– Я его убью, – однажды не выдержал Евгений Николаевич, обнаружив на Любином теле очередной уродливый синяк, расползшийся по внутренней стороне бедра.
– Не надо, – тут же плотно сжала ноги Любовь Ивановна. – Мне не больно.
– Разведись с ним, – потребовал Вильский и поправил ей растрепавшиеся волосы, чтобы увидеть глаза.
– Зачем? – Люба смотрела на Вильского, не отрываясь.
– Так жить нельзя.
– Но жила же я так все это время, – напомнила любовнику Любовь Ивановна.
– Я этого не знал.
– Знал. – Люба вспомнила изумление Вильского, когда тот впервые увидел покрытое синяками тело.
– Тогда ты была чужая жена, – усмехнулся Евгений Николаевич, но взгляд его по-прежнему был серьезным.
– Я и сейчас чужая жена, – горько улыбнулась Любовь Ивановна и наконец-то отвела взгляд в сторону.
– Нет. – Вильский схватил Любу за руки и потянул на себя. – Ты не чужая жена, Любка. Теперь ты моя жена. Ты моя жена почти полтора года. И, по-моему, – Евгений Николаевич поперхнулся, – с этим пора заканчивать.
– Все? – Она прижала ладонь к губам, не давая им расползтись в крике.
– Все, – подтвердил Вильский, даже не подозревая, что они говорят о разных вещах.
Люба медленно поднялась, села на кровати, а потом сползла вниз, чтобы собрать разбросанную по полу одежду. Она двигалась как автомат, в котором заканчивается питание: вполсилы, вполнакала. В принципе она уже видела, что будет дальше. Видела, как купит билет на автовокзале, сядет в рейсовый автобус, вернется в Верейск, но домой не пойдет, а сразу отправится к Юльке. Может быть, даже с тортом, если удастся купить по дороге. Она ничего не будет объяснять дочери, просто посидит у нее, подержит за руку, если та даст, и попрощается, скажет, что снова уезжает в командировку или меняет место работы, в общем, что-нибудь да скажет. «А потом? – спросила себя Люба и сама же ответила: – А потом отравлюсь». «Чем?» – прозвучало в ее голове. «Чем-нибудь: уксус выпью или таблетки». «За таблетками придется идти в аптеку», – подсказывал ей разум, но она, Люба, в своем желании уйти из жизни была непреклонна: «Хлорку выпью». «Не страшно?» – екнуло сердце. «Все равно».
– Когда ты ему скажешь? – Голос Вильского звучал спокойно и заинтересованно.
– Кому? – попыталась выдавить из себя Люба, но не смогла. Точнее, смогла, но так, что ничего невозможно было разобрать.
– Любка, – свесился с кровати Евгений Николаевич. – Ты что там? Уснула?
Любовь Ивановна стояла на коленях, прижав к себе ворох одежды и опустив голову.
– Какая-то ты странная, Люба. Ни на один мой вопрос не отвечаешь с первого раза. – Вильский протянул любовнице руку, но, вместо того чтобы сделать встречное движение, она вцепилась в одежду еще сильнее. – Любка! – не выдержал он и сполз на пол. – Иди сюда.
Люба не говорила ни слова и смотрела на Вильского, точно жертва на палача.
– Люба! – напугался Евгений Николаевич. – Что с тобой?
– Я не буду, – трясущимися губами произнесла она. – Я не буду… не буду…
Наконец до Вильского начало доходить, что у нее самая настоящая истерика, но только в отличие от истерики, например, Желтой не сопровождающаяся криками и резкими движениями. Внешне Люба напоминала застывшее изваяние, дрожь которого можно объяснить каким-то подземными толчками.
– Черт возьми! – закричал на нее Евгений Николаевич. – Что случилось?! Что ты молчишь?! Можешь ты хоть что-нибудь сказать?!
– Могу, – неожиданно внятно произнесла Люба и, выпустив одежду из рук, подползла к Вильскому: – Женя… – Голос ее подрагивал. – Женечка, – погладила она его по лицу. – Я же без тебя жить не смогу. Не хочу. Не буду. Не буду. Не буду, – повторяла Люба и смотрела так, словно пыталась запомнить, как он выглядит.
Она не плакала. Просто стояла перед ним на коленях, не решаясь обнять, просто касаясь то лица, то руки.
– У меня до тебя жизни не было.
– Что ты говоришь? – Евгений Николаевич притянул Любу к себе. – Ну что ты говоришь, Любка. Не надо ничего говорить…
– Подожди, – отстранилась от него Любовь Ивановна. – Подожди, я договорю. У меня до тебя жизни не было. Собачонка. Для мужа – собачонка, для дочери – собачонка. Хочу – отпихну, хочу – поглажу. Бога молила, чтоб немного счастья. Чуть-чуть, чтоб попробовать, чтоб знать, как бывает. Дал…
– Ну, вот видишь, – пытался успокоить ее Вильский. – Дал…
– Дал, – согласилась Люба. – Дал. Показал, как любить можно, как… – Голос ее снова задрожал, но она справилась и договорила: – Бог дал, Бог взял. Все правильно, у тебя семья, дочери, жена. У меня…
Евгений Николаевич смотрел на нее, не отрываясь.
– У меня, – выговорила она. – Ничего. Только ты. Ты – первый, кого я не боюсь. Я только за тебя боюсь. Сама виновата. Не надо было. В чужую семью лезть…
– А ты в чужую семью и не лезла, – буркнул Вильский. – Это я сам.
– Да было бы куда лезть, – усмехнулась Люба. – Это у тебя семья, а у меня что?
– Перестань, – попросил Евгений Николаевич. – Ничего уже не изменишь.
– Не изменишь, – эхом отозвалась Люба.
– Значит, будем жить так… – Вильский не успел договорить, потому что она его перебила:
– Как жили?! – скорчилась, словно от удара, Любовь Ивановна. – Как жили, я жить не буду. Я вообще лучше жить не буду.
– Ну, я-то точно не буду, – печально выговорил Евгений Николаевич. – Просто не смогу, во вранье этом. Да и перед Желтой не в жилу: она ничего плохого мне не сделала, чтобы я с ней так поступал. Не по-человечески это, спать с женой, а думать о любовнице. Понимаешь?
Люба не понимала ровным счетом ничего, потому что слова Вильского не соответствовали тому смыслу, который она в них вложила. Они были о другом. О том, о чем Любовь Ивановна мечтала, но даже не допускала возможности, что мечта сбудется. В ее жизни, она была уверена на сто процентов, такого просто не может произойти. Доказательством тому выступал весь ее жизненный опыт, начиная с бегства из дома, которое обернулось годами мук и стыда.
– Любка, – Евгений Николаевич поцеловал ее в лоб, – выходи-ка за меня замуж. Все равно прежней жизни не будет, давай новую строить.
«А как же?» – хотела спросить Вильского Люба, но вместо этого поцеловала ему руку.
– Ну что ты? – смутился Евгений Николаевич. – Это я тебе должен руки целовать…
– Я, – выдохнула Люба и закрыла глаза.
Вот с этим-то ощущением зажмуренных от счастья глаз Любовь Ивановна Краско прожила с Вильским почти двадцать лет, периодически получая обвинения в свой адрес, что разрушила свою семью, чужую семью.
– Да открой ты свои глаза! – кричала на мать Юлька. – Что с ним будет? – имела она в виду отца. – Тебе сколько лет, чтобы личную жизнь устраивать? С ума сошла!
– Не кричи, – закрывалась от нее броней внешнего равнодушия Люба и с омерзением смотрела на пьяного Краско, смущавшего дочь рассказами о супружеской неверности.
– А чего ты боишься? – наскакивала Юлька и сжимала кулаки.
– Хочешь ударить? – спокойно интересовалась Люба, и та останавливалась.
– Ну, объясни, – требовала дочь. – Чем он лучше, этот твой рыжий?
– Всем. – Люба была немногословна.
– Понятно, – язвительно улыбалась Юлька.
– Ничего тебе не понятно, – устало отвечала Люба и складывала вещи в коробки.
– Да-а-а, – снова взбрыкивала дочь и переходила на крик: – Мне не понятно. Мне не понятно ничего. Ладно бы ты что-то от него получила: квартиру, деньги. Ты же снова будешь жить в общаге. Как и с ним, – кивала она на отца.
– Ну и что? – не отрываясь от дел, переспрашивала Люба.
– Ну и то… – шипела Юлька. – Хочешь, я скажу, что на самом деле произошло? Почему ты вляпалась во все это? Хочешь?
– Хочу.
– Мужика тебе захотелось, вот и все. Так ведь?
– Нет, не так, – вспыхивала Люба, обескураженная бестактностью дочери. – Не так.
– А что-о-о?
– Я устала жить в страхе, устала всего бояться, устала быть несчастной…
– А теперь тебе не страшно и ты счастлива? – было видно, что Юлька категорически не хотела слышать утвердительного ответа на свой вопрос.
– А теперь не страшно, и я счастлива.
– Рада за тебя, – изменилась она в лице, не сумев справиться с завистью. – Но сразу тебя предупреждаю: если с ним (показала она глазами на храпящего Краско) что-нибудь случится, я буду считать себя сиротой.
– Ничего с ним не случится, – легкомысленно заверила ее Люба и оказалась неправа. Как только она перебралась вместе с Вильским в соседнее общежитие, спасибо начальнику – поспособствовал, Иван Иванович Краско, впав в недельную трезвость, наконец-то осознал, что произошло, и шагнул с крыши.
– Слабак, – вынес вердикт Евгений Николаевич и запретил Любе идти на похороны.
– Слабак, – вынес вердикт Евгений Николаевич и запретил Любе идти на похороны.
Хоронила отца Юлька, вернувшаяся в опустевшее родительское гнездо с раздувшимся животом.
– Эх, Юлька-Юлька, – кивали головами соседки и вытаскивали из передников мятые конверты, в которых позвякивала мелочь – по этажам собирали. – Мать-то придет?
– Не знаю, – поджимала младшая Краско губы и настойчиво искала глазами Любу – сначала чтобы бросить в лицо: «Ненавижу!», а потом чтобы просто рядом был кто-то, кто искренне сопереживал ее горю.
И Люба пришла. Невзирая на запрет Вильского. Поднялась на пятый этаж по заплеванной лестнице, вошла в темный коридор и безошибочно определила: ее ждут.
Соседки, не стесняясь, выходили из комнат и рассматривали красивую Любу, искренне недоумевая, как та решилась прийти на похороны к человеку, которого сама же довела до смерти. «Стыда на тебе нет!» – не выдерживали некоторые и с осуждением рассматривали бывшую соседку, со злостью отмечая в той перемены к лучшему. «Это надо же! – переговаривались они. – Не постеснялась, пришла! Бога не боится!»
А Люба бога боялась. Потому и шла, чтобы сказать покойнику последнее «Прости!», без которого дальнейшая жизнь с Вильским казалась ей невозможной.
– Прости меня, – тихо произнесла Люба с порога и, минуя дочь, подошла к гробу. Она ожидала увидеть обезображенное тело, искореженное лицо, но перед ней лежал прежний Иван Иванович, добрый и глупый и даже по-своему счастливый, потому что все были рядом – Юлька, она.
– Прости меня, – повторила Люба и наклонилась над бывшим мужем. – Так получилось.
«Даже не думай!» – послышалось ей в ответ.
– Не буду, – пообещала она безмолвному покойнику и заплакала.
«Плачет еще!» – тут же осудили ее хлынувшие в комнату соседки и с надеждой посмотрели на перегоревшую в ожидании Юльку: скандала на похоронах не получилось.
А могло. И не только потому, что Юлька собиралась устроить генеральное сражение, но и потому, что на похороны несчастного Ивана Ивановича Краско собиралась зайти сама Евгения Николаевна Вильская – в расчете на то, что наконец-то увидит ненавистную разлучницу.
«Зачем тебе это нужно?» – пыталась остановить мать Вера, и сердце ее сжималось от жалости. Она боялась, что Евгения Николаевна увидит женщину, рядом с которой почувствует себя еще более униженной, чем сейчас. «Не ходи, прошу тебя», – тщетно уговаривала Вера мать. «Хочу», – твердила в ответ Евгения Николаевна и смотрела на дочь так, что Вере становилось понятно: и правда пойдет. «Не надо», – снова и снова просила измученная материнским упорством Верочка и грозилась рассказать все Николаю Андреевичу, напрасно надеясь, что, услышав имя свекра, Евгения Николаевна одумается. «Мне все равно», – отмахивалась от дочери Желтая и снова и снова представляла встречу с Любовью Ивановной Краско, которой она прямо на похоронах во всеуслышание скажет все, что о ней думает. Пусть все знают. И пусть она знает. И пусть ей станет стыдно!
Видя, что справиться с материнской решимостью нет никакой возможности, Вера позвонила в Москву Марусе Ларичевой и попросила совета. Та обещала вмешаться, а потом передумала и успокоила дочь подруги тем, что встреча с Любой Краско, возможно, и есть та последняя капля, которая освободит несчастную Женечку от напрасных надежд и заставит ее жить с новой силой.
«Может быть», – согласилась с доводами материнской подруги Вера и самоустранилась, чем несколько смутила Евгению Николаевну, жаждавшую увидеть в лице старшей дочери абсолютного единомышленника, готового за оскорбленную мать пойти грудью на баррикады.
– Тебе что, Вера, все равно? – с некоторой долей разочарования произнесла Женечка Вильская. – Неужели ты даже не хочешь посмотреть в глаза этой твари, которая разрушила нашу семью?
– Я уже ее видела, – призналась Вера, скрывшая от матери факт знакомства с новой женой отца.
– Когда? – внешне равнодушно поинтересовалась Евгения Николаевна, но по проступившим на материнском лице пятнам Вера поняла, что та еле сдерживается, чтобы не закричать на нее, «предательницу».
– Давно, – скупо ответила девушка.
– Вот как. – Женечка Вильская поджала губы. – И ничего мне не сказала.
– А что ты хотела услышать, мама?
– Ну… какая она, как выглядит, сколько ей лет, как они с отцом смотрятся…
– Она никакая. Сколько ей лет, ты прекрасно знаешь. Тетя Нина тебе подробно все объяснила. С отцом они не смотрятся, потому что он рыжий, а она белая. Причем белая в желтизну. По-дешевому, я бы сказала. И в глазах ни капли интеллекта. Прозрачные как стекла. Я вообще не знаю, о чем он может с ней разговаривать.
Вера сознательно скрыла от матери, что отец неоднократно просил ее встретиться с Любой – хотя бы для того, чтобы показать новой жене, что ему есть, чем гордиться. Но дочери Вильского не хотелось давать ему такой возможности. Свой отказ она ничем не мотивировала, но отец, будучи человеком догадливым, прекрасно понимал: это маленькое, но все-таки наказание.
– Вера, – просил Евгений Николаевич дочь, – ну, так случилось. Пойми меня. Я же не человека убил. Это всего лишь развод. Так бывает. Но можно же при этом оставаться друзьями. Никто же не отменял того, что вы с Нютькой мои дети. Родительская любовь никуда не исчезает.
– Зато исчезает детская, – жестко парировала Вера, а потом украдкой плакала, потому что любила отца и до сих пор воспринимала его уход не умом взрослого человека, а сердцем обиженного ребенка.
После того как Вера отказала и в третий раз, Вильский настаивать перестал. Но тут вмешался случай, и Евгений Николаевич столкнулся с дочерью в переполненном автобусе.
– Знакомься, Вера, это Люба, моя жена, – представил он свою спутницу так, словно рядом с ним была королева, а не секретарша из директорской приемной.
– Здрасте, – еле выдавила из себя Вера и попробовала отвернуться. Но пассажиров в автобусе было что сельдей в бочке, и ей невольно пришлось стоять рядом с ними и даже ощущать запах Любиных духов. Вере не хотелось видеть отцовского счастья. А то, что Вильский счастлив с этой пергидрольной блондинкой, было видно невооруженным глазом.
Вера даже поймала себя на мысли, что рядом с матерью он выглядел совсем по-другому. Она уже не помнила, как именно, но иначе. Не так, как с новой женой. С Любой он словно помолодел. В общем, неважно.
И вот теперь то же самое предстояло увидеть Евгении Николаевне, поэтому Вере и не хотелось, чтобы она шла на эти похороны, как говорила та, «полным инкогнито». «О чем ты говоришь, мама? – снова и снова пыталась она повлиять на материнское решение. – Каким «полным инкогнито»? Ты же не удержишься! Наговоришь чего-нибудь. Будет скандал, а ведь это похороны. Не тот случай». «Именно тот», – поблескивала глазами Женечка, воодушевленная мыслью о «гражданской мести».
Но как только Евгения Николаевна Вильская оказалась рядом с подъездом, возле которого в ожидании выноса толпились соседи Краско по общежитию, коллеги по цеху, где работал несчастный Иван Иванович, от ее решимости не осталось и следа.
Евгения Николаевна, затерявшись в толпе, испытала странное чувство. Она вспомнила, как Кира Павловна с тетей Катей возили ее в Грушевку к той жуткой бабке-чувашке, которая поливала ее водой из колодца, а потом била по спине с такой силой, что казалось, отлетает душа.
«Это не он должен был умереть! – ахнула Женечка Вильская и закрыла руками рот, чтобы не закричать в голос. – Это я должна была». Перед глазами Евгении Николаевны появилось злое лицо Прасковьи Устюговой, и Женечка почувствовала, что земля качнулась у нее под ногами. И тут она увидела Любу: маленькую, в черной косынке, из-под которой выбивались белые прядки. Соперница сосредоточенно смотрела в лицо покойному и беззвучно шевелила губами, как будто вела с бывшим мужем какой-то разговор.
И еще Евгения Николаевна почувствовала, что Люба неуязвима, потому что ее защищает любовь. А у нее, у Женечки Вильской, такой любви больше нет. И не будет, решила Женечка и стянула с себя косынку, потому что прятаться было незачем: никому она не нужна.
Это открытие отчасти примирило Евгению Николаевну с действительностью: она отбросила мысли о возвращении Вильского и поставила на своей женской жизни огромный, как она говорила, красный крест. «А почему красный?» – приставала к ней потом Нютька, подслушавшая разговор матери с Марусей Ларичевой. «А потому!» – странно отвечала Евгения Николаевна и подумывала о переезде в Долинск, но вместо этого перевезла к себе, в четырехкомнатный кооператив, парализованного отца и озлобившуюся мать, недвусмысленно намекавшую дочери, что пришло время помогать родителям. С этого времени Маруся Ларичева стала называть подругу сестрой милосердия, а Кира Павловна – блаженной. «Это надо же! – возмущалась мать Вильского. – Одна грешит, другая кается. А ему, – размышляла она о сыне, – трын-трава. Гнездо вьет, кукух несчастный!» «Какой кукух, Кира?!» – не сразу понимал жену Николай Андреевич. «Такой!» – злилась Кира Павловна, но имени сына вслух не называла.