Николай шагнул шире — раз крестьянин зашевелился, значит, рассвет почуял. Сынку еще следовало успеть в цирк, без него все задуманное не стоило и фиги. Он перелез через ворота, обогнул здание и толкнул дверь служебного входа. Как он и ожидал, дверь простуженно всхлипнула, точно так же, как и десять лет назад, когда Николай Сынок последний раз уходил отсюда.
— Кому надо и чего? — вздохнули сонно из темноты.
Сынок не ответил, поднялся на семь ступенек и свернул налево. Ручки у этой двери не было никогда, возможно, ее никогда и не существовало. Николай в полной темноте двигался уверенно, он был в доме, в цирке родился. И хотя семья исколесила почти всю Россию, сменила сотни помещений, Московский цирк на Цветном Сынок знал, как собственный карман.
Выпрыгнув на арену, Сынок прошелся колесом, вскинув руки, сказал традиционное «Ап!». Этот жест и восклицание называют «продажа». Номер мало выполнить, его надо элегантно продать, сорвать аплодисменты. Он стоял, запрокинув голову, смотрел вверх, где еле угадывался купол-небосвод, поклонился и взял из-под ног горсть опилок.
Николая прозвали Сынком не в преступном мире, и не уголовный розыск дал ему кличку и легенду. Сынком его стали звать здесь, в цирке, где его учили ходить на руках раньше, чем на ногах. Труппа менялась, люди приходили и уходили, а он ползал, бегал и прыгал и слышал: «Сынок, нельзя! Сынок, осторожнее». Сынок и Сынок… И когда он заговорил, то на вопрос, как тебя зовут, ответил: «Сынок!» Это имя появилось на афишах, позже его стали лепить чуть ли не метровыми буквами.
Сынок был артист-универсал. Он исполнял номер, который назывался каучук, и у акробатов исполнял верхнего. Он ассистировал иллюзионисту и, когда тот «случайно» отворачивался, творил чудеса. Он бегал по проволоке и мог при необходимости заменить клоуна. Сынка все обожали, он никому не мешал, ему никто не завидовал, ведь нельзя завидовать детству. Он рос, никто не подсказывал, мол, кончай баловаться, займись чем-нибудь одним, но всерьез, сделай свой номер. Сынок умел все, но каждый в труппе выполнял свой номер лучше него. Кончилось детство, и кончился Сынок. Сначала он не понимал, что произошло, унижался, напрашивался в номер, куда еще два года назад его затаскивали силой. Сынок был ровесник века, в пятнадцатом здесь, в этом самом помещении, ему сказали: «Хочешь, Сынок, остаться, надевай камзол с галунами, бери метлу».
С тех пор прошло десять лет.
Сынок стряхнул с ладоней опилки, оглядел темноту и уверенно направился к занавесям. Отдернув пыльный плюш, он свернул по скрипучим половицам направо, снова направо и… здесь он протянул руку, провел ладонью по стене, нащупал выключатель.
Ожидая яркого света, Сынок прищурился, но лампочка, хитровато мигнув, чуть приоткрыла глаз, стены выдвинулись из темноты, образовали небольшую захламленную комнату. Сынок увидел проваленный диван, спящего на нем человека и только сейчас понял, как был наивен, рас считывая все застать на своих местах. Он взял со стола полотенце, смахнул с венского стула пыль, сел, закинув ногу на ногу, и вздохнул облегченно.
