слово, убила бы кого-нибудь за пару колес.
Ассамблея собиралась в блочном бетонном здании с линолеумным покрытием на полу и дымчатыми стеклами в окнах вместо цветных. Со стены в глаза бил огромный крест из светлого дерева, на органе играла женщина с пышной прической. Мы сели на белые складные стулья — слева Кэроли с мрачным лицом, справа у прохода Старр, светящаяся от восхищения.
Орган заиграл крещендо, и к кафедре подошел мужчина в темном костюме с галстуком, в начищенной обуви. Он напоминал скорее бизнесмена, чем священника. Я думала, преподобный Томас будет в мантии вроде тех, что студенты надевают на церемонию выпуска. Коротко стриженные каштановые волосы с аккуратным пробором блестели под цветными лампами, как целлофан. Старр села еще прямее, в надежде, что он заметит ее.
Когда он заговорил, я с удивлением заметила дефект его произношения. Он глотал «л» — вместо «любовь» получалась «йюбовь», «оживий» вместо «оживил».
— Мы были мертвы во грехе, но Он оживил нас, дал всем новую жизнь во Христе. Ранами Его мы исцелились, Распятием спаслись. Он возвысил нас до чистоты и святости жизни вечной. — Преподобный воодушевленно поднял руки. Он знал свое дело. Знал, когда лучше разбрасывать камни и когда собирать их, умел, сделав паузу, обрушиться на сомневающихся. У него были сверкающие глаза, приплюснутый нос и широкий безгубый рот, который делал его похожим на Маппета, голова у него как будто целиком открывалась и закрывалась при каждом слове. — Да, мы можем начать новую жизнь, даже когда умираем от… греховного вируса.
Кэроли слегка дернулась на стуле, нарочно заставив его скрипнуть. Старр шлепнула ее по руке, толкнула меня и показала на преподобного, словно в зале можно было смотреть еще хоть на что-то кроме него.
Преподобный Томас начал рассказ об одном молодом человеке. Он жил в шестидесятые годы, и сердце у него было доброе, но он считал, что волен делать по своему усмотрению что угодно, если это не причиняет вреда другим.
— Он познакомился с гуру, который научил его искать истину в себе самом. — Преподобный помолчал и улыбнулся, как будто мысль об истине в себе самом была нелепой и предосудительной, некой красной лампочкой, предупреждающей о беде. — Судите сами, в чем истина.
Преподобный опять улыбнулся, я заметила, — эта пауза с улыбкой всегда появлялись в его речи, когда он говорил о чем-то, не заслуживающем одобрения. Мне это напомнило человека, который клал пальцы собеседника на дверной косяк, а потом улыбался и разговаривал с ним, ударяя дверью по пальцам.
— О, тогда этот парень не был одинок в своем мировоззрении, — продолжал он, сверкая пуговичными глазами. — «Люди, обладайте» — таков был лозунг тех дней. «Если вы хотите чего-то, это вещь хорошая, потому что вы хотите обладать ею». Никто не думал о Боге, о смерти. Только о своем собственном удовольствии. — При слове «удовольствие» он улыбнулся — так, словно оно было крайне гадко, просто омерзительно, и ему было жаль слабых людей, которые им дорожили. — Если кто-нибудь говорил о сознании, об ответственности, его выставляли на посмешище: «Не выступай, парень. Не будь занудой». И наш молодой человек невольно заразился этим смертельным вирусом.
Он проник в его сердце, ослабил критическую работу разума, разрушил совесть. — Преподобный Томас, казалось, говорил это с большим удовлетворением. — Прошло не так много времени, и он уже не видел существенной разницы между добром и злом. Что могло получиться из этого парня? Неудивительно, что он стал убийцей, одним из «семьи» Мэнсона[18].
К этой минуте я уже полулежала на стуле, как Кэроли. Запах духов Старр и картавая речь преподобного вызывали тошноту и спазмы в желудке.
Но в тюрьме, к счастью, молодому человеку было откровение. Он понял, что стал жертвой свирепой эпидемии греховного вируса, и с помощью своего соседа-заключенного открыл для себя Бога, жизненно необходимую сыворотку Его Крови. Он стал проповедовать другим заключенным, давать безнадежным надежду. И хотя его в двадцать пять лет приговорили к пожизненному заключению, его жизнь не проходит впустую. В ней появился смысл — помогать другим, нести Благую Весть людям, которые никогда не задумывались ни над чем кроме своих собственных сиюминутных желаний. Он был спасен, он стал новым человеком, заново родился в Боге.
Мне было нетрудно представить «сына» Мэнсона в тюрьме — его злобную твердость, извращенные мысли, мысли убийцы. И вот что-то произошло с ним. В жизнь пришел свет, показавший ему ужасную правду о его преступлении. Я представила муку этого человека, когда он понял, каким чудовищем стал, понял, что он просто так, ни за что разрушил свою жизнь. Он мог совершить самоубийство, наверное, один шаг отделял преступника от этого. Но мелькнул луч надежды — на то, что жизнь может быть другой, что в ней может быть какой-то смысл, в конце концов. И он молился, и Дух Божий вошел в его сердце.
И сейчас, вместо того чтобы год за годом убивать время в «Сан-Квентин»[19] ходячим трупом, ненавидя себя и все на свете, он стал человеком, у которого есть цель, в котором светит свет. Я понимала это. И верила.
— Есть одно средство от этой эпидемии, от вируса, разрушающего нашу жизненную реальность, — говорил преподобный Томас, раскрыв руки, как для объятий. — Мощная вакцина против смертоносной инфекции, поразившей человеческое сердце. Но мы должны осознать, что находимся в опасности. Должны согласиться с печальным диагнозом, с тем, что, следуя нашим мимолетным желаниям вместо Божьего замысла, мы заражаемся этой ужасной чумой. Мы должны принять свою ответственность перед высшей силой, принять и понять собственную уязвимость.
Вдруг у меня перед глазами встала картина, которую я все эти месяцы старалась не вспоминать. Мой звонок Барри, когда я хотела предостеречь его, но повесила трубку. Сейчас я чувствовала в руке тяжесть этой трубки, которую клала на рычаг. Мою собственную ответственность. Инфекцию в моем сердце.
— Нам нужны Христовы антитела, чтобы справиться с болезнью наших душ. А те, кто выбрал угождать себе, а не Отцу Небесному, испытает на себе все гибельные последствия этого.
Это больше не казалось мне отвлеченной картинкой. То, о чем говорил преподобный Томас, было правдой. Я тоже заразилась. Я давно уже ношу в себе эту болезнь. У меня на руках кровь. Я думала о своей матери, прекрасной женщине, сидящей в тюремной камере, чья жизнь совсем остановилась. Как у того «сына» Мэнсона. Мать никогда не верила ни в кого, кроме себя, ни в Божественный закон, ни в моральные принципы. Она считает, что может судить все на свете, даже приговорить человека к смерти, просто потому что таково ее желание. Она даже не искала оправданий тому, кого карала. Совесть не мучила ее. «Служить я не буду». Так говорил Стефан Дедал в «Портрете художника», но это слова Сатаны. Вот в чем было Грехопадение. Сатана не захотел служить.