Крылья голубки - Генри Джеймс 25 стр.


– Значит, если возникнет вопрос о том, что мне нужно сделать что-то из ряда вон выходящее, что сможет помочь…?

– Вы сделаете что-то из ряда вон выходящее? Хорошо.

Он воспринял это прекрасно, со всей приятностью, как оно того и заслуживало, однако потребовалось несколько минут, чтобы справиться с существенным вопросом. Было до определенной степени удобно, что не существовало ничего такого, чего Милли не готова была бы сделать, однако представлялось весьма туманным, хотя и приятным, что ей вообще придется что-либо делать. Оказалось, что в тот момент они оба так о ней и подумали, понимая, однако, что из добросердечности она всегда готова пойти на ничем не вызванные крайности; в результате чего, в свою очередь, после обильных расспросов, аускультации, обследования, после многочисленных упоминаний его собственных выводов и пренебрежения выводами пациентки неясность была должным образом сохранена, и они оба могли бы с удивлением почувствовать себя – или заставить нас так себя почувствовать – людьми, вернувшимися из вполне благополучного, но совершенно бесполезного путешествия к Северному полюсу. Милли, согласно указаниям врача, была вполне готова к Северному полюсу, что, несомненно, явилось огромным разочарованием для ее нового друга, всячески воздерживавшегося от каких-либо указаний.

– Нет, – услышала она снова. Он четко повторил уже сказанное им раньше: – Я не хочу, чтобы вы в настоящее время что-то делали, то есть вам не следует делать ничего, кроме выполнения одного-двух небольших предписаний, которые будут вам разъяснены, и разрешения мне через несколько дней посетить вас у вас дома.

Сначала это показалось велением Небес.

– Тогда вы увидитесь с миссис Стрингем. – Однако теперь Милли ничего против этого не имела.

– Ну, я не испугаюсь миссис Стрингем. – И он еще раз повторил это, так как она еще раз спросила: – Совершенно не испугаюсь. Я никуда вас не «отсылаю». Англия вам вполне подходит – любое место, которое приятно, удобно, прилично, вам подойдет. Вы говорите, вы можете делать все, что вам будет угодно. Сделайте мне одолжение – будьте добры именно так и поступать. Есть только одно условие: вам, разумеется, нужно будет теперь, как только я посмотрю вас еще раз, уехать из Лондона.

Милли задумалась.

– А можно мне тогда вернуться на Континент?

– Да, разумеется, – никаких возражений! Возвращайтесь на Континент. Пожалуйста – поезжайте на Континент.

– А как же тогда вы станете меня посещать? Но, вероятно, – поспешно добавила она, – вы больше не захотите меня посещать.

Но у него уже был готов ответ: у него и впрямь все было уже готово:

– Я буду вас курировать, если, конечно, вы не подумали, что я не хочу, чтобы вы продолжали посещать меня…

– И что же? – спросила Милли.

Только теперь она, поразившись, заметила, что он чуть-чуть заикается.

– Да посещайте столько, сколько сможете. Это я и хотел сказать. Ни о чем не беспокойтесь. Вам в любом случае не о чем беспокоиться. Это – великолепная и очень редкая случайность.

Она уже поднялась на ноги, так как поняла из его слов, что он что-то пришлет ей и сразу же назовет дату его визита к ней домой, а следовательно, он ее отпускает. Однако у нее самой остались один-два вопроса, не давшие ей сразу уйти.

– А смогу ли я снова вернуться в Англию?

– Конечно! Когда пожелаете. Только всегда, когда бы вы ни приехали, тотчас давайте мне знать об этом.

– Ах, – сказала Милли, – не так уж много будет этих поездок взад и вперед.

– Тогда чем дольше вы будете оставаться у нас, тем лучше.

Милли растрогало то, как он сдерживал свое нетерпение, и факт этот сказался на ней так, что, сочтя его великой ценностью, она уступила желанию извлечь из него возможно больше пользы.

– Так что вы не считаете, что я – не в своем уме?

Он улыбнулся:

– Видимо, в том-то все и дело, что нет.

Она устремила на него долгий взгляд:

– Нет, это уж слишком хорошо. А я буду очень страдать?

– Вовсе нет.

– И все же жить?

– Милая моя юная леди, – произнес ее выдающийся друг, – разве «жить» не есть как раз то самое, что я пытаюсь уговорить вас взять на себя труд делать?

IV

Милли ушла, а его слова все еще звучали у нее в ушах, так что, когда она оказалась уже довольно далеко от его дома – снова на широкой площади, но на этот раз совершенно одна, – у нее возникло такое чувство, будто перед нею открылась возможность немедленно применить их на деле. Именно их эффект, рожденное ими возбуждение несли ее вперед; она вышла в открытое пространство, ощущая, что ей придали побудительный импульс – импульс прямой и непосредственный и к тому же легкоосуществимый. Ее терпели целый час, и теперь она понимала, почему так хотела придти одна. Никто на свете не мог бы с достаточным пониманием войти в ее положение, никакая связь не могла быть достаточно тесной, чтобы ее сопровождающий не испытал рядом с ней чувства какого-то неравенства в их положении. В этом первом озарении она буквально ощутила, что ее единственным компаньоном должно стать все человечество, существующее вокруг нее, но вдохновляюще безличное, и что ее единственным полем деятельности должна быть – здесь и сейчас – только серая беспредельность Лондона. Серая беспредельность стала как-то вдруг ее стихией, серая беспредельность оказалась тем, чем ее выдающийся друг на тот момент заполнил ее мир, а «жизнь», как он обозначил ее для Милли, жизнь как выбор, жизнь как волевой акт, неизбежно обрела лицо этой беспредельности. Милли пошла прямо вперед, куда глаза глядят, не чувствуя слабости, исполненная силы, и, шагая так, все более радовалась, что она одна, ибо никто – ни Кейт Крой, ни Сюзан Шеперд – не захотел бы идти столь стремительно, как шла сейчас она. Под конец беседы она спросила сэра Люка, можно ли ей пойти домой или куда-нибудь еще пешком, и он ответил, как если бы ее экстравагантность его опять позабавила:

– К счастью, вы активны по натуре – это прекрасно: поэтому наслаждайтесь активностью, будьте активны, как можете, как вам хочется, – вы не ошибетесь, вы ведь далеко не глупы.

Это был фактически последний побудительный толчок, как и тот штрих, что, соединившись с ним, составил странную смесь в ее сознании – смесь, вкус которой отдавал одновременно утратой и обретением. Ей представлялось чудесным, пока она шла в неопределенном направлении, что оба этих ощущения воспринимаются как равнозначные: к ней отнеслись так – не правда ли? – будто у нее есть право и силы жить; и все-таки ведь к вам так не отнеслись бы – не правда ли? – если бы не встал вопрос о том, что ровно в той же степени вероятно, что вы можете умереть. Красота цветения исчезла из маленького, старенького чувства безопасности, это было ясно: она оставила его где-то позади – навсегда. Но ей вместо этого была предложена красота мысли о великом приключении, об огромном, пока туманном опыте борьбы, к которому она, с большей ответственностью, чем когда-либо прежде, может приложить руку. Чувство было такое, что ей пришлось сорвать с груди и выбросить прочь какое-то полюбившееся украшение, привычный цветок, небольшую старинную драгоценность, что была частью ее ежедневной одежды, а вместо нее вскинуть на плечо какое-то странное оборонительное оружие, то ли мушкет, то ли копье, то ли алебарду, – возможно, в высокой степени способствующее поразительно интересному внешнему виду, но требующее напряжения всех сил воинственного духа.

Милли, кстати сказать, уже ощущала этот инструмент у себя за спиной, так что шла теперь и впрямь будто солдат на марше, шла вперед, будто бы, в связи с ее посвящением в тайну, прозвучало ее первое задание. Она проходила по незнакомым улицам, по пыльным, замусоренным проходам, мимо длинного строя фасадов, которых никак не мог украсить яркий августовский свет. Она проходила милю за милей, и ее единственным желанием было заблудиться; случались моменты, когда, на углах улиц, она останавливалась и выбирала направление, буквально выполняя указание ее нового друга – наслаждаться своей активностью. Это стало как бы новым удовольствием – обладать таким новым резоном: она без промедления подтвердит свой выбор, свою волю жить; беря в свои руки обладание всем, что ее окружало, она сочла, что для начала это будет справедливым подтверждением этой воли; и ее вовсе не заботило, что такое подтверждение может встревожить Сюзи. Сюзи в должное время задастся вопросом: «Что же такое, – как они говорили в гостинице, – могло с ней статься?», но это все-таки будет ничто по сравнению с удивительными вещами, какие ждут их впереди. Милли чувствовала, что удивительные вещи уже сейчас сопутствуют ее шагам: похоже было, что в глазах встречных она видит отражение своей внешности и походки. Время от времени она обнаруживала, что ходит по местам, где вряд ли можно часто встретить странного вида девушек из Нью-Йорка, изящно задрапированных в темные ткани, в шляпках с отделкой из собольего меха, в обуви, едва ли соответствующей сезону, и к тому же без всякого стеснения оглядывающих все вокруг. Судя по любопытству, какое она явно возбуждала в проходах и проездах, на боковых улочках и в переулках, где бегали чумазые ребятишки и тарахтели тележки уличных торговцев, – Милли надеялась, что именно это и есть трущобы, – она вполне могла бы нести на плече мушкет, могла бы объявить, что только что ступила на тропу войны. Однако, опасаясь, что переигрывает свою роль, она порой останавливалась то там, то сям и заводила беседу, расспрашивая, как ей отыскать дорогу домой, несмотря на то что – как требовало само приключение – правильной дороги к дому она знать вовсе не хотела. Трудность заключалась в том, что она в конце концов совершенно случайно ее нашла: выйдя куда-то, она сразу же увидела перед собой Риджентс-парк, вокруг которого, в двух или трех случаях, ее с Кейт Крой торжественно прокатила наемная карета. Но теперь она вошла в него, в его глубину, и это было самое настоящее: самое настоящее – оказаться вдали от помпезных аллей, глубоко в его середине, на широких участках неподстриженной травы; здесь стояли скамейки и бродили грязные овцы, здесь свободные от занятий подростки играли в мяч, и их крики мягко растекались в густом воздухе; здесь ходили путники – такие же взволнованные и усталые, как она; здесь, вне всякого сомнения, были их еще сотни – все в таком же затруднительном положении, что и она. Их положение, их затруднения, их великое общее беспокойство, что же это иное здесь, в таком свободном пространстве, где вполне можно дышать, как не практическая проблема жизни? Они смогут жить, если захотят, то есть им, как ей самой, так сказали: она видела их сейчас повсюду вокруг себя, на скамьях и стульях, они переваривали новую информацию, узнавали ее как нечто, в общем-то, знакомое, но принявшее несколько иную форму, – узнавали благословенную старую истину, что они будут жить, если смогут. Все, что она теперь разделяла с ними, вызвало у нее желание посидеть, побыть в их компании; она принялась осуществлять его, поискав свободную скамью и тщательно избегая еще более свободного стула, оказавшегося совсем рядом с нею, за который ей пришлось бы уплатить сбор, тем самым выказав свое превосходство.

Последние клочки превосходства довольно скоро слетели с нашей юной леди, хотя бы оттого, что не прошло и нескольких минут, как она ощутила, что утомлена гораздо больше, чем предполагала. Этот факт и особое обаяние самой ситуации заставили ее задержаться здесь и отдохнуть; было какое-то колдовское очарование в чувстве, что никто на свете не знает, где она находится. Такое случилось с ней впервые в жизни: кто-нибудь, все вообще, казалось, заранее, в каждый момент ее существования знали, где она находится, так что сейчас Милли вполне могла сказать себе, что это была не жизнь. Следовательно, то, что происходило теперь, могло быть жизнью: ее выдающийся друг, по-видимому, и желал, чтобы она вышла именно сюда. Правда, ему к тому же не хотелось, чтобы она придавала слишком большое значение собственной изолированности (что она, кажется, как раз сейчас и делала!); однако в то же время он хотел, чтобы она не лишала себя никаких достойных источников интереса. Он был заинтересован – она пришла к такому заключению – в ее обращении к стольким источникам, сколько найдет возможным; и пока Милли вот так сидела в парке, она все больше проникалась мыслью, что сэр Люк очень существенно ей помогает – «подставляет плечо». Если бы она делала это самостоятельно, она назвала бы это «опорой», опора – это ведь просто для особ слабых; и она все думала и думала, сопоставляя доказательства, что он, видимо, отнесся к ней как к одной из особ слабых. И конечно же, Милли отправилась к нему как одна из особ слабых… но ох с какой тайной надеждой, что он вдруг объявит ей, как что-то, о чем нельзя умолчать, что она – молодая львица! В действительности же ей пришлось столкнуться с тем, что он вовсе никем ее не объявил; в конце концов, по долгом размышлении, у нее возникло чувство, что он совершенно прелестно ускользнул от этого. Полагал ли он тем не менее, задавала она себе вопрос, что ему удастся удержаться на такой позиции? – хотя, взвесив свой вопрос более тщательно, она решила, что задавать его не очень-то справедливо. Милли в этот необыкновенный час взвешивала множество вопросов, удивительных и странных, но, к счастью, прежде, чем действовать, она постепенно додумалась до упрощений. Самым странным из них, к примеру, было неожиданное озарение, что ее друг вполне мог «ускользнуть» через одну дверь, а затем, совершенно прелестно и с благими намерениями, обманом войти обратно через другую. Еще сильнее повергло ее в недвижимое состояние предположение, что сэр Люк если что-то существенное и «затевает», то, скорее всего, это связано с его скрытым намерением всегда быть ей другом, готовым придти на помощь. А разве не так говорят все женщины, когда хотят отвергнуть предложение мужчины, с которым не могут вступить в более близкие отношения? Они, несомненно, совершенно искренне себе представляют, что можно сделать другом человека, которого не можешь сделать мужем. Но Милли даже в голову не пришло, что то же правило стало общим для докторов, применяющих такую уловку к больным, которых они не могут принять как своих пациентов: у нее почему-то создалось глубокое убеждение, что ее врач – как бы глупо это ни звучало – исключительно тронут ее случаем. Причиной послужил небольшой, но убийственный факт – если ей позволено говорить о таких вещах, как убийство, – она была уверена, что смогла поймать его на чем-то, совсем не относящемся к делу: ведь она ему явно понравилась. Она пошла к нему вовсе не затем, чтобы понравиться, она пошла к нему за его суждением о ней, а он достаточно великий человек, чтобы для него стало привычным видеть разницу. Это он мог понравиться ей, как оно, несомненно, и случилось, но ведь это – совсем другое дело; тем более что сейчас это ее отношение к нему – как ей самой стало ясно – совершенно соответствовало его суждению. Однако все это зловеще перепуталось бы, если бы, как мы порой говорим, последняя волна, довольно холодная, но милосердная, омывая и очищая, не пришла ей на помощь.

Волна явилась неожиданно, ни с того ни с сего, когда все остальные мысли были истрачены. Милли уже задавала себе вопрос, зачем, если ее случай так серьезен (а она знала, что́ имеет под этим в виду), зачем ему надо было говорить с ней о том, что ей следует – пусть и тщетно – «делать»; или, с другой стороны, почему он придавал такое значение – если бы это было так легко! – дружеской помощи. Она, со своей одинокой юной проницательностью – насколько проницательность вообще была возможна в те знойные дни в Риджентс-парке, – поняла, что сумела загнать сэра Люка в тупик: либо она – Милли – имеет значение и это означает, что она больна, либо она значения не имеет, а тогда она, в общем-то, достаточно здорова. Сейчас он «действует» – как выражались в Нью-Йорке, – будто она и правда имеет значение, пока он не докажет, что его неправильно поняли. Было вполне очевидно, что, при такой высокой занятости, человек должен проявлять свою непоследовательность, которая, вероятнее всего, есть самое высокое его развлечение, лишь в случаях величайшей важности. Короче говоря, ее прозрение о том, на чем ей следовало его поймать, ярко озарило то суждение, в свете которого мы описываем Милли как девушку, осмелившуюся выполнять желания великого человека. И это суждение упростило ее восприятие. Он ее выделил – вот в чем ощущался холод. Он ведь не знал – откуда ему было знать? – что она дьявольски проницательна, как бывают проницательны подозреваемые, подозрительные, приговоренные. Он фактически даже признался в этом – по-своему, – признавшись в интересе к ее окружению, к ее странным соотечественникам, странным потерям и странным обретениям, к ее странной свободе и, сверх всего, несомненно, к ее странным и забавным, без вульгарности, манерам, странным и забавным, как у самых хорошо воспитанных американцев, сходящим им с рук и допускающим закономерную сердечность по отношению к таким людям. Зная толк в подобных крайностях, великий человек предложил ей свое элегантно облаченное сочувствие, позволив себе столь же примечательно потратить его впустую; однако на Милли его сочувствие подействовало, словно сразу сорвав с нее одежду, обнажая, разоблачая. Оно довело ее до крайнего состояния, состояния бедной девушки в большом городе, – ну, к примеру, которой нужно уплатить за квартиру, – пристально глядящей прямо перед собой. Милли тоже нужно было уплатить – уплатить за свое будущее: все остальное, кроме того, как ей справиться с этим, спадало с нее по кускам, обрывками. Такого восприятия великий человек, разумеется, не мог иметь в виду. Ну что же, она должна вернуться домой, как та бедная девушка, и подумать. Должны же, в конце концов, найтись какие-то способы, какие-то пути; бедная девушка, наверное, тоже так думала бы. Тут мысли Милли вернулись к тому, что ее в этот момент окружало. Она поднялась со скамьи и посмотрела вокруг, на своих, рассеявшихся по лужайке меланхолических товарищей – некоторые из них были настолько погружены в меланхолию, что лежали ничком на траве, отвернувшись от всех, не обращая ни на кого внимания, каждый уйдя в свою нору; в них она снова увидела две личины одного вопроса, выбирая меж которыми можно было найти слишком мало вдохновляющего. Вполне вероятно, что на поверхностный взгляд представляется более поразительным утверждение «вы сможете жить, если захотите»; однако гораздо более привлекательно внушающее доверие другое, одним словом, неопровержимое «вы будете жить, если сможете».

После этого, дня два-три, она находила больше забавного, чем решалась надеяться, в том – если только это не было лишь плодом ее фантазии, – как ей удалось обмануть Сюзи; но она очень скоро почувствовала, что видимая разница как раз и есть плод ее фантазии – да так оно и было на самом деле – фантазии о контрмерах против великого человека. То, что он взялся сам – если он реально это сделает – добраться до ее компаньонки, неожиданно освободило ее – так она заключила – от ответственности, сделало любое ее представление о самой себе вполне для нее пригодным, но, хотя она и впрямь, в тот самый момент, велела себе наслаждаться такой своей безнаказанностью, перед нею возник новый повод для удивления или, во всяком случае, для размышлений. Милли представляла себе, что миссис Стрингем посмотрит на нее пристально и сурово: ее краткое изложение причин для одинокой и долгой экскурсии по городу выглядело, как чувствовала она сама, прямо-таки цинично поверхностным. Однако на этот раз наша милая дама так явно не сумела воспользоваться своим правом на критику, что Милли на целый час поддалась естественному соблазну поразмыслить, насколько честную игру вела Кейт Крой. Не случилось ли так, что она, по мотивам наивысшей благожелательности, побуждаемая самым благородным беспокойством, просто сделала бедняжке Сюзи «прямой намек» – как сама Кейт это называет? Тем не менее надо сразу упомянуть, что, помимо данного Кейт обещания, вполне четкого и хорошо запомнившегося, Милли тут же нашла объяснение в истине, обладавшей тем достоинством, что имела общий характер. Если Сюзи так подозрительно ее пощадила на этот раз, то ведь в действительности Сюзи всегда подозрительно ее щадила – правда, порой это делалось с исключительным и даже зловещим милосердием. Девушка осознала, что временами Сюзи впадает в непонятное, непостижимое почтение: такое отношение, вопреки всякому намерению, изменяет характер знакомства, затрудняет сближение. Похоже было, что она заставляет себя вспомнить о хороших манерах, о правилах придворного этикета, – эта последняя нота более всего помогла нашей юной женщине правильно оценить происходящее. Милли ясно, хотя и не очень твердо, представляла себе, что отношение Сюзи к ней как к принцессе было, несомненно, душевной потребностью ее компаньонки, потому-то она ничего не могла поделать, если эта дама имела совершенно невероятные взгляды на то, как следует обращаться с представителями класса, о котором идет речь. Сюзи изучала историю, читала Гиббона и Фруда и Сен-Симона, у нее были весьма важные источники сведений о том, что позволяется упомянутому классу, а поскольку она в юности видела его представителей, изнеженных и избалованных, неизбежно ироничных и предельно утонченных, то надо просто считать забавной ее поистине византийскую склонность угождать. Ах, если бы только можно было стать византийкой! – не об этом ли она коварно пыталась заставить свою подопечную вздыхать? Милли старалась идти ей навстречу – ведь это реально позволяло Сюзан самой побыть теперь благородной византийкой. Великолепных дам Византии – об этом должно быть где-нибудь у Гиббона – вряд ли кто-то расспрашивал об их тайнах. Но – ох, бедняжка Милли и ее тайны…! Сюзан, во всех случаях жизни, была едва ли более любопытна, чем если бы она сама была мозаикой в Равенне. Она, словно фарфоровое изваяние, выступала памятником той удивительной морали, что в чуткой внимательности, как в циничности, могут встретиться бездонные пропасти. Помимо всего прочего, тут ее пуританизм сбросил узы…! За какие только изголодавшиеся поколения не собиралась в своем воображении расквитаться миссис Стрингем!

Назад Дальше