Человек, спавший на диване, — двухметровый скелет, обтянутый сухожилиями и кожей, с тщательно полирован ной головой, — был знаменитый клоун Эль-Бью, по паспорту Лебедев Михаил Михайлович, в прошлом веке с успехом гастролировал по Европе и Америке. Сынок Эля на манеже никогда не видел, но порой маэстро за рюмкой, посреди своих, кое-что показывал. Без грима, костюма и реквизита, в среде профессионалов, он мог заставить плакать и смеяться любого. Коронным его номером был этюд «Девушка и Смерть». То, что он при своей внешности мог изобразить Смерть, было довольно естественно Холодный, жестокий и неотвратимый, он вызывал ужас, леденящий душу и выдавливающий из человека последние капли холодного пота. Казалось, что большего потрясения уже испытать нельзя, и тогда Эль превращался в Девушку. Два метра костей и маска Мефистофеля на ваших глазах исчезали, возникала мелодия, которой на самом деле не были, любовь, страх, беззащитность и нежность сплетались и единое целое, не обладающее конкретной формой, завораживали зрителя. Но лучше всего у Эля получался финал, когда Смерть, холодная и невозмутимая, уносила свою жертву и на последнем шаге внезапно замирала, как бы потрясенная содеянным, и распадалась. Зритель мог по клясться, что она рассыпалась на составные части: ноги, руки — все отдельно, даже голова откатилась в сторону.
Сынок смотрел на старого маэстро и очень не хотел его будить, еще меньше хотел уходить отсюда, а о дальнейшем и думать-то было омерзительно. Как он, Николай Сынок, вмазался в эту историю, было совершенно непонятно и походило на липкий сон, когда руки и ноги принадлежат тебе лишь условно. Сынок очень хотел проснуться.
Но сделал это тот, на диване. Эль сел, собрав длинные конечности одним органичным движением, взглянул ясными глазами и сказал:
— Здравствуй, Сынок, — словно они расстались вчера.
— Здравствуй, маэстро, — ответил Сынок, и пергаментные щеки Эля засветились румянцем.
— Ты всегда был славным мальчиком. — Эль, не вставая с дивана, накрыл на стол: стаканы, тарелка квашеной капусты и ломтик ржаного хлеба. — Был маэстро… не выступаю, прислуга за всё. — Длинными тонкими пальцами Эль снял сургуч с поллитровки, прикоснулся ладонью к донышку, вынул пробку и наполнил стаканы до краев.
Выпили молча, Эль наградил гостя таким взглядом, что Сынок чуть не заплакал и, не слыша своего голоса, зашей тал быстро:
— Маэстро, я люблю тебя… Прости. Возьми меня, не пускай… я…
Молча допили, сама открылась и разлилась по стаканам вторая.
— Остаться не можешь, — Эль кивнул. Жизнь. Сынок. Я тебя слушаю. Мы с тобой одной крови, ты и я.
«А что же, — подумал Сынок, — это хорошо, я вернусь пьяным, это естественно».
Через пятнадцать минут Николай Сынок шагал, чуть покачиваясь, по улице, просыпавшиеся в дождливой мути дома уже не пугали его.
Воронцов и Мелентьев вернулись в уголовный розыск, сотрудников от гостиницы сняли. Раз Корней о наблюдении знает, какой смысл людей без толку гонять? Теперь все от Сурмина зависит, от его смелости и находчивости.
Проходя с Мелентьевым по коридору, Костя обронил.
— Через полчасика зайдите, Иван Иванович. — Обращение на «вы» после стольких лет совместной работы означало только одно: со старым покончено, начинаем новую жизнь.
Мелентьев это понял и, щелкнув каблуками, поклонился:
— Слушаюсь, Константин Николаевич, — и ушел к себе.
Тридцать минут Воронцов дал не только Мелентьеву для подготовки доклада, но и себе, как он выражался, на нервы. Он уже давно приучал себя, если время терпит, не принимать сгоряча решений, даже очевидных.
Костя прошелся по кабинету, скинул влажную от росы кожанку, расстегнул ворот. Что же за человек субинспектор? Как же так получается? Он выходит на самого Корнея и молчит. Такой материал необходимо доложить руководству, в наркомат, а субинспектор молчит.
А если бы не позвонила Воронцову эта женщина и не передала привет от Сурмина? Кстати, какая женщина? Костя перелистнул календарь, начал перебирать разбросанные по столу бумаги, наконец нашел. Женщина назвалась Анной. Анна? Костя задумался, глянул на часы, оставалось пятнадцать минут. Субинспектор старается, пишет, злорадно подумал Костя. Пиши, пиши, не отпишешься…
Мелентьев, голый до пояса, аккуратно выбривал подбородок, очень не хотелось порезаться. Мальчишка подумает, нервничаю. Умывшись и крепко вытеревшись одеколоном, Мелентьев надел свежую рубашку: привычка, укоренившаяся у него с царских времен. Он подошел к столу, взял аккуратную папку со всеми вовремя написанными справками по делу, пролистал машинально и положил справку по Дарье Латышевой в конец. Надев сюртук, Мелентьев взглянул на часы и направился в кабинет начальника.
Костя взял папку, пролистал, глядя на числа, понял, что подготовить такой материал ни за тридцать минут, ни за сутки невозможно, кивнул на кресло и, сдерживая радость, спросил:
— Почему же не докладывали?
— Вы, Константин Николаевич, по делу Нестеренко работали, — продолжая стоять, ответил Мелентьев и, опережая повторное предложение сесть в кресло, сказал: — Разрешите мне у себя быть? Я звонка жду. — Субинспектор лгал, не хотел видеть Костю, когда тот прочитает до конца.
— Я позвоню, — Воронцов кивнул рассеянно.
Закрывая дверь, как уходя от тяжелобольного, Мелентьев подумал: «Ох и не скоро ты позвонишь, мальчик».
— Даша, — растерянно сказал Костя, рассматривая фотографию. — Дашенька, а ты, оказывается… Латышева… — и замолчал.
Костя прочитал материалы о Даше Паненке, сложил аккуратно, подровнял и начал снова, теперь уже вслух, тихим заунывным голосом. Отложив бумаги, он отыскал самый лучший глянцевитый лист и стал писать рапорт на имя руководства. Костя старательно выписывал заглавные буквы, строчки у него получались ровные и красивые, чего раньше ему никогда не удавалось. Он писал автоматически, не думая. «Я — предатель. Ясно и просто, как пуля, назначение которой понятно и однозначно». Костя писал легко и без остановок, чего никогда бы не смог сделать, пиши он о другом человеке. Неожиданно на фразе: «Человек, вступивший в преступную связь с уголовным элементом» Костя запнулся.
— Преступная связь, — сказал он вслух и посмотрел в потолок, — меня же будут допрашивать…
Костя отложил ручку и задумался. «Что же я отвечу? Я гулял с ней, мы ели пирожки на углу Столешникова и Петровки… Один раз я ее поцеловал… в щеку…» «О чем вы разговаривали?» — спросил себя прокурорским голосом Костя Воронцов и ответил: «Не помню. О моей работе никогда разговор не заходил, и никаких вопросов гражданка Латышева мне не задавала».
— А ведь не задавала, — повторил он вслух и подумал: а знала ли она вообще, где и кем он работает?
Сотрудник уголовного розыска, большевик Константин Николаевич Воронцов отступил, и его место занял двадцатипятилетний парень Костя, которого в детстве за неуступчивость и упрямство звали Дубок.
«Знала, не знала?» — метался Костя. Так ведь не спрашивала. Взгляни на себя в зеркало, парень. Зачем бы ей, Паненке, тратившей за вечер больше, чем ты получаешь в месяц, шляться с тобой по улицам?
И он видел ее глаза, прозрачные, насмешливые… Однако было в них что-то теплое, ему, Косте, дареное. И не спрашивала! Как взвилась, когда он, стоеросовый, заговорил об уголовниках!
Костя приподнялся с кресла, сердце упало, как всегда, неожиданно. Он покачнулся, почему-то вспомнились строчки: «…Потерпевший Лапиков был в больнице допрошен дважды, однако никаких показаний на Паненку не дал. Со слов медсестры, Лапиков сказал: „Я ей прощаю“, что подтверждает…»
— Так удавись же! — Костя, отбросив тяжелое кресло, заметался бестолково по кабинету. Подвело его не сердце, а ноги, которые вдруг исчезли, словно их никогда у Кости и не было. Он оказался на полу, как ему казалось, в полном сознании, но без ног. Он их не чувствовал и не видел, стал шарить руками, надо отыскать, без ног никак нельзя. Глупость какая, сердился Костя, я же без них не встану. Телефон зазвонит, хуже, войдет кто… Константин Воронцов сидит на полу…
— А вопросов она не задавала, — прошептал Костя.
— Я и не сомневаюсь, — ответил Мелентьев, сидевший у дивана на стуле. — Вздремнул, Костя, — субинспектор просматривал бумаги, делал пометки. — Ты понимаешь, что получается, начальничек, — это неожиданное «ты», и приблатненные обращения, и то, как Мелентьев причмокнул, заставило Костю протереть якобы заспанные глаза.
Он принял предложенную игру, благо выхода у него иного не было. Ведь не спросишь, где же я валялся, субинспектор? И как это он меня уложил на диван? И сколь ко времени прошло? И какой сегодня день недели и число? А завалился большевик Воронцов от мещанского чувства к… Костю предупреждающе ударило, мол, не рассуждать, а то наподдам всерьез. Видимо, удар отразился на его лице, потому что Мелентьев, взглянувши было на «начальничка», быстро отвел глаза.
Костя пошевелил пальцами ног — получилось, и тогда он нагло заложил один сапог за другой, потянулся и сказал:
— Ты извини, что я развалился, субинспектор. Так что получается?
— Паханы воровские на сходку собираются, — произнес Мелентьев задумчиво. — Несколько источников это утверждают. Однако ни день, ни место назвать никто не может. А Как бы сладко узнать! Несколько нелегалов, которых мы разыскиваем, там наверняка окажутся. Остальных в домзак на промывку мозгов.
— Мозги ихние нам ни к чему, нам души их нужны, — возразил Костя.
— Какие у них души, начальник? — усмехнулся субинспектор, оттягивая резавший шею воротничок и думая о том, что надо бы отказаться от горячих калачей. — Воровская элита, ты уже не мальчик, знаешь вора в законе…
— Его женщина родила? — перебил Костя. — Он грудь материнскую сосал? Когда-то, пусть совсем маленьким, он был человеком?
— Продай ближнего, ибо ближний продаст тебя и возрадуется, — ответил Мелентьев, снял пенсне и убрал в карман. — Такова воровская мораль, а слезливые песенки, больная мама, девчонка, оставшаяся на воле, клятвы — все для фраеров, Константин Николаевич. Сколько я видел обворованных матерей и проигранных в карты девчонок! Если они тебе раз приснятся, в холодном поту проснешься. Какие души? Отрезанный ломоть…
— Не верю, — вновь перебил Костя. — И у Корнея есть душа…
— Он десятки друзей предал!
— Есть, — упрямо повторил Костя, — добраться бы до нее! — Он осторожно сел, сосредоточился и встал, дошел до стола, но кресло валялось в двух шагах. Костя жалко улыбнулся и присел на стол.
— Константин Николаевич, давайте вернемся на грешную землю. Нам нужно знать день и место сходки. В случае удачи Сурмина…
— А в случае его смерти?
— Необходима с Сурминым постоянная связь. Подход к нему у нас только один. — Мелентьев смотрел на Костю до тех пор, пока тот не поднял глаза. — Даша Латышева.
— Нет.
— Да, — Мелентьев кивнул и вышел.
Костя смотрел на валявшееся кресло и думал: вот бы добраться до него, сесть нормально, тогда все проще, разберусь, придумаю…
А в кабинете субинспектора сидела Анна Шульц, опустив голову с тяжелой копной волос, разглядывала свои тонкие пальцы, сцепленные до белизны в суставах. Мелентьев крутил лежавшее на столе пенсне и молчал.
— Я что-то сделала не так? — Анна еще крепче сжала пальцы, до боли.
— Анна Францевна, вы мужественная, — Мелентьев махнул рукой, устало улыбнулся. — Вот и я заговорил штампами. Вы красивая, замечательно смелая женщина. Я вам очень благодарен, — а сам подумал, что если бы красавица позвонила и там осталась бы…
— Я думала остаться, может, нужна буду. Как он там один, в этом… в этом доме? — Анна гордо подняла голову. — Не смогла побороть отвращение. Я женщина. Я не любила мужа, только жалела его, была благодарна за покой. Он убеждал меня, что деньги на гостиницу дал этот отвратительный Петр, который швейцаром у нас. Кто платит, тот и хозяин. Когда ваш, — она замялась, затем продолжала увереннее, — товарищ сказал мне, что все обман, деньги внес муж, и командует всем муж, и бить меня до смерти велел муж… Я не выдержала, простить не могла. Знаете, он целовал мое тело, что от него осталось, и плакал. Вы не поверите. Он плакал.
— А что осталось у него в сердце, в душе? — с трудом выговаривал Мелентьев. — Ведь человек?
— Кто? — Анна вскинула голову. — Он не человек. Какая я была дура, боже мой! И как это пошло и обыденно, женщина — дура. Я хочу не оправдаться, а объяснить.
Не струсила, знала, надо остаться и помочь, однако ушла, не сумела, не справилась с собой. Виновата.
— Да, Анна Францевна, мне даже неловко, — Мелентьев легко поднялся, звякнул графином, налил воды, подал стакан с поклоном. — Мужские дела, мужская забота. Спасибо вам.
— Его там убьют. Он же совсем открытый мальчик. Разве можно туда посылать такого. — Анна сделала неопределенный жест. — Открылся передо мной! Это же безумие!
— Как видите, нет, — Мелентьев начал уставать.
— Вы ему поможете, вы не бросите? — Анна смотрела требовательно.
— Он мой друг, — солгал Мелентьев, вызвал дежурного, отдал ему ключи от своей квартиры, велел проводить, так как сам дома в ближайшее время не будет.
Субинспектор, оставшись один, начал просчитывать ситуацию. Сурмина отозвать просто, приехать сейчас с паспортной проверкой и забрать. Корней рассмеется в лицо и уйдет. Да и черт с ним, накручивал себя Мелентьев. На сходку не попадем, беглых не повяжем, ворье не припугнем. Да гори они голубым огнем! Ведь Сурмина убьют, отвечу один. Воронцов для начальства свой, а меня не сегодня, так завтра вышвырнут. И я не отомщу Корнею? За Сашеньку, бывшего артиста-техника, не отомщу?
Лгал себе субинспектор Мелентьев, не месть его гнала за Корнеем, а вина. Ошибся сыщик тогда, без умысла, но ошибся. И маленького Сашеньку Худякова четверть века назад зарезали в собственной пролетке.
Мелентьев смотрел в черный проем окна и не сразу заметил выползающий из-за крыш рассвет.
Даша одернула на столе скатерть, прошлась по свежевымытому полу, номер сверкал чистотой и уже имел безликий, нежилой вид. А ведь она здесь прожила достаточно. Небольшой элегантный чемоданчик стоял у двери. Даша перебросила через руку легкий плащ, повернулась перед зеркалом. «Курсистка либо пишбарышня», — довольно подумала она.
Даша ошибалась, ни один мало-мальски опытный человек никогда не принял бы ее за человека служащего. Скромное строгое платье, туфли на среднем каблуке, волосы, туго стянутые на затылке, поднятые вверх, открывали сильную шею, подчеркивали гордую посадку головы. Чем скромнее Даша была одета, тем больше бросалась в глаза ее красота и уверенность. Каждый человек похож на какого-нибудь зверя. Даша была пантерой: вкрадчивые мягкие движения, совершенные законченные формы, глