По этим причинам трудно сказать, на что похоже сознание других животных. Если мы не можем его измерить (потому что это внутреннее, субъективное свойство) и не можем использовать собственный опыт, чтобы сформировать адекватные вопросы о нем (потому что у нас и у животных разное устройство мозга), изучать сознание животных становится очень сложно.
Практически все, что я сказал, относится к содержанию сознательного опыта. Но есть еще один аспект сознания, не столь проблематичный с научной точки зрения. Вполне возможно изучать процессы, указывающие на то, что другие животные обладают сознанием, даже если мы не можем исследовать содержание их сознания. Хороший пример — исследование памяти нечеловекообразных приматов. Один подход, оказавшийся достаточно успешным для изучения содержания сознания приматов, — исследование одного из аспектов сознания, визуального. Но этот подход, который использовали Кристоф Кох и Фрэнсис Крик, исследует нейронные корреляты сознания, а не механизмы создания причинно-следственных связей. Эти корреляты и механизмы могут оказаться одними и теми же — но не обязательно. Что интересно, этот подход также акцентирует важность префронтальной коры в осознании зрительных образов.
А что можно сказать о чувствах? Мне кажется, что чувства возникают, когда в мозге, способном осознавать свою собственную активность, запускается система эмоций, точно так же как система страха. Следовательно, то, что мы называем «страхом», — состояние сознания, возникающее, когда активность защитных систем мозга (или последствия этой активности, например телесные реакции) занимает объем кратковременной памяти. С этой точки зрения чувства тесно связаны с теми областями коры, которые свойственны только приматам и особенно хорошо развиты у людей. Естественный язык дает возможности тонкой градации переживаний, так как позволяет нам использовать слова и грамматику для того, чтобы дифференцировать и систематизировать разные состояния и соотносить их не с самим собой, а с другими.
Есть и другие мнения по поводу чувств: Антонио Дамасио считает, что чувства вытекают из более примитивной активности в участках коры и ствола мозга, отвечающих за телесные ощущения. Это мнение разделяет Яак Панксип, хотя и считает более важной роль ствола мозга. В ходе человеческой эволюции эта структура почти не изменилась, поэтому она может иметь отношение к чувствам у разных биологических видов. Я не возражаю против этой теории, но не думаю, что ее можно доказать. По мнению Панксипа, если крысы и люди демонстрируют страх, то, по-видимому, оба вида переживают страх одинаково. Но можно ли утверждать, что крысы и люди испытывают одинаковые чувства, когда демонстрируют сходное поведение? Таракан, спасающийся от опасности, — испытывает ли он страх, когда убегает? Я не думаю, что сходство поведения может быть достаточным доказательством подобия переживаний. Нейронное сходство может быть полезно: ствол мозга у людей и крыс устроен одинаково, а у таракана мозга вообще нет. Но можно ли сказать, что за чувства отвечает ствол мозга? Даже если бы мы доказали, что у людей это так, то можно ли быть уверенным, что это верно и для крыс?
Так что мы возвращаемся туда, откуда начали. Я думаю, что крысы и другие млекопитающие, а может быть, даже тараканы (кто знает?) способны чувствовать. У меня есть основания полагать, что их чувства фундаментально отличаются от наших (поскольку нам представляется, что человеческое сознание — функция языка). Поэтому я предпочитаю исследовать эмоциональное поведение крыс, а не их эмоциональные переживания. Я изучаю крыс, потому что это позволяет вести исследования на нейронном уровне, при условии что мы измеряем одни и те же свойства нервной системы крыс и людей. Я не стал бы исследовать язык или сознание на примере крыс, поэтому не изучаю и их чувства: ведь я не уверен в их существовании. В результате меня могут обвинить в близорукости, но я предпочитаю заниматься тем, что может принести пользу, а не ломать голову над тем, обладают ли крысы сознанием. Я предпочитаю рассматривать эмоции с практической точки зрения.
Джордж Дайсон
ДЖОРДЖ ДАЙСОН — историк технологии. Его интересы весьма обширны — от истории алеутского каяка («Байдарка») до эволюции цифровых вычислительных технологий и телекоммуникаций («Дарвин среди машин») и исследований космоса с помощью ядерных взрывов («Проект Орион»).
В течение нескольких лет я сплавлялся на каяке вдоль побережья Британской Колумбии и юговосточной Аляски. Я наблюдал, что местные популяции ворон говорят на разных диалектах. Различия между этими диалектами, как оказалось, соответствуют традиционному географическому разделению между языками местного населения. Вороны, живущие на территориях племен квакиутлей, хайда, цимшиян и тлингитов, «говорят» по разному, особенно это касается характерных звуков «ток» и «тлик».
Я верю, что это соответствие между человеческим языком и языком ворон — не простое совпадение, а свидетельство процесса коэволюции. Хотя доказать это очень сложно.
Элисон Гопник
ЭЛИСОН ГОПНИК — профессор когнитивистики психологического факультета Калифорнийского университета, Беркли. Автор нескольких книг, в том числе «Ученый в колыбели: что раннее обучение говорит о мозге».
Я верю, но не могу доказать, что младенцы и маленькие дети на самом деле более сознательны, более живо воспринимают внешний мир и внутреннюю жизнь, чем взрослые. Я верю в это, потому что существуют убедительные свидетельства функциональной приспособленности к развитию. Маленькие дети гораздо лучше взрослых учатся новому и более гибко меняют свои представления о мире. С другой стороны, они гораздо хуже используют свои знания на практике, и им меньше удаются действия, требующие скорости, эффективности и автоматизма. Дети на лету хватают новые слова, но не могут завязать шнурки.
С точки зрения эволюции такая неравномерность вполне оправдана. Наш биологический вид больше полагается на обучение, чем все остальные, и имеет самый длительный период детства. Детство — это время, когда мы чувствуем себя в безопасности, можем учиться чему угодно, но нам не нужно ничего делать. Об этом свидетельствует и нервная система. У маленьких детей гораздо больше нейронных связей, чем у взрослых, — им лучше удается связывать вместе разные виды информации. С опытом некоторые связи укрепляются, а множество других полностью исчезает. Как говорят нейробиологи, мы приобретаем устойчивую эффективность связей, но теряем их пластичность.
Какое отношение это имеет к сознанию? Возьмем личный опыт, который взрослые люди связывают с каждой из этих функций. Когда мы знаем, как сделать что-то по-настоящему хорошо и эффективно, то обычно наше сознание, как минимум отчасти, прекращает фиксировать эти действия. Когда мы едем домой по хорошо известной дороге, то буквально не видим знакомых домов и улиц, хотя, в функциональном смысле, прекрасно их видим. По контрасту, когда мы сталкиваемся с чем-то новым — влюбляемся или оказываемся в незнакомом месте, — то вдруг начинаем более остро и интенсивно осознавать внешний и внутренний мир. На самом деле мы готовы потратить кучу денег и душевных сил на эти несколько ярких дней в Париже или Нью-Йорке, которые мы будем помнить еще долго после того, как месяцы обычной жизни исчезнут из нашей памяти.
Точно так же, когда взрослому человеку нужно научиться чему-то новому — скажем, мы решили прыгнуть с парашютом, работаем над новой научной идеей или просто осваиваем новый компьютер, — мы начинаем остро, даже болезненно осознавать свои действия; нам нужно, как говорится, быть внимательными. Мы все лучше осваиваем новые действия, и нам нужно все меньше внимания, и мы все меньше осознаем свои движения, действия и мысли. Иногда говорят, что взрослые более внимательны, чем дети, но на самом деле все наоборот. Взрослым лучше удается не обращать внимания. Им лучше удается не замечать лишнего и концентрироваться на единственном объекте. Об этом свидетельствует и работа нашего мозга. Некоторые участки мозга взрослого человека, например дорсолатеральная префронтальная кора, активизируются всякий раз, когда мы сосредоточенно учимся чему-то новому. При выполнении повседневных задач эти области активизируются гораздо реже. У детей иначе — эти области активизируются даже при выполнении обычных задач.
Внимательный читатель обратит внимание, что эта гипотеза прямо противоречит тому, во что верит Дэн Деннет, хотя не может этого доказать. И это ведет нас к следующему пункту, в который верю я, но тоже не могу доказать. Я верю, что проблема Сознания (с большой буквы) исчезнет из психологии, точно так же как из биологии исчезла проблема Жизни. Вместо этого мы получим гораздо более сложные, тонкие и подкрепленные теорией свидетельства связи между определенными типами феноменологического опыта и определенными функциональными и неврологическими феноменами. Например, острота и интенсивность внимания могут быть совершенно не связаны с переживанием собственного «Я». Возможно, маленькие дети что-то осознают лучше, а что-то хуже. Осознание боли может совершенно отличаться от осознания красного цвета, а осознание цвета может кардинально отличаться от потока сознания Джеймса и Вирджинии Вулф.
Однако острое, даже экстатичное осознание мира, возникающее в момент озарения, — как минимум одна из форм сознания; действительно, благодаря ей нам нравится быть людьми. Я думаю, что для ребенка каждый шаг — словно прыжок с парашютом; каждая игра в прятки — как для Эйнштейна его открытие, сделанное в 1905 году, а каждый новый день — будто первая любовь в Париже.
Пол Блум
ПОЛ БЛУМ — профессор психологии Йельского университета и автор книги «Дитя Декарта: как наука о развитии ребенка объясняет человеческую природу».
Психолог Университета Макгилла Джон Макнамара как-то предположил, что дети учатся тому, что такое «хорошо» и что такое «плохо», что такое добро и зло, точно так же, как геометрии и математике. Нравственное развитие — это не просто культурное научение, и оно не сводится к формированию внутренних принципов, эволюционировавших в процессе естественного отбора. Их развитие не похоже на развитие языка, сексуальных или кулинарных предпочтений. Нравственное развитие требует создания сложной формальной системы, осуществляющей значимые связи с внешним миром.
Возможно, это не совсем так. Мы знаем, что инстинктивные реакции, например, эмпатия или отвращение, оказывают сильное влияние на представления детей и взрослых о нравственности. И ни одна серьезная теория нравственного развития не может игнорировать роль естественного отбора в формировании нашей нравственной интуиции. Но гипотеза Макнамары привлекает меня тем, что она позволяет реалистично относиться к нравственности. Она предполагает существование нравственных законов, которые люди открыли точно так же, как законы математики. Это позволяет отказаться от нигилистической позиции (свойственной многим ученым), состоящей в том, что наша нравственная интуиция — всего лишь случайное свойство биологии или культуры. И поэтому я верю (хотя и не могу доказать), что развитие нравственных суждений происходит в ходе такого же процесса, что и развитие математического интеллекта.
Уильям Кэлвин
УИЛЬЯМ КЭЛВИН — нейробиолог-теоретик, приглашенный профессор психиатрии и поведенческих наук Университета Вашингтона в Сиэтле. Автор дестяка книг. Последняя из них — «Краткая история разума: от обезьян до интеллекта и за его пределы».
Дэн Деннет по праву считает предварительным условием сознания, свойственного нашему виду, не сам язык, а процесс овладения языком. У меня есть некоторые (вероятно, недоказуемые) убеждения по поводу того, почему для ребенка жизненно важно овладеть структурированным языком в дошкольном возрасте: без этого невозможно развитие остальных, высших интеллектуальных функций. Помимо синтаксиса интеллект подразумевает умение структурировать материал, например, создавать многоступенчатое последовательное планирование, логические цепочки, играть в игры с меняющимися правилами и живо интересоваться тем, «как все связано друг с другом».
У многих животных есть период, играющий важнейшую роль для развития чувственного восприятия. У людей также, кажется, есть такой период, и он связан с овладением структурированным языком. Это подтверждают исследования глухих детей слышащих родителей, которые в дошкольном возрасте не овладели языком жестов. В книге «Видящие голоса» Оливер Сакс пишет об одиннадцатилетнем мальчике, которого считали умственно отсталым, но затем оказалось, что он просто глухой. Мальчик в течение года изучал язык жестов. Затем Сакс провел эксперимент с его участием:
«Джозеф видел, различал, категоризировал, манипулировал предметами; у него не было никаких проблем с перцептивной классификацией или обобщениями. Но казалось, что он не мог сделать ничего более сложного: удерживать в памяти абстрактные идеи, рассуждать, играть, планировать. Казалось, он был совершенно не способен манипулировать образами, гипотезами или возможностями, не мог войти в сферу образов или воображения... Казалось, он, как животное или как младенец, полностью захвачен текущим мгновением, ограничен буквальным и непосредственным восприятием».
В первый год жизни ребенок занят созданием категорий звуков речи, которые он слышит. Ко второму году жизни малыш запоминает новые слова, состоящие из серии стандартных фонем. На третьем году он начинает узнавать и выбирать типичные комбинации слов, которые мы называем грамматикой или синтаксисом. Скоро он начинает произносить длинные структурированные предложения. На четвертом году он выводит правила, по которым строятся предложения, и начинает требовать, чтобы сказки на ночь заканчивались как полагается. Эта последовательность развития представляет собой пирамиду, и каждый нижний уровень сразу же становится фундаментом для следующего. Четыре уровня за четыре года!
В эти годы происходит активное установление и развитие нейронных связей. Пренатальные связи между нейронами коры головного мозга сокращаются или укрепляются в зависимости от того, насколько полезной была эта связь до сих пор. Некоторые связи помогают создавать новые комбинации слов, проверять их смысл с помощью своеобразного контроля качества, а потом — удивительно — создавать предложения, которых мы никогда не произносили прежде. Некоторые связи должны находиться в «рабочем пространстве» мозга, благодаря которому мы можем создавать не только предложения, но и планы на выходные, делать логичные умозаключения, продумывать следующий ход в шахматах — или даже наслаждаться структурированной музыкой с повторяющимися взаимосвязанными мелодиями.
Развитие «рабочего пространства» для структурированного языка в дошкольном возрасте, вероятно, способствует развитию других структурированных аспектов интеллекта. Именно поэтому мне нравится идея о том, что овладение языком — предварительное условие сознания. Возможно, восприимчивость к структуре предложения позволяет ребенку лучше выполнять неязыковые задачи, также требующие некоторого структурирования. Возможно, когда развивается одно, развивается и другое?
Может быть, именно это — залог нашего сознания и интеллекта? Может быть, «наш» вид сознания — не что иное, как структурированный интеллект с хорошим контролем качества? Я не могу этого доказать, но это представляется мне вполне вероятным.
Роберт Провин
РОБЕРТ ПРОВИН — профессор психологии и нейробиологии Мэрилендского университета, графство Балтимор. Автор книги «Смех: научное исследование».
Пока не доказано обратное, почему бы не предположить, что сознание не играет никакой существенной роли в человеческом поведении? Сначала эта идея может показаться весьма радикальной, но на самом деле она довольно консервативна и предполагает наименьшее количество гипотез. Она — прекрасное лекарство от болезни философа — неадекватного предпочтения рационального, сознательного контроля иррациональным и бессознательным процессам. Вопрос не в том, что мы недостаточно сознательны, а в том, что мы переоцениваем сознательный контроль поведения.
Я верю, что это утверждение истинно, но доказать его довольно трудно, потому что думать о сознании сложно. Нас вводит в заблуждение внутренний голос, создающий разумные, но зачастую ложные версии и объяснения наших действий. Луч сознания время от времени озаряет наши поступки, и это только усложняет задачу. Мы не осознаем собственных бессознательных состояний, и поэтому очень переоцениваем те отрезки времени, когда по тем или иным причинам осознаем свои действия.
Мои взгляды на бессознательный контроль сформировались в процессе полевых исследований примитивной вокализации смеха. Я просил испытуемых объяснить, почему они смеялись в той или иной ситуации, и они придумывали правдоподобные объяснения причин своего поведения («Она сделала что-то забавное», «Она сказала что-то смешное», «Я хотел, чтобы она расслабилась»). При этом наблюдения за социальным контекстом показывали, что подобные объяснения не соответствовали действительности. В клиническом контексте такие объяснения называются «конфабуляциями» — честными, но ошибочными попытками объяснить свои действия.
Испытуемые также неверно предполагали, что приняли сознательное решение засмеяться, будто бы смех поддается сознательному контролю. Поэтому испытуемые так уверенно, хотя и неверно, объясняли свое поведение. Но засмеяться — не значит произнести «ха-ха-ха», это не слово, которое можно выбрать произвольно. Если нас попросят засмеяться по команде, мы вряд ли сможем это сделать. В определенном, обычно неформальном социальном контексте мы просто спонтанно начинаем смеяться. Но такое отсутствие волевого контроля не исключает возможности упорядоченного, предсказуемого поведения. Смех возникает в тех местах, где в письменной записи разговора должны были бы стоять знаки препинания; он редко прерывает структуру фразы. Мы можем сказать: «Мне нужно идти, ха-ха», но вряд ли «Мне нужно, ха-ха, идти». Этот эффект пунктуации очень надежен и требует координации смеха с лингвистической структурой речи. При этом смех возникает помимо осознанного контроля говорящего. Другие процессы дыхательных путей, например дыхание и кашель, также прерывают речь и тоже происходят неосознанно.