– Он имел наглость заявить нам, – сказал мне впоследствии отец, который за час, проведенный с сыном, постарел, казалось, на десять лет, – что подобные несчастья весьма полезны, ибо они обогащают человека опытом. Он дал доверенность на ведение дела одному из своих партнеров в Вильневе, поскольку сам он лишен права подписывать документы.
Отец показал мне постановление, подписанное судьями о предварительном слушании дела в тот самый день, когда мы приехали в Париж.
"В год тысяча семьсот восьмидесятый, марта пятнадцатого дня, в совещательной комнате суда в Париже перед судьями, назначенными королем предстал сьер[10] Трепенье, проживающий в Париже и на стекольном заводе в Вильнев-Сен-Жорже, имеющий доверенность сьера Робера Бюссона, владельца завода в Вильне-Сен-Жорже, которому было приказано явиться перед судом и который просил нас назначить, кого мы сочтем нужным, для рассмотрения счетов вышепоименованного Бюссона, объявленного несостоятельным на основании постановления, поступившего в канцелярию суда в соответствии с указом от тысяча шестьсот семьдесят третьего года и королевского эдикта от ноября тринадцатого дня тысяча семьсот тридцать девятого года. Для этой цели мы вызвали вышеозначенного сьера Трепенье, предоставив ему полномочия оповестить всех кредиторов вышеназванного Бюссона, дабы они явились лично по специальному вызову в данный суд, предстали перед нами, судьями Совета и представили свои документы, подтверждающие их права кредиторов, дабы мы могли удостовериться и утвердить их, буде возникнет надобность.
Сей документ является официальным подлинным постановлением состоявшегося заседания суда. Подписано: Гио".
Я возвратила документ отцу, который собирался снова ехать из дома, чтобы посоветоваться с лучшими юристами Парижа, однако матушка его отговорила.
– Ты только убьешь себя и никому этим не поможешь, – убеждала она его, – и в первую очередь Роберу. Прежде всего нужно выяснить, что именно он считает своим активом. Все нужные документы у меня при себе.
Она расположилась в номере гостиницы – совершенно так же, как если бы находилась у себя дома в Шен-Бидо, и записывала в свой гроссбух дневные расходы. Надо было хоть что-нибудь спасти из обломков, в которые превратилось предприятие ее сына, и никто лучше матушки не смог бы этого сделать.
– А где же, в конце концов, бедняжка Кэти и ее малютка? – спросила я.
– Наверное, в Вильнев-Сен-Жорже, прячется у кого-нибудь из знакомых, ответила матушка.
– Значит, нужно, чтобы кто-нибудь привез ее в Париж, и чем скорее, тем лучше, – сказала я. В этот момент я гораздо больше сочувствовала несчастной жене моего брата, чем ему самому.
На следующий день мы отправились в Вильнев и нашли Кэти и крошку Елизавету-Генриэтту в доме, где жил один из наемных экспедиторов с женой, ее звали Буден. Он не принимал участия в битье стекол в господском доме, а, наоборот, преисполнился далости и сочувствия к семье хозяина. Сама Кэти была слишком расстроена, чтобы двинуться с места, к тому же, вернуться в родительский дом ей мешала гордость.
Выглядела она ужасно – ее хорошенькое личико подурнело от слез, волосы были спутаны и непричесаны, – словом, это была совсем не та Кэти, которая водила нас по своему роскошному дому в Ружемоне. Вдобавок ко всем бедам ее малютка заболела. По словам Кэти, она была настолько больна, что ее нельзя было трогать с места. Матушка боялась оставить отца одного в гостинице, поэтому было решено, с согласия добрых супругов Боден, что я останусь у них в доме в Вильнев-Сен-Жорже, чтобы помочь Кэти.
За этим последовало несколько ужасных недель. Кэти, обезумевшая от горя в связи с разорением и позором Робера, была совершенно неспособна ухаживать за дочерью, которая заболела только потому – я была в этом уверена, – что ее неправильно кормили и вообще не обращали на нее внимания. Мне было всего шестнадцать лет, и я понимала в этих делах немногим больше, чем моя невестка. Мы могли рассчитывать только на помощь и советы мадам Боден, и, хотя она делала для ребенка все, что возможно, восемнадцатого апреля бедная крошка умерла. Мне кажется, что меня эта смерть огорчила больше, чем Кэти. Этой потери вполне могло и не быть. Малютка лежала в своем гробике, словно восковая куколка; на ее долю досталось всего семь месяцев жизни, а ведь она была бы жива и поныне – я в этом совершенно уверена, – если бы Робер не переехал в Вильнев-Сен-Жорж.
Матушка приехала к нам на следующий день после смерти ребенка, и мы отвезли бедняжку Кэти к ее родителям на улицу Пти Каро, ибо, несмотря на то, что Робер жил теперь в "Красной Лошади" вместе с моими родителями, его положение было по-прежнему неопределенным, и окончательного решения всех вопросов нельзя было ждать раньше конца мая.
Список кредиторов Робера оказался огромным, он был даже больше, чем опасался мой отец. Помимо восемнадцати тысяч ливров, которые он был должен господину Кевремон-Деламоту за стеклозавод в Вильнев-Сен-Жорже, его долги различным торговцам и агентам в Париже составляли почти пятьдесят тысяч ливров. Общий итог равнялся семидесяти тысячам ливров, и для того, чтобы выплатить эту чудовищную сумму, существовал только один способ: продать единственную ценную вещь, оставшуюся у Робера, а именно: стеклозавод в Брюлоннери, который он получил по свадебному контракту с обязательством сохранить и который был оценен отцом в восемьдесят тысяч ливров.
Необходимость продать Брюлоннери явилась тяжким ударом для моих родителей. Это был "дом", где отец начал впервые работать – сначала в качестве подмастерья под руководством мсье Броссара; сюда он потом привез мою мать – свою молодую жену; вместе с дядюшкой Демере он превратил этот завод в один из лучших "домов" в стране, а теперь надо было его продавать, чтобы заплатить долги моего брата.
Что же касается более мелких кредиторов – виноторговцев, портных и мебельщиков, даже владельца конюшни, у которого Робер нанимал карету, чтобы съездить в Руан за покупкой какого-то необыкновенного материала, так никогда и не использованного, – с ними со всеми расплатилась моя мать из своих собственных денег – у нее были собственные доходы, которые она получала от небольшой фермы в ее родной деревне Сен-Кристоф.
Мне кажется, что даже в тот день, в конце мая, когда он предстал перед судом, и его отпустили с миром, посел того, как все долги были уплачены, мой брат не понял всего значения своего чудовищного поступка.
– Все дело в том, чтобы заводить знакомства с нужными людьми, – говорил он мне, когда мы собирали вещи, чтобы ехать домой в Шен-Бидо. – До сих пор мне не везло, но теперь все пойдет иначе. Вот увидишь. Управляющим я больше не буду, это скучно и слишком большая ответственность. Но в качестве главного гравировщика на большом жалованье – им придется хорошо мне платить, иначе я не пойду на это место, – кто знает, до каких высот я в конце концов могу подняться? Может быть, буду работать в самом Трианоне! Мне жаль, что отец так расстраивается по поводу этих дел, впрочем, я всегда говорил, что у него провинциальные взгляды.
Он улыбался мне, такой же веселый, такой же самоуверенный, как всегда. Ему было тридцать лет, он был великолепный, просто блестящий мастер-гравировщик, но чувства ответственности было у него не больше, чем у десятилетнего ребенка.
– Ты должен понять, – сказала я ему со всей убедительностью своих шестнадцати лет – к тому же я никак не могла забыть его несчастного умершего ребенка, – что ты едва не разбил сердце Кэти, не говоря уже о нашем отце.
– Чепуха, – ответил он. – Она уже с удовольствием думает о том, как будет жить в Сен-Клу, а когда у нее снова родится ребенок, она и совсем утешится. На этот раз у нас будет сын. Что же до отца, то как только он вернется в Шен-Бидо и расстанется с Парижем, который всегда ненавидел, он тут же оправится и станет самим собой.
Мой брат ошибся. На следующий же день, когда мы собирались садиться в дилижанс, чтобы ехать домой, у отца сделалось еще одно кровотечение. Матушка сразу же уложила его в постель и послала за доктором. Сделать ничего было нельзя. Слишком слабый для того, чтобы ехать домой, и в то же время понимая, что умирает, отец пролежал в номере гостиницы Руж еще неделю. Мать почти не отходила от его постели, а когда она забывалась сном на час-другой в соседней комнате, ее место занимала я. Выцветший красный полог над кроватью, трещины в оштукатуренных стенах, щербатый кувшин с тазиком в углу – эти печальные детали прочно запечатлелись в моей памяти, пока я наблюдала, как жизнь моего отца неуклонно движется к своему пределу.
В Париже стояла удушающая жара, усугублявшая его страдания, но окно, выходящее на узкую шумную улицу Сен-Дени, можно было открыть всего на несколько дюймов, и тогда в комнату врывались шум и зловоние, от которого в комнате становилось еще труднее дышать.
Как он тосковал о доме! Не только о милых сердцу вещах, окружавших его в Шен-Бидо, но и о самой земле, о лесах и полях, среди которых он родился и вырос. Робер называл его отношение к жизни провинциальным, но отец, так же как и наша матушка, всеми корнями был связан с землей, и на этой земле, в благодатной Тюрени, в самом сердце Франции, строил он свои "дома", создавая своими руками и своим дыханием символы красоты, которым неподвластно время. Теперь жизнь уходила из него, вытекая, словно воздух из стеклодувной трубки, которую отложил в сторону мастер, и в последнюю ночь, что мы провели вместе, пока матушка спала в соседней комнате, он посмотрел на меня и сказал:
– Позаботься о братьях. Держитесь все вместе, одной семьей.
Он умер восьмого июня тысяча семьсот восьмидесятого года и был похоронен поблизости, в церкви Сен-Ле на улице Сен-Дени.
В то время мы были слишком измучены, ничего не видели от слез, но позднее все мы с гордостью думали о том, что не было в Париже ни одного мастера или работника, причастного к нашему стекольному ремеслу, ни одного торговца из тех, что вели с ним дела, не пришедших бы на кладбище Сен-Ле, чтобы отдать дань уважения его памяти.
Глава пятая
Личное имущество моего отца оценивалось в сто шестьдесят тысяч ливров, и моя мать, вместе с господином Босье, нотариусом из Монмирайля, до конца июля занималась тем, что разбирала его бумаги, составляя списки долгов и активов. Они провели полную инвентаризацию всего имущества и, наконец, установили окончательную сумму: сто сорок пять тысяч восемьсот четыре ливра. Половина этой суммы принадлежала моей матери, вторая же половина была поделена в равных долях между нами, пятью детьми. Робер и Пьер, которые достигли совершеннолетия, получили свою долю сразу, тогда как доля младших, несовершеннолетних – Мишеля, Эдме и моя – находилась пока в распоряжении нашей матери, которая была назначена опекуном. Аренда Шен-Бидо, которую держали мать с отцом совместно, переходила теперь целиком к матери, и она решила вести дело на заводе самостоятельно, в качестве "maitresse verriere"[11] – звание, которого до той поры не носила ни одна женщина в нашем ремесле. Впоследствии, удалившись от дел, она собиралась поселиться в своем маленьком имении в Сен-Кристофе, которое она получила от своего отца Пьера Лабе, а пока намеревалась единолично править в Шен-Бидо.
Я хорошо помню, как в августе тысяча семьсот восьмидесятого года мы все собрались в кабинете господского дома для того, чтобы обсудить нашу будущую жизнь. Матушка сидела во главе стола, и вдовий чепец на золотистых, тронутых сединой волосах словно подчеркивал ее величественную осанку; теперь, когда ей было пятьдесят пять лет, шутливый титул "La Reyne d'Hongrie" подходил ей более, чем когда-либо.
Робер стоял справа от нее или шагал по комнате, ни на минуту не оставаясь в покое. Он то и дело трогал рукой стоявшее на полке украшение, которое, как он считал, должно принадлежать ему по праву наследия. Слева сидел Пьер, глубоко погруженный в свои мысли, которые, как я была уверена, не имели ничего общего ни с законами, ни с наследством.
Мишель, сидевший в конце стола, с возрастом становился все более похож на отца. Ему было двадцать четыре года, он был невысок, коренаст и темноволос и работал мастером-стеклоделом на заводе Обиньи в Берри. Мы не видели его уже несколько месяцев, и я не знаю, отчего он так повзрослел оттого ли, что долгое время жил вдали от дома, или оттого, что вдруг осознал все значение смерти нашего отца, но только он, по-видимому, утратил свою былую сдержанность и стал первым говорить о будущем.
– Если г-говорить обо мне, – начал он, значительно решительнее, чем раньше, – мне н-незачем больше жить в Обиньи. Я бы п-предпочел работать здесь, если мать захочет меня взять.
Я наблюдала за ним с любопытством. Это был поистине новый Мишель, он уже не молчал, угрюмо уставив глаза в землю, но прямо глядел на мать, словно бросая ей вызов.
– Очень хорошо, сын мой, – отвечала она, – если ты так считаешь, я согласна взять тебя на работу. Только помни, что теперь в Шен-Бидо хозяйка я и, пока это так, я хочу, чтобы мне подчинялись, а мои приказания выполнялись безоговорочно.
– Меня это устраивает, – отвечал он, – в т-том случае, если эти приказания будут разумными.
Он ни за что бы так не ответил год назад, и хотя меня удивила его смелость, я втайне восхищалась братом. Робер перестал бегать по комнате и, посмотрев на Мишеля, одобрительно кивнул головой.
– Я еще ни разу не отдала ни одного приказания, – заметила матушка, которое не послужило бы на благо "дому", находящемуся в моем ведении. Единственной моей ошибкой было то, что я посоветовала вашему отцу отдать Роберу Брюлоннери, когда он женился.
Мишел замолчал. Продажа Брюлоннери в уплату долгов Робера была тяжелым ударом, причинившим материальный ущерб каждому из нас.
– Не вижу необходимости, – заявил Робер, когда молчание слишком затянулось, и всем стало неловко, – вытаскивать на свет историю с моим свадебным подарком. Все это было и прошло, и все мои долги уплачены. Как вы все знаете, и матушка в том числе, мое будущее сулит отличные перспективы. Через несколько месяцев я стану первым гравировщиком по хрусталю на новом заводе в Сен-Клу. А теперь, к тому же, я имею возможность стать совладельцем, вложив в это предприятие свои собственные средства, стоит мне только пожелать.
Это была шпилька в сторону матушки. Наследство, полученное от отца, делало его независимым, и он теперь мог поступать, как ему заблагорассудится. Завещание было составлено задолго до болезни нашего отца и до того, как Робер начал совершать свои сумасбродства. Матушка благоразумно игнорировала его замечание и обратилась к Пьеру.
– А ты что скажешь, мечтатель? – спросила она его. – Все мы знаем, с тех самых пор, как ты вернулся десять лет назад с Мартиники, что ты занимаешься ремеслом твоего отца только потому, что у тебя не было возможности делать что-либо другое. И, как оказалось, делаешь ты это очень хорошо. Но не думай, что я и дальше буду настаивать на том, чтобы ты занимался стекольным делом. Теперь ты получил свою долю наследства и, если желаешь, можешь устроить свою жизнь на манер Жан-Жака[12] – удалиться в леса, стать отшельником и питаться орехами и козьим молоком.
Пьер очнулся от своей задумчивости, потянулся, зевнул и улыбнулся ей долгой медленной улыбкой.
– Вы совершенно правы, – сказал он. – Я не имею желания работать на стекловарне. Несколько месяцев назад я серьезно подумывал о том, чтобы отправиться в Северную Америку и сражаться там на стороне колоний в их борьбе за независимость от Англии. Это великое дело. Но потом я передумал и решил остаться во Франции. Я могу принести большую пользу здесь, среди своих сограждан.
Все мы широко раскрыли глаза. Кто бы мог подумать? Наш милый ленивый Пьер, "эксцентрик", как, бывало, называл его отец, и вдруг такое заявление.
– Ну и что? – ободряюще кивнула ему мать. – Что ты надумал?
Пьер с решительным видом подался вперед на своем стуле.
– Я хочу купить практику нотариуса в Ле-Мане, – сказал он. – Буду предлагать свои услуги клиентам, у которых нет денег и которые поэтому не могут себе позволить обратиться к настоящему адвокату. Сотни несчастных людей, не умеющих читать и писать, нуждаются в совете юриста. Им я и буду помогать.
Пьер – и вдруг нотариус! Если бы он сказал, что собирается стать укротителем львов, я была бы меньше удивлена.
– Весьма филантропические намерения, – заметила матушка. – Однако должна тебя предупредить: состояния ты на этом себе не наживешь.
– У меня и нет такого желания, – возразил Пьер. – Каждый человек, который обогащается, делает это за того или другого бедняка. Пусть те, кто стремится к богатству, попробуют прежде примириться со своей совестью.
Я заметила, что, произнося эти слова, он не смотрел на Робера, и мне вдруг пришло в голову, что бедствия, постигшие его брата сначала в Ружемоне, а потом в Вильнев-Сен-Жорже, оказали на Пьера гораздо более сильное воздействие, чем мы могли себе представить, и что теперь, таким странным образом он намеревается это компенсировать.
Первым, несмотря на свое заикание, пришел в себя и заговорил Мишель.
– П-прими мои п-поздравления, Пьер, – сказал он. – Поскольку мне вряд ли удастся составить себе состояние, я, вероятно, буду одним из п-первых твоих клиентов. Во всяком случае, если уж никто не захочет воспользоваться твоими советами, ты всегда сможешь с-составить брачные контракты для Софи и Эйме.
Он так никогда и не мог выговорить "Эд" или "Эдме", и она превратилась для него в "Эйме". Моя младшая сестра, которую все мы баловали, и в особенности отец, была удивительно молчалива, пока шли эти разговоры, но теперь она заговорила, словно бы защищаясь.
– Пьер, конечно, может составить мой брачный контракт, если ему захочется, – заявила она, – но я должна поставить условие: мужа я буду выбирать себе сама. Ему будет не меньше пятидесяти лет, и он будет богат, как Крез.