Было уже больше пяти часов, когда вернулись мои братья, они пришли вместе, Пьер – во всем своем великолепии, с мушкетом за плечами и трехцветной кокардой на шляпе. Робер тоже надел кокарду цветов нации. Вид у обоих был серьезный.
– Какие новости? Что происходит?
Эти слова вырвались непроизвольно, они были у всех на устах, даже у вдовы.
– Возле Баллона – деревушки примерно в пяти лье от города – зверски убиты двое жителей Ле-Мана, – сказал Робер. – Разбойников в этом винить нельзя, – добавил он. – Этих людей убили негодяи из соседнего прихода. К нам только что прискакали гонцы с этой вестью.
Пьер подошел ко мне, чтобы меня поцеловать – ведь мы с ним еще не виделись со времени нашего приезда, – и подтвердил то, что сообщил Робер.
– Это был серебряных дел мастер по имени Кюро, самый богатый человек в Ле-Мане, – рассказал он нам. – Все его ненавидели и подозревали, что он занимается скупкой зерна. И, тем не менее, это – убийство, и его никак нельзя оправдать. Последние два дня Кюро скрывался в шато Нуан, к северу от Мамера, а сегодня рано утром в дом ворвалась банда разъяренных крестьян, которые заставили его вместе с зятем – он из Монтессонов, его брат депутат, это его карету давеча скинули в реку, – возвратиться с ними в Баллон. Там они зарубили несчастного Кюро топором, Монтессона застрелили, отрубили обоим головы и, надев их на пики, маршировали так по всему городу. Это уже не слухи. Один из гонцов видел все это собственными глазами.
Моя невестка, обычно такая выдержанная и спокойная, сильно побледнела. Баллон находится всего в нескольких милях от ее родного Боннетабля, где ее отец занимается торговлей зерном.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал Пьер, обнимая ее за плечи. Твоего отца никто не обвиняет в скупке зерна… во всяком случае, пока. И, кроме того, известно, что он верный патриот. Во всяком случае, можно надеяться, что, как только эта новость распространится, каждый приход в нашей округе организует свой отряд милиции, который и будет поддерживать законный порядок. Беда у нас со священниками. Ни на одного из них нельзя положиться: вместо того, чтобы сохранять присутствие духа в минуту опасности, они носятся из прихода в приход, поднимают тревогу и будоражат людей.
Я подошла к невестке и взяла ее за руку. Я ничего не знала об этих убитых людях, была с ними незнакома, однако то обстоятельство, что с ними так жестоко расправились, причем вовсе не бандиты, а местные крестьяне из близлежащей деревни, делало их гибель просто ужасной. Я подумала о наших рабочих на стеклозаводе, о Дюроше и других, которые в ту ночь отправились на дорогу, чтобы отбить обоз с зерном. Неужели и Дюроше, ослепленный ненавистью и злобой, тоже способен совершить убийство?
– Ты говоришь, что это злодеяние совершили крестьяне? – спросила я у Пьера. – Если у них не было работы, если они голодали, то чего они добились этим убийством?
– Они хотели отплатить за свои страдания, – ответил Пьер, – за месяцы, годы, за целые столетия угнетения. Напрасно ты качаешь головой, Софи, это правда. Но дело в том, что такого рода кровопролитие бессмысленно, этому надо положить конец, а преступники должны быть наказаны. Иначе наступит анархия.
Он пошел на кухню, чтобы поужинать фруктами и сырыми овощами, которые приготовила для него жена, однако мальчики уже успели там побывать, и ему ничего не осталось. Я вспомнила нашего отца, подумала о том, что бы он сказал, если бы кто-нибудь из его сыновей посмел дотронуться до обеда, оставленного для него в кухне, к тому времени, когда он придет после смены. Пьер, однако, остался к этому равнодушен.
– Мальчики растут, – сказал он, – а я нет. К тому же, оставаясь голодным, я, может быть, пойму, что пришлось испытать этим беднягам, прежде чем страдания довели их до убийства.
– Кстати сказать, эти бедняги, которых ты так жалеешь, вовсе не были голодны и отнюдь не доведены до отчаяния, – заметил Робер. – Я узнал это непосредственно от одного из чиновников в ратуше, а тот разговаривал с гонцом. Двое убийц – слуги, один из них, весьма упитанный субъект, служил у твоего коллеги, нотариуса из Рене. Их извиняет только то, что их подстрекали к убийству бродяги, которые скрываются в лесах.
В ту ночь мы отправились спать, продолжая обсуждать это событие, а утром мальчики, которые уже побывали на улице, несмотря на запрет матери, сообщили, что в городе ни о чем другом не говорят. Караул возле ратуши удвоили, и не потому, что боялись бандитов, которых, как говорилось, разогнали, а потому, что окрестные крестьяне угрожали любому хорошо одетому человеку, обвиняя его в том, что он принадлежит к аристократии.
Сыновья Пьера, которых отец приучил ходить босиком, с хохотом рассказывали нам, что они забавлялись, бегая за каждой каретой с криком: "A mort… a mort…"[27], и что их едва не арестовали добровольцы гражданской милиции.
Сам Пьер и Робер, конечно, тоже находились в городе. Пьер был в карауле, а Робер, насколько мне известно, снова наводил какие-то справки в ратуше. Я набралась храбрости и вышла из дома, чтобы навестить Эдме, взяв с собой в качестве эскорта мальчиков. Однако в этот день, двадцать четвертого февраля, толпы на улицах были еще гуще, чем в среду, в день нашего приезда, и, несмотря на то, что повсюду можно было встретить вооруженных представителей милиции, беспорядка было еще больше. Национальные кокарды, которые леманцы старшего поколения носили скорее для безопасности, чем по каким-либо другим причинам – я была счастлива, что на моей собственной шляпке тоже красовался трехцветный значок, – на шляпах молодых казались символом вызова и неповиновения. Группы молодежи, человек по двадцать, разгуливали по улицам с шестами, увитыми трехцветными лентами, и, увидев какого-нибудь смирного прохожего – пожилого человека или женщину вроде меня, – с дикими криками бросались к нам, размахивая этими знаменами, и допрашивали: "Вы за Третье сословие? Вы за нацию?".
Когда мы добрались до Сен-Винсенского аббатства, возле которого жили Эдме с мужем, я с тревогой обнаружила еще более густую толпу, окружавшую стены и здания монастыря. Те, кто посмелее, взобрались на стены и, подбадриваемые снизу, размахивали палками и знаменами и кричали: "Долой скупщиков! Долой тех, кто заставляет народ голодать!".
Несколько милиционеров, поставленных охранять двери аббатства, стояли, словно истуканы, неспособные даже воспользоваться своими мушкетами.
– Вы знаете, что сейчас будет? – спросил Эмиль, старший из сыновей Пьера. – Они опрокинут милицию и ворвутся в аббатство.
Я была согласна с Эмилем и повернула назад, чтобы как можно скорее выбраться из давки. Мальчишки, маленькие и юркие, могли, нагнув голову, пронырнуть под руками или даже проползти между ногами у взрослых; таким образом они быстро оказались вне толпы, теснившей нас сзади, меня же подхватила и понесла с собой волна, которая устремилась к аббатству, я оказалась беспомощной и бессильной, просто частичкой людского потока.
Тут я в полной мере осознала, что испытывает каждая беременная женщина при таком скоплении народа: безумный страх, что ее сомнут и раздавят. Меня сдавили со всех сторон, плотно прижав к соседям. Некоторые из них, так же, как и я, присоединились к толпе просто как зрители, из любопытства; но в большинстве своем она состояла из обозленных людей, враждебно настроенных по отношению к монахам, обитателям аббатства. Вполне возможно, что те же самые чувства они питали бы и к мужу Эдме, мсье Помару, сборщику податей и налогов для аббатства, только не знали, где он находится.
Толпа – и я вместе с ней – стояла под стенами аббатства, то подступая к ним, то снова откатываясь, и я знала, что если потеряю сознание – а я была недалека от этого, – то мне конец: я упаду, и меня затопчат.
– Мы его оттуда вытащим, – кричал кто-то впереди меня, – вытащим и расправимся с ним, так же, как расправились с его дружками в Баллоне.
Я не знала, кого они имеют в виду, самого ли настоятеля или моего зятя, ибо снова и снова повторялись слова: "скупщики хлеба" и "торговцы голодом". Я вспомнила также, что те несчастные, которых зарубили в Баллоне, были не аристократы, а буржуа, которые вызвали всеобщую ненависть своим богатством, и что убили их не голодающие крестьяне, а обычные люди, совсем как те, что окружали меня сейчас, только они временно потеряли человеческий облик, превратившись в дьяволов.
Я чувствовала, как ненависть, подобно приливу, поднимается и рвется из сотен глоток, и те, кто прежде был настроен достаточно мирно, тоже ею заразились. Муж и жена, которые пять минут назад спокойно шли к аббатству, так же, как и я со своими племянниками, теперь потрясали кулаками, лица их были искажены, и они в ярости вопили: "Скупщики… Вытащите их оттуда и подайте нам… Скупщики…".
Вдруг толпа снова всколыхнулась и притиснула нас к монастырю, и тут же раздался крик:
Вдруг толпа снова всколыхнулась и притиснула нас к монастырю, и тут же раздался крик:
– Драгуны! Здесь драгуны!..
Послышался топот приближающихся всадников и резкий голос офицера, подающего команду. Через минуту драгуны были уже среди нас, все бросились врассыпную, и меня спасло только то, что между мной и приближающимися лошадьми совершенно случайно оказалась плотная фигура какого-то мужчины. Он каким-то образом оттеснил меня в безопасное место, но я почувствовала запах лошадиного пота, видела поднятую саблю драгуна, надвигавшегося на людей, а женщина, которая только что выкрикивала какие-то угрозы, упала на землю вниз лицом. Я никогда не забуду, как дико она закричала, как пронзительно заржала лошадь, поднявшись на дыбы, и как потом копыта опустились ей на голову.
Люди расступились, оставив драгун в середине, и я увидела у себя на платье кровь, кровь этой несчастной. Я пошла, с трудом передвигая ноги, плохо соображая, куда иду, к дверям дома Эдме, совсем рядом с аббатством, постучала и не получила никакого ответа. Я продолжала стучать, звать и плакать, и, наконец, наверху, в верхнем этаже открылось окно и показалось лицо мужчины, белое от страха. Он смотрел на меня, не узнавая. Это был мой зять, мсбе Помар, он сразу же снова закрыл окно, оставив меня на произвол судьбы.
Вопли толпы, крики драгун, звон у меня в ушах – все это слилось в единый звук, а потом вдруг наступила темнота, и я упала на пороге дома Эдме, даже не почувствовав, как спустя какое-то время чьи-то руки подняли меня и внесли в дом.
Открыв глаза, я обнаружила, что лежу на узкой кровати в маленькой гостиной – я узнала, это была гостиная сестры, – а перед кроватью стоит на коленях Эдме. Вид у нее был престранный: платье покрыто пылью и разорвано, лицо грязное, а волосы растрепаны; но еще более странным было то, что через плечо у нее была повязана трехцветная лента. Интуиция подсказала мне, что это означает: она тоже была в толпе, только не просто как посторонний свидетель… Я закрыла глаза.
– Да, это правда, – сказала Эдме, словно прочитав мои мысли. – Я была там, я была одной из них. Ты этого не поймешь, не поймешь этого порыва. Ты не патриотка.
Я не понимала ничего, кроме того, что я женщина, которой скоро рожать, что я ношу ребенка, и он может родиться мертвым, как ребенок Кэти, и что я сама едва избежала смерти, потому что попала в самую гущу орущей толпы, которая сама не понимает, что и зачем она кричит.
– Твой муж, Эдме, – сказала я, – это о нем все кричат?
Она презрительно рассмеялась.
– Он думает, что о нем, – ответила она. – Потому он и заперся наверху и не хотел тебя впускать. Слава Богу, что я нашла тебя и заставила его спуститься и помочь мне внести тебя в дом. Но теперь уже конец. У нас с ним все кончено.
– Что ты хочешь этим сказать?
Она поднялась с колен и стояла в изножье кровати, скрестив на груди руки, и я подумала, что она вдруг из девушки превратилась во взрослую женщину, женщину, которая считает себя вправе судить своего мужа, хотя он старше ее на двадцать пять лет.
– У меня есть доказательства – в последние месяцы я окончательно в этом убедилась, – что он составил себе состояние, присваивая определенный процент пошлин и налогов. Год тому назад это было мне безразлично, но теперь – нет. За последние три месяца мир изменился. Я не хочу, чтобы на меня показывали пальцем как на жену сборщика налогов. Вот почему я была с ними. Я возвращалась домой и попала в толпу, не могла выбраться. И я этому рада, мое место с ними, с народом, а не здесь, в этом доме, где живут чьей-то милостью и под чьим-то покровительством.
Она с отвращением огляделась вокруг, и я задала себе вопрос: чем в большей степени вызвано это отвращение, порывом патриотизма или же тем, что ее муж – старик.
– А что было бы, если б они сломали дверь и ворвались в дом? – спросила я. – Что бы ты тогда стала делать?
Она уклонилась от ответа, совершенно так же, как это сделал бы Робер.
– Толпа, и я вместе с ней, хотели попасть в аббатство, – ответила она. – Разве ты не слышала, как выкрикивали имя Бенара?
– Бенара? – повторила я.
– Кюре из Ноана, это приход возле Баллона, где вчера прятались эти скупщики зерна, – объяснила она. – Ты, наверное, слышала, что их убили впрочем, так им и надо. Этот кюре, который вместе с ними обманывал людей, узнав, что случилось в Кюро и Монтессоном, бежал сюда, к своим друзьям монахам. Ну что же, сегодня драгуны спасли ему жизнь, но мы до него еще доберемся.
Год тому назад Эдме, моя легкомысленная, хотя и ученая сестричка, была невестой, такой же, как и я, и ее голова была занята исключительно приданым и тем, как она будет выглядеть в обществе почтенных буржуа. А теперь она была революционеркой, еще более ярой, чем Пьер, и собиралась уйти от мужа из-за того, что не одобряла его занятия и желала смерти сельскому священнику, с которым даже не была знакома…
Внезапно на ее лице появилось озабоченное выражение, и она подозрительно взглянула на меня.
– Я еще не спросила, что ты делаешь в Ле-Мане, – сказала она.
Я коротко рассказала ей о том, что в прошлую субботу у нас появились Робер с Жаком, что мы ездили в Сен-Кристоф, а сейчас живем у Пьера, ожидая возможности вернуться в Шен-Бидо. Лицо Эдме прояснилось.
– Начиная с четырнадцатого июля ни о ком нельзя сказать наверняка, патриот он или шпион, – сказала она. – Даже родственники, члены одной и той же семьи, лгут друг другу. Я рада, что Робер – с нами; из того, что было известно о его жизни в Париже, можно было сделать и другое, противоположное заключение. Как хорошо, что за Мишеля и твоего мужа можно не беспокоиться. После вчерашнего дня ни того, ни другого нельзя обвинить в том, что они предатели нации.
Я оставалась в постели, почувствовав вдруг, как ужасно устала и измучилась, и едва слышала, что она говорит. Вскоре раздался стук в дверь. Это пришли Робер и Пьер, которым испуганные мальчики сообщили, что со мною могло случиться. Муж Эдме оставался наверху, и хотя я слышала, как эти трое, шепотом переговариваясь между собой, несколько раз упоминали его имя, ни один из братьев не поднялся наверх, чтобы с ним поговорить.
На улице возле дома ожидал фиакр, и когда я достаточно оправилась и смогла двигаться, они помогли мне дойти до экипажа и мы поехали к Пьеру, потому что я предпочитала находиться там, несмотря на шум и беспорядок, а не здесь, у Эдме, где царила атмосфера злобы и подозрительности.
Братья не задавали мне никаких вопросов. Они так перепугались, представив себе, что со мной могло произойти в этой толпе, что решили не утомлять меня расспросами, и как только мы благополучно добрались до дома Пьера, я сразу же поднялась в детскую и легла.
Лежа в постели, я еще раз мысленно представила себе все жуткие события этого дня, то, как я чудом избежала смерти. Меня охватила острая тоска по своему дому, по мужу. Я гадала, дома ли Франсуа и Мишель или они в дозоре, и вдруг, словно молния, в мозгу сверкнули слова Эдме: "После вчерашнего никому не придет в голову упрекнуть их в предательстве".
Вчера, двадцать третьего июля, был тот самый день, когда в Баллоне были убиты серебряных дел мастер Кюро и его зять Монтессон, а тех, кого обвиняли в убийстве, если верить сообщениям, полученным в ратуше, науськивали бродяги из леса. Из какого леса? Тут только я вспомнила слух, один из многих, которые мы услышали в среду, в день нашего приезда, что бандитов разогнали, но что всю округу от Ферте-Бернара до Ле-Мана терроризируют мародеры из лесов Монмирайля.
Глава одиннадцатая
Робер отвез меня домой в воскресенье, двадцать шестого июля. Мы ехали через Кудресье, мимо нашего старого дома в Ла Пьере, а потом через леса Вибрейе, но на сей раз, хотя мы по дороге разговаривали со встречными людьми, бандитов никто не видел. Они исчезли; как нам говорили, они откатились дальше на юг, к Туру, или на запад, в сторону Ла Флеш и Анжера, предавая огню и разграблению все, что встречалось им на пути. Впрочем, никто не мог сказать наверняка, чьи земли пострадали, чей дом или имение были разграблены и уничтожены – все это были только слухи, слухи и слухи, так же, как и всегда.
Когда мы приехали в Шен-Бидо, там все было спокойно. Поселок имел заброшенный вид, словно во время нашего отсутствия завод вообще не работал. Трубы не дымили, склады и сараи были на запоре; окна господского дома были закрыты ставнями, там не было никаких признаков жизни. Мы обошли дом сзади и стали стучаться в дверь черного хода, и через некоторое время услышали, как в кухне открылись ставни, и в щелку выглянула мадам Верделе, бледная, как смерть. Увидев нас, она вскрикнула, подбежала к двери, открыла ее и бросилась мне на шею, заливаясь слезами.
– Они говорили, что вы больше не вернетесь, – рыдала она, схватив меня за руку и крепко сжимая ее. – Что вы останетесь у мадам в Сен-Кристофе, пока не прекратятся беспорядки, возможно, на несколько недель, до самых родов. Слава Пресвятой Деве и всем святым, что с вами все благополучно.