Эдвин вытер слезы.
— Учительница, мама мне врала? О том, что снаружи, и о Тварях?
— Посмотри на меня. — Он посмотрел. Она чуть сдвинула свой капюшон. — Я была тебе другом и ни разу тебя не шлепнула, а твоей матери иногда приходилось. Но обе мы здесь затем, чтобы помочь тебе понять. Мы не хотим, чтобы ты погиб, как погиб Бог.
Отблеск камина омыл ее лицо. У Эдвина вырвался судорожный вздох. Лицо было знакомое. Черты размыты светом камина, но видны.
Она походила на его мать!
Сердце подпрыгнуло у него в груди.
Она заметила его волнение.
— Ты что-то хотел сказать?
— Свет. — Он посмотрел на огонь и вновь на ее лицо, под его взглядом капюшон дернулся, лицо исчезло в черноте. — Вы похожи на маму. Я, наверное, глупости говорю.
Она быстро подошла к книжным полкам, взяла книгу.
— Ты же знаешь, женщины все похожи друг на друга, — сказала она, теребя книгу. — Не думай об этом. — Она дышала учащенно. — Вот. — Протянула ему книгу. — Читай первую главу этого Дневника.
Эдвин стал читать. Огонь гудел и пускал искры в дымоход, серый капюшон, вернувшийся на место, спокойно кивал, лицо в нем походило на язык в торжественном колоколе. Пламя камина высветило тисненую фигурку животного на какой-то из книг. Страницы этих книг подверглись цензуре: иные порезаны бритвой, иные вырваны, строчки зачеркнуты чернилами или стерты, уничтожены все картинки. Книги заклеенные, книги, запертые в бронзовом футляре — а то Эдвин увидит, прочтет, поймет. Он читал из Дневника:
«Вначале был Бог, создавший Мир, со всеми его коридорами, комнатами, низинами и нагорьями. Себе на радость, собственными руками, Он произвел на свет любящую жену и, много позднее, отпрыска Эдвина, которому было назначено по прошествии лет и самому сделаться Богом…»
Учительница кивала, Эдвин читал дальше.
Он спустился по перилам и, запыхавшись, вбежал в Гостиную.
— Мама!
Мать лежала в пухлом красно-коричневом кресле, похожая на изделие из костяного фарфора. Она тяжело дышала и обливалась потом, как после пробежки.
— Мама, ты вся мокрая!
— А, привет. — Она глядела укоризненно, словно по его вине спешила и вспотела. — Ничего, ничего. — Она притянула его к себе и расцеловала. — Прости, дорогой. Я нехорошая. А у меня для тебя сюрприз. Скоро твой день рождения!
— Уже? Прошло всего десять месяцев.
— Все равно, завтра у тебя праздник. Да свершится чудо. Я так говорю. А все, что я говорю, правда, мой дорогой.
— И мы откроем еще одну комнату? — Эдвин был ошеломлен.
— Четырнадцатую! А на следующий год — пятнадцатую, и так до двадцать первого дня рождения, когда мы откроем самую важную комнату и ты станешь хозяином Дома, Богом, Отцом, Повелителем Мира!
— Ура! — Он подкинул вверх книги.
Они с Матерью засмеялись. По всем континентам пробежало эхо, зазвенела хрустальная посуда.
Эдвин лежал в постели, на которую падал лунный свет. За открытым окном находился край Мира. За ним — мир голубой и зеленый, где жили Злобные Душегубы.
Завтра предстояло праздновать его день рождения. Почему? Разве он был хорошим мальчиком? Нет. Ну и почему? Оттого что… было тревожно. Да. Вот именно. День рождения был нужен, чтобы развеселиться и успокоиться.
Эдвин предвидел, что теперь дни рождения будут случаться все чаще. Дела в доме запутывались. Пружина сжималась. Мать смеялась делано и слишком часто, ее глаза сверкали диким блеском.
— А Учительницу пригласим?
— Нет!
Они с мамой никогда не встречались.
— Почему нет, Мама?
— Потому.
— А вам не хочется встретиться с Мамой? — спросил он Учительницу.
— Потом когда-нибудь.
Куда Учительница уходит по вечерам? В какую-нибудь из тайных комнат? Эдвин посмотрел на стену деревьев. Вряд ли.
Его глаза закрылись.
В прошлом году, когда в доме стало тревожно, мама тоже передвинула его день рождения.
Как-нибудь ночью, мечтал он, я отправлюсь на Верхние земли и посмотрю, вправду ли Учительница сидит там все время.
Подумай о чем-нибудь другом. Бог. Бог, который построил эту Страну. Подумай о Его Смерти, о том часе, когда Его раздавило из зависти металлическое чудище на бетонной дороге.
Не иначе, Мир всколыхнулся, когда Он умер.
Однажды и я стану Богом. Мама так говорит.
Эдвин заснул.
Утром внизу зазвучали веселые голоса. Они доносились и из комнат, и из двора. Эдвин прислушивался у запертой снаружи двери; по праздникам она всегда бывала закрыта, пока голоса не смолкнут. Эдвин нахмурился. Чьи это голоса? Наверное, работников Бога. Не той же компании с картин Дали, которая живет снаружи? Мама ненавидит их прямо до одури. Тишина.
— С днем рождения!
Мама, приплясывая на ходу, отвела его к праздничному столу. Пирожные, мороженое, клубника, ветчина, говядина, окорок, высокие стаканы с чем-то розовым, белоснежный торт с его именем и красными цифрами… Эдвин был поражен.
— Откуда все это взялось?
— Откуда берется вся еда, — загадочно отозвалась мама, качая подолом нарядного зеленого платья.
В музыкальной комнате она протренькала на фортепьяно мелодию и пропела: с днем рожденья тебя, с днем рожденья, милый Эдвин, с днем рожденья тебя…
Взрыв радости. Напитки в стороны, начались танцы. Она боялась остановиться.
Серебряным ключом она отперла четырнадцатую, запретную дверь. Ну что там, что там?
Дверь скользнула в стену.
Разочарование. Четырнадцатая деньрожденная комната не содержала в себе ничего интересного. На шестой день рождения для него была открыта школа на Верхних землях. На седьмой? Игровая комната в Нижних землях. На восьмой? Музыкальная комната. На девятый: кухня, повсюду блестевшая хромом. На десятый: помещение с граммофоном, где вращались диски и с них пели ангелы. На одиннадцатый — садовая комната, то есть лужайка, где ковер рос из земли и его не подметали, а стригли. На двенадцатый и тринадцатый день рождения его ожидали чудеса маминой туалетной и новая комната для него самого. А теперь он разглядывал четырнадцатую комнату, страшно разочарованный. Тусклый коричневый чулан. Они вошли.
Мама рассмеялась.
— Ты понятия не имеешь, что это за волшебство. Закрой дверь.
Она поспешно стала тыкать в красные кнопки на стенке.
— Мама! — взвизгнул Эдвин.
Стена заскользила вниз. Комната двигалась.
— Тихо, милый, — успокоила его мать.
В ужасе он наблюдал, как стена, прихватив с собой дверь, уходила в пол. Появилась другая дверь, потом еще одна. Комната остановилась. Мать указала на странную новую дверь.
— Открывай.
Эдвин открыл дверь и застыл как громом пораженный.
— Куда девалась Гостиная? Как мы сюда попали? Это же Верхние земли!
— Мы прилетели! Теперь раз в неделю ты будешь летать в школу вместо длинного обходного пути.
— О, мамочка!
Затем они со смаком бездельничали на мягкой садовой травке и прихлебывали из плошек яблочный сидр, опираясь локтями о темно-красные шелковые подушки и дергая босыми пятками, когда их щекотали одуванчики. Три раза Мама вскакивала, заслышав за деревьями рев Чудовища. Одно из этих Чудовищ насмерть задавило Бога.
— Я не дам тебя в обиду, — заверил Эдвин.
— Спасибо, — отозвалась она вежливо, но неспокойно.
За деревьями поджидал Хаос. Металлические звери издавали брачный зов. Мама вздрагивала и одергивала свою блестящую шаль. Один раз они заметили, как в голубом просвете между кронами пролетела с гулом хромовая птица.
Из сада вела за деревья, в забвение, двойная дорожка. По ночам на ней (мать сообщила это за сидром напряженным шепотом) рычат звери, готовые раздавить Эдвина.
— Видишь? — указала она. — Это они оставили.
Посередине между тропами виднелись маслянистые, похожие на черную патоку, лужи.
День рождения кончился ничем, как целлофан в печи. Только треск напоследок.
На закате, в уютной безопасной Гостиной, Мать втягивала в себя шампанское через крохотные зернышки ноздрей и глазок рта. Ее груди немного вздымались при икоте. Сонная, едва держась на ногах, она загнала трезвого (сидр не в счет) Эдвина в его спальню и отправилась вниз; вскоре послышался грохот бутылки с шампанским, пересчитавшей ступени двух маршей.
Раздеваясь, он раздумывал. Этот год. Следующий. Какие комнаты ему покажут через два года, через три? Звери. Раздавили. Бога. Насмерть. Что такое «насмерть»? Что такое смерть? Это чувство? Богу оно понравилось? Или смерть — это путешествие?
Внизу разбилась еще одна бутылка с шампанским.
Утро возвестило о себе запахом свежести. Внизу уже, наверное, вот-вот возникнет на столе еда.
Эдвин умылся и оделся. Наметил мысленно расписание дня. Завтрак, школа, ланч, час в музыкальной комнате за фортепьяно, час на патефон, час или два с Мамой за увлекательными механическими игрушками, которые отстреливаются, потом чай на Наружных землях. Потом… он вспомнил о записке. Подобрал ее. Надо было отдать ее Маме, а он забыл. Отдаст сейчас. Ей придется отпустить его после чая, и до самого ужина он будет один бегать по Миру. Этим вечером можно будет снова подняться в Школу, они с Учительницей пройдутся вместе по библиотеке, и он будет гадать, какие слова и мысли об окружающем мире убраны из книг, чтобы не попались ему на глаза.
Внизу разбилась еще одна бутылка с шампанским.
Утро возвестило о себе запахом свежести. Внизу уже, наверное, вот-вот возникнет на столе еда.
Эдвин умылся и оделся. Наметил мысленно расписание дня. Завтрак, школа, ланч, час в музыкальной комнате за фортепьяно, час на патефон, час или два с Мамой за увлекательными механическими игрушками, которые отстреливаются, потом чай на Наружных землях. Потом… он вспомнил о записке. Подобрал ее. Надо было отдать ее Маме, а он забыл. Отдаст сейчас. Ей придется отпустить его после чая, и до самого ужина он будет один бегать по Миру. Этим вечером можно будет снова подняться в Школу, они с Учительницей пройдутся вместе по библиотеке, и он будет гадать, какие слова и мысли об окружающем мире убраны из книг, чтобы не попались ему на глаза.
Он открыл дверь. В Мире было необычно тихо. Эдвин думал, что Мама будет ждать его веселая, счастливая, отдохнувшая. В холле было пусто.
В лощинах Мира легкой недвижной пеленой стоял туман. Ничьи шаги не нарушали тишину, среди холмов было спокойно, первые солнечные лучи не играли искрами в серебристых источниках, балюстрада, как некое доисторическое чудовище, тянула кривую шею, силясь заглянуть в его комнату…
Эдвин сошел в гостиную.
Из гостиной отправился в столовую.
— Доброе утро, Мама.
Мама, в блестящем зеленом платье, спала на полу, рука ее все так же сжимала стакан. Поблизости, в камине и рядом, валялись осколки стекла.
— Мама?
Лицо ее было бледным, расслабленным; наверное, ей снились приятные сны.
Не желая ее беспокоить, Эдвин сел за стол, но с удивлением обнаружил, что там пусто. Всю жизнь он находил на столе еду, но не в это утро. Он беспомощно уставился на стол.
Немного раньше он слышал, как за дверью тявкал какой-то зверь. Очень настойчиво. С чего бы?
Эдвин подошел к Матери.
— Мама, просыпайся, просыпайся же.
Она не откликалась. Прежде у нее случались приступы упрямства, но теперь она даже не шевелилась.
— Мне идти в школу? Я есть хочу.
Полчаса он сидел на стуле, ожидая, что еда появится по волшебству. Она не появилась.
— Ладно, — сказал он наконец. — Спи дальше, мама. Я пошел наверх, в Школу.
На Верхних землях было сумрачно и тоскливо. Белые стеклянные солнца, светившие с потолка, теперь не светили. Это был день зловещего тумана в Мире, в темных коридорах, на бесшумных лестницах, в темных пыльных комнатах, и пока Эдвин там бродил, в нем росло ощущение какой-то неправильности. Что-то вокруг менялось.
Он снова и снова стучался в дверь Школы. Но вот она со стоном, сама по себе отъехала внутрь.
В Школе стояла темень. Плиты очага успели остыть, в глубине не тлели огоньки, по потолку не метались тени. Шторы на окнах были опущены. Книги стояли на полках. Не слышалось ни звука.
— Учительница?
Эдвин раздернул шторы.
— Учительница Гранли?
Все было безжизненно и пусто. В печальном солнечном луче, падавшем на пол, тек чахлый ручеек пылинок.
Эдвин вскинул руки, словно пытаясь вернуть окружающее к обычному порядку. Ему хотелось, чтобы в камине со щелчком, как лопается зернышко попкорна, вспыхнуло пламя. Он закрыл глаза, давая Учительнице время появиться. Подняв веки и взглянув на стол, он застыл на месте.
На аккуратно сложенных сером капюшоне и сером платье лежала одна серая перчатка и поблескивали серебряные очки. Он потрогал кучку. Второй серой перчатки не было. Нашлись еще два кусочка какого-то жирного мелка: когда Эдвин провел им по тыльной стороне ладони, там осталось пятно.
Эдвин отпрянул, не сводя взгляда с пустого платья Учительницы, очков, жирного мелка. Взялся за круглую ручку двери в дальнем конце комнаты, которая всегда стояла запертая. Дверь распахнулась, за ней оказалась еще одна из тесных подвижных комнат.
— Учительница! — Он шагнул вперед. Дверь скользнула на место.
Нажал кнопку, комната поехала, неся в себе подспудно растущий холод страха, молчания, Мира, который вдруг так затих. Учительница пропала, Мать спит. Мурлыча, как кошка, комната проваливалась вниз, щелкнул какой-то механизм, Эдвин толкнул дверь, и перед ним открылась другая комната. Он вышел.
Это была Столовая!
У него за спиной была не дверь, нет, он вышел из высокого, шестифутового книжного шкафа. Эдвин заморгал.
На полу, по-прежнему неподвижно и безразлично, лежала спящая Мать. И тут только он заметил, что из-под нее выглядывает краешек мягкой серой перчатки, принадлежавшей Учительнице.
Эдвин стоял и разглядывал перчатку.
Потом он захныкал.
Стол был пуст. Эдвин крикнул, чтобы на нем появилась еда. Она не появилась. Он позвал Мать. Мать не двинулась. Он снова взобрался бегом на Верхние земли, застал холодный камин и все так же сложенное платье Учительницы, но серая перчатка там была только одна. Он подождал. Учительница не шла. Расплакавшись, он побежал обратно, в Низины. Сел рядом с Матерью, что-то ей сказал, тронул серую перчатку. Наступил день, хотелось есть.
На него надвинулось сознание голода и одиночества.
Учительница, должно быть, вышла куда-то в Наружные земли. Вот бы найти ее и привести обратно: она разбудит Мать, и все будет хорошо!
В кухне он выглянул в заднюю дверь: день клонился к вечеру, за краем Мира протяжно кричали звери. Эдвин прильнул к садовой стене и не решался отойти, но все было спокойно, солнце грело не хуже камина, и он набрался храбрости. В кронах тихо шелестел ветер. Эдвин двинулся по тропе. Поскользнулся в луже, оставленной зверем, и уставился в тоннель между деревьев. Дерзнет ли он переступить черту?
— Учительница?
Он прошагал несколько ярдов по следу зверя.
— Учительница?
За спиной лежал его Мир с новой, непривычной тишиной. Издали, из-за деревьев, доносились шумы. Рот у Эдвина приоткрылся, глаза напряженно сощурились. Он прошел еще немного, остановился, пошел дальше. Его ошеломило, что Мир, оставленный позади, уменьшился. Какой маленький! Как так? Он всегда был большим! Он звал снова и снова, и все вокруг было незнакомым. Ноздри наполнились запахами, глаза — красками, формами, размерами.
Если я зайду за деревья, я умру, подумал он. Так говорит Мама. Что такое умереть? Что это, на что похоже? Это другая комната? Голубая? Зеленая? Впереди как раз такая: большая и зеленая. О Мама, Учительница.
Ноги несли его все быстрее, учащали шаг, почему — он сам не знал. Это были уже не его ноги; его голос, крики были звуками из иной действительности. Тропа под ним бежала, Вселенная, оставшаяся позади, уменьшалась, исчезала. Он засмеялся.
Полисмен поскреб себе затылок и посмотрел на пешехода.
— Эти детишки. Ей-богу, не пойму их ну никак.
— А что такое? — спросил пешеход. Полисмен задумался.
— Только что мимо пробежал мальчуган. Разом смеялся и плакал. Припрыгивал и трогал все, что попадется под руку. Кусты, деревья, бумажки, пожарные гидранты, собак, людей. Тротуары, ворота, припаркованные машины. Господи, он даже меня потрогал — настоящий или нет, и глядел в небо, и заливался слезами, и все выкрикивал и выкрикивал какую-то белиберду.
— И что он выкрикивал? — спросил пешеход.
— Он кричал: «Я мертвый, я мертвый, как здорово, я мертвый, хорошо быть мертвым, я мертвый, я мертвый, как здорово, что я мертвый». Не иначе, у них сейчас игра такая завелась.
Коса The Scythe, 1943 Перевод Л.Бриловой
Она нравится очень многим. Тут двойная метафора. Прежде всего — знакомство с трудом фермеров, которым случается пользоваться косой, а во-вторых — очевидная связь с войной и смертью, почерпнутая из комиксов. Жатва. Должно быть, я видел такой комикс и решил развить сюжет.
Совершенно неожиданно дорога оборвалась. Вначале она была как все прочие: шла вдоль долины, между голыми каменистыми откосами, рядами виргинских дубов, потом мимо большого пшеничного поля, расположенного на отшибе. У белого домика при поле следовал подъем, а дальше дорога просто сходила на нет, словно в ней больше не было нужды.
Но это было не важно, потому что как раз тут в машине кончился бензин. Дрю Эриксон притормозил старый драндулет и молча уставился на свои большие, грубые, как у фермера, руки.
Молли, лежавшая сзади, в углу, сказала:
— Должно быть, мы не там свернули.
Дрю кивнул.
Губы у нее были почти такие же бледные, как лицо. Только они были сухие, а по лицу струился пот. Голос звучал вяло и невыразительно.
— Дрю, — сказала она. — Дрю, и что нам теперь делать?
Дрю разглядывал свои руки. Руки фермера, но ферму выдул из-под них голодный суховей, ненасытный до хорошей почвы.
На заднем сиденье проснулись дети и выбрались из пыльной кучи тюков и постельных принадлежностей. Высунув головы из-за спинки сиденья, они стали спрашивать: