– Вы не должны покинуть нас, вы же понимаете, вы сможете остаться в любом угодном вам статусе, мое милое дитя. – В ее словах звучало глубокое чувство. – Вам нужно поселиться вместе с нами, считать наш дом своим; и в ваших силах создать себе домашний очаг, прекраснее которого не отыщется в целом свете. Вам нельзя впасть в ошибку – в какую бы то ни было ошибку, и вам нужно позволить нам немножко подумать за вас, о вас позаботиться, присмотреть за вами. Но главным образом вы должны помочь мне с Кейт: так что вам все равно надо задержаться здесь немного – ради нее; так долго со мной не случалось ничего подобного – ничего такого же прекрасного, как то, что вы с ней стали друзьями! Это замечательно. Это великолепно. В этом – всё. И еще изумительнее, что все это свершилось благодаря нашей дорогой, восхитительной Сюзи, чудом возвращенной мне после стольких лет. Да нет! – это еще волшебнее для меня, чем даже то, что вы с Кейт понравились друг другу. Господь оказался так добр ко мне – иначе не скажешь, – ведь в моем возрасте я не могла бы найти себе новую подругу, скроенную, так сказать, из такого же цельного материала, что и я, – настоящую. Это все равно что сменить свой банк после пятидесяти: никто так не поступает. Вот почему Сюзи была сохранена для меня: кажется, там, у вас, в вашей чудесной стране, так сохраняют людей – в розовой бумаге и лаванде, – и теперь наконец она явилась ко мне, будто прямо из волшебной сказки, да еще с вами в образе сопровождающей феи.
На это Милли не могла не ответить, что такое описание вызвало у нее чувство, будто на ней платье из розовой бумаги с отделкой из лаванды; однако тетушка Мод оказалась не из тех, кого можно остановить слабоватой шуткой. Юная особа, вызвавшая ее покровительство, тем не менее чувствовала, что говорит она совершенно искренне. В этот час тетушка Мод выглядела очень счастливой, и счастье ее в значительной степени происходило из того, что ее привязанности и ее взгляды находились в полном согласии друг с другом. Она, несомненно, любила Сюзи, но ведь она любила и Кейт, и лорда Марка она тоже любила, любила стареньких и забавных хозяев, любила всех и каждого, вплоть до слуги, пришедшего забрать у Милли тарелочку из-под мороженого; вплоть, кстати сказать, до самой Милли, которая во время этого разговора непрестанно чувствовала обвивающие ее полы защитной мантии, покрова, тяжелого, как восточный ковер. Восточный ковер, исполняющий твои желания, разумеется, должен быть скорее под тобой, а не на тебе, однако если девушке, оказавшейся под ним, вдруг недостанет воздуха, в этом, как ощущала Милли, вовсе не будет вины миссис Лоудер. Одним из последних заявлений тетушки Мод, как позднее вспоминала Милли, было, что она и Кейт должны держаться вместе, так как вместе они могут сделать все, что угодно. Конечно, она, по сути, строила планы для Кейт, однако ее план, теперь разросшийся и поднятый на значительно бо́льшую высоту, чтобы осуществиться в полной мере, каким-то образом требовал и процветания Милли так же, как процветание Милли одновременно подразумевало процветание Кейт. Все это было туманно и несколько запутанно, но широко и радушно и помогло нашей юной особе понять то, что говорила ей Кейт о возможностях ее тетушки, да и те характеристики Мод, какие слетали порой с уст Сюзан Шеперд. Одна из наиболее частых на этих устах была та, что милая Мод – это грандиозное воплощение сил природы.
II
Нам следует здесь добавить, что первейшей причиной, почему различные впечатления Милли не сразу сложились в целостную картину, было то, что на этой стадии они отступили, вытесненные воздействием особой четверти часа, единственных «отдельных» минут, проведенных ею с лордом Марком.
– А вы видели в доме картину, замечательный портрет, так похожий на вас? – спросил он, встав перед нею, когда наконец подошел, ненавязчиво давая понять, что, какие бы связи он ни использовал, он не собирается напоминать ей об этом, однако не видит резона отказывать в удовольствии самому себе.
– Я прошла по всему дому и видела картины. Но если я так же «хороша», какими кажутся мне почти все они…!
Коротко говоря, Милли необходимо было доказательство, каковое он только рад был предоставить. Речь шла о замечательном портрете кисти Бронзино, на который она во что бы то ни стало должна взглянуть по тысяче причин. Вот так он отозвал ее и увел от остальных, тем более легко, что дом внутри уже успел втянуть ее в свой мистический круг. Однако их маршрут оказался не из самых прямых; они шли вперед не спеша, с бесчисленными естественными паузами и тихими потрясениями, большею частью определявшимися появлением перед ними дам и джентльменов – в одиночку, парами, группами, – которые останавливали их непременным: «Послушай, Марк!» Что они говорили дальше, Милли не всегда могла разобрать: все настолько по-домашнему его знали, а он знал их, что это ее поражало, ведь все они создавали у нее впечатление просто собратьев-посетителей, еще более неопределенно бродивших вокруг, чем они сами, – статистов сверх комплекта, в большинстве своем несколько потрепанных, были ли это беспечно оживленные мужчины или претендующие на элегантность женщины. Возможно, они были движимы инерцией, приданной им уже давно, но им по-прежнему хватало блеска и отваги, они сохранили представительную внешность как гарантию, что все это продлится не менее долго, и они создавали у Милли ощущение – особенно все вместе – приятных голосов, более приятных, чем голоса актеров, ощущение ничего не значащих дружеских слов и добрых глаз, задерживающих на ней как-то простительно нескромные взгляды. Задерживавшиеся на ней глаза оглядывали ее с головы до ног, задерживавшиеся на ней взгляды непременно сопутствовали, с почти нескрываемым простодушием, бессодержательному «Послушай, Марк!»; и самым вопиющим из всего этого оказывалось, что – в качестве приятной неизбежности, раз уж Милли не возражала, – ее спутник как бы делился ею с этими людьми, этими милыми беднягами, – ради их блага.
Как ни странно, он заставил и саму Милли поверить смеха ради, что в этом – благо, мерилом чего ему служила лишь ее манера вести себя, и поистине чудесной, если можно так выразиться, была легкость, с какой он особо подчеркивал, что благо это дарует ее всегдашняя доброжелательность. Здесь происходило, как ей легко было увидеть, нешумное всеобщее празднество доброжелательности – с участием множества собравшихся вместе лондонцев самого разного пошиба, но, несомненно, по большей части знакомых меж собой, и каждый из них по-своему открыто признавался в собственном любопытстве. Слух о том, что она здесь, разошелся вокруг; вопросов о ней было не избежать, и проще всего, разумеется, было «пройти сквозь строй» с ним – точно так же, как проще всего было целиком довериться ему. Разве сама она, оставаясь пассивной, не понимала, как мало у них в мыслях дурного по отношению к ней? – настолько, что не составляло разницы, знакомит он их с нею или нет. Вероятно, самыми удивительными оказались для Милли возросшая уверенность и равнодушие, с которыми она могла дарить в ответ особенно добрый взгляд, каковой, по-видимому, в таких случаях становился признаком цивилизации, достигшей наивысшей стадии развития. Вины ее было так мало в той странности, что слух о ней «разошелся вокруг», что принять это без вопросов было, вероятно, таким же хорошим способом почувствовать жизнь, как любой другой. Стало неизбежным предоставить жаждущим правдоподобное описание ужасно богатой американки, такой странной на вид, но такой, во всех отношениях, милой при знакомстве; и у нее оставалась на самом деле только одна минута на размышления о том, как возникают и расходятся басни и фантастические предположения. Милли задавала себе вопрос – лишь однажды, – не могла ли Сюзи, непостижимым образом, вульгарно болтать о ней, но вопрос в тот же миг точно ветром сдуло, раз и навсегда. Она же на практике знала, поняла в тот же миг, с особой остротой, почему с самого начала она «избрала» Сюзан Шеперд: с первого же часа у нее сложилось убеждение, что Сюзан – самый редкостный человек на свете, ибо менее всего способна на похвальбу. Так что здесь не было их вины, вовсе не было их вины, и все, что угодно, могло еще случиться, и все снова сплавилось вместе, а добрые глаза всегда остаются добрыми глазами – пусть бы у нее никогда не было ничего хуже этого! Вместе со своим спутником она наконец вошла в дом, с успехом миновав все неприятные им обоим случайности. Портрет Бронзино, как выяснилось, находился в самой глубине дома, и длинные предвечерние лучи солнца, словно специально для них, задерживались на старинных цветовых пятнах, пытаясь перехватить их по пути, в укромных уголках и в открытых анфиладах.
Все это время Милли не покидало чувство, что лорд Марк в реальности имел в виду совсем иной повод, чем тот, о котором шла речь, что ему, видимо, нужно было что-то ей сказать и он сознательно, не из-за неловкости, а из деликатности, чуть мешкал. В то же время ощущение было такое, будто желаемое практически оказалось уже сказанным к тому моменту, как они увидели портрет, поскольку оно, по-видимому, свелось вот к чему: «Позвольте же человеку, который далеко не глуп, хоть немного позаботиться о вас». Желаемое, таким образом, с помощью Бронзино было осуществлено; раньше Милли казалось, что ей совершенно не важно, глуп лорд Марк или нет, однако теперь, там, где они находились, ей больше понравилось бы, чтобы он не был глуп, и, более того, все это, если оглянуться назад, звучало нисколько не хуже, чем недавнее напоминание миссис Лоудер. Та ведь тоже хотела о ней позаботиться, – и не сводилось ли это, à peu près[8], – именно к тому, чего желали все эти добрые глаза? И снова все сплавилось вместе – и красота и история и возможности и великолепное летнее сияние вокруг: это было что-то вроде изумительно щедрого максимума, розовой зари апофеоза, наступающего так поразительно скоро. В действительности же, как она разобралась позже, произошло вот что: это был вовсе не лорд Марк, кто сказал что-то особенное, это была она сама, и она сказала все. Она не могла ничего с этим поделать – все вырвалось наружу; а причиной, почему оно вырвалось, стало то, что Милли обнаружила в первый же момент: она смотрела на загадочный портрет сквозь слезы. Вероятно, это ее слезы и сделали все тогда таким странным и прекрасным – таким же чудесным, как сказанные им слова: лицо молодой женщины, все так великолепно прорисованное, и руки тоже, и великолепная одежда; лицо бледное, почти до сероватой голубизны, и все же прекрасное в своей печали, под короной густых, убранных назад и высоко поднятых волос, которые, должно быть, прежде, чем потускнели от времени, носили прямо-таки родственное сходство с ее собственными. Во всяком случае, дама, о которой идет речь, с ее некоторой плотностью – в стиле Микеланджело, с ее взглядом из иных времен, с ее полными губами, длинной шеей, с ее знаменитыми драгоценностями, с ее парчой в расточительно красных тонах, была весьма величественной персоной – только вот радость ей никак не сопутствовала. И она была мертва, мертва, мертва! Милли признала сходство с ней точными словами, совершенно к этой даме не относившимися:
Все это время Милли не покидало чувство, что лорд Марк в реальности имел в виду совсем иной повод, чем тот, о котором шла речь, что ему, видимо, нужно было что-то ей сказать и он сознательно, не из-за неловкости, а из деликатности, чуть мешкал. В то же время ощущение было такое, будто желаемое практически оказалось уже сказанным к тому моменту, как они увидели портрет, поскольку оно, по-видимому, свелось вот к чему: «Позвольте же человеку, который далеко не глуп, хоть немного позаботиться о вас». Желаемое, таким образом, с помощью Бронзино было осуществлено; раньше Милли казалось, что ей совершенно не важно, глуп лорд Марк или нет, однако теперь, там, где они находились, ей больше понравилось бы, чтобы он не был глуп, и, более того, все это, если оглянуться назад, звучало нисколько не хуже, чем недавнее напоминание миссис Лоудер. Та ведь тоже хотела о ней позаботиться, – и не сводилось ли это, à peu près[8], – именно к тому, чего желали все эти добрые глаза? И снова все сплавилось вместе – и красота и история и возможности и великолепное летнее сияние вокруг: это было что-то вроде изумительно щедрого максимума, розовой зари апофеоза, наступающего так поразительно скоро. В действительности же, как она разобралась позже, произошло вот что: это был вовсе не лорд Марк, кто сказал что-то особенное, это была она сама, и она сказала все. Она не могла ничего с этим поделать – все вырвалось наружу; а причиной, почему оно вырвалось, стало то, что Милли обнаружила в первый же момент: она смотрела на загадочный портрет сквозь слезы. Вероятно, это ее слезы и сделали все тогда таким странным и прекрасным – таким же чудесным, как сказанные им слова: лицо молодой женщины, все так великолепно прорисованное, и руки тоже, и великолепная одежда; лицо бледное, почти до сероватой голубизны, и все же прекрасное в своей печали, под короной густых, убранных назад и высоко поднятых волос, которые, должно быть, прежде, чем потускнели от времени, носили прямо-таки родственное сходство с ее собственными. Во всяком случае, дама, о которой идет речь, с ее некоторой плотностью – в стиле Микеланджело, с ее взглядом из иных времен, с ее полными губами, длинной шеей, с ее знаменитыми драгоценностями, с ее парчой в расточительно красных тонах, была весьма величественной персоной – только вот радость ей никак не сопутствовала. И она была мертва, мертва, мертва! Милли признала сходство с ней точными словами, совершенно к этой даме не относившимися:
– Мне уже никогда не почувствовать себя лучше.
Лорд Марк, у портрета, ей улыбнулся:
– Что вы лучше, чем она? Едва ли вам нужно быть лучше, потому что, конечно, и так вполне хорошо. Более того, вы, как мне, кстати говоря, представляется, уже лучше, потому что, при всем ее великолепии, трудно предположить, чтобы она была добра.
Он не понял. Она стояла лицом к портрету, но тут повернулась к нему, не заботясь о том, что он в ту минуту заметит ее слезы. Возможно, этот момент был одним из самых удобных, какие могли представиться ей в отношениях с лордом Марком. Может быть даже, что этот момент был одним из самых удобных в отношениях с кем бы то ни было или в любой иной ситуации.
– Я хочу сказать, что сегодня все так красиво – слишком красиво, и что, вероятно, все вместе никогда уже не сложится так прекрасно. Поэтому я ужасно рада, что вы – часть всего этого.
Он по-прежнему не понимал ее, но был так мил, будто бы понял; он не стал просить разъяснений, и это явилось частью его заботы о ней. Он просто оберегал ее теперь от нее самой, и в этом ощущался неизмеримый практический опыт.
– О, нам с вами обязательно нужно будет поговорить о таких вещах.
Ах, ведь они уже поговорили, она понимала это, говорили ровно столько, сколько ей самой могло захотеться; и в следующий момент она, глядя на свою бледную сестру, уже покачивала головой с такой невероятной медлительностью:
– Как жаль, что я не вижу сходства. Конечно, у нее зеленоватый цвет лица… – Милли засмеялась, – но у меня он на несколько оттенков зеленее.
– Даже руки похожи, – сказал лорд Марк.
– У нее крупные руки, – не унималась Милли. – Но у меня они крупнее. Мои руки просто огромны.
– Ну, вы ее обошли по всем статьям! «Обскакали!» Точно так, как я и говорил. И все-таки вы похожи как две капли воды. Вы не можете не уловить сходство, – добавил он, будто ему для сохранения репутации было важно, что он, как человек серьезный, не выдумывал повода для своей просьбы.
– Ну, не знаю – себя ведь никогда не знаешь. Это странная фантазия, и я не представляю, чтобы кому-то еще в голову пришло…
– А я вижу, что пришло, – немедленно подхватил он.
Милли стояла лицом к портрету, позади нее одна из дверей оставалась открытой, и, обернувшись, она увидела трех других посетителей, также, по-видимому, заинтересовавшихся этим вопросом. Одной из них была Кейт Крой; лорд Марк только что осознал сей факт, а она, захваченная увиденным, тут же поняла, что она не первой оказалась на месте действия, и сделала все возможное, чтобы обратить ситуацию в свою пользу. Она привела с собой даму и джентльмена, чтобы показать им то, что лорд Марк показывал Милли, и он принял ее «в свои ряды» как сильное подкрепление. Однако Кейт сама заговорила еще до того, как он успел сообщить ей об этом.
– Вы тоже это заметили? – Она улыбнулась ему, не взглянув на Милли. – Тогда я вовсе не оригинальна, а ведь всегда надеешься, что наконец-то оказалась. Но сходство так велико! – Вот теперь она посмотрела на Милли, и для нашей юной леди это был взгляд все тех же повсеместных добрых, добрых глаз. – Да, вот так-то, моя дорогая, если хотите знать! Вы великолепны. – Тут Кейт бросила беглый взгляд на портрет, впрочем этого было достаточно, чтобы вопрос, обращенный к ее друзьям, не прозвучал слишком прямо: – Разве она не великолепна?
– Я привел сюда мисс Тил, – пояснил лорд Марк спутникам Кейт, – специально и совершенно самостоятельно.
– А я хотела, – предложила свои пояснения Кейт, обращаясь к Милли, – чтобы леди Олдершо увидела это собственными глазами.
– Les grands esprits se rencontrent![9] – рассмеялся сопровождавший ее джентльмен, высокий, чуть сутуловатый мужчина, щедро демонстрируя любезность с помощью сильно выдающихся вперед верхних зубов; он покачивался и едва передвигал ноги; Милли приняла его за какого-то – непонятно какого – великого человека.
Тем временем леди Олдершо смотрела на Милли так, словно это она была портрет Бронзино, а портрет – всего лишь Милли.
– Великолепна, великолепна! Конечно же я вас заметила. Это чудесно, – продолжала она, стоя спиной к портрету, но с каким-то иным энтузиазмом, все нараставшим, как ощущала Милли, и теперь направлявшим ее действия. Встречи оказалось достаточно – они были представлены друг другу, и дама уже произнесла – Мне хотелось бы спросить, не могли ли бы вы доставить нам удовольствие, посетив…
Дама казалась несвежей, ибо была немолода, хотя каждой по́рой своей отрицала, что уже стара; однако она отличалась живостью и множеством драгоценностей, их было слишком много для яркого летнего дня, а одета она была в самые светлые тона розового и голубого. Она полагала, что в этот промежуток времени она не сумеет посетить кого бы то ни было, – то есть это Милли полагала. И она каким-то образом поняла, что лорд Марк спасает ее от этого вопроса. Он вмешался, просто перебив леди Олдершо и вовсе не заботясь о том, как это понравится самой леди. Ясно было, что именно так и следовало с ней обращаться – во всяком случае, ему, потому что она сразу замолчала и, улыбнувшись, пошла прочь вместе с ним. С ней обошлись жестоко – такое было бы поделом врагу. А ее спутник все стоял, чуть растерянно, весь поглощенный стремлением выражать любезность, словно любезность – большой и громкий свисток; он просто как умел источал симпатию, когда его супруга пыталась сделать заход, и Милли, в свете происходящего, смогла наконец выяснить, кто они такие. Это были лорд и леди Олдершо, и умной частью семейства считалась жена. Минуты две спустя ситуация изменилась, и впоследствии Милли поняла, что случилось это благодаря хитроумной операции Кейт. Она заговорила о том, что ей, пожалуй, надо бы пойти посмотреть, нельзя ли отыскать Сюзи; но, говоря так, она присела на ближайшую банкетку. Перед нею, сквозь раскрытые настежь двери, открывалась длинная перспектива других комнат, где в конце анфилады лорд Марк прогуливался с леди Олдершо, которая, идя очень близко к нему и настойчиво о чем-то толкуя, со спины казалась как-то особенно опытной. Лорд же Олдершо оказался покинутым в одиночестве посреди зала, тогда как Кейт встала теперь перед Милли, спиной к нему, всем своим существом выражая доброту. Доброта эта была адресована только ей – ей одной; она чувствовала, что с бедным лордом Олдершо обходятся так же, как лорд Марк обошелся с его женой. Он бесцельно побродил там немного, шаркая ногами, вдруг вспомнил о портрете Бронзино, перед которым и задержался, вставив в глаз монокль. Портрет заставил его издать какой-то странный, нечеткий звук, почти неотличимый от хрюканья, а затем – «Хм, совершенно замечательно!» – что осветило лицо Кейт весельем. В следующее мгновенье он проскрипел прочь по натертому паркету, чтобы присоединиться к остальным, и Милли почувствовала себя так, будто нагрубила ему. Но как бы там ни было, лорд Олдершо был всего лишь деталью, а Кейт уже спрашивала у нее, не заболела ли она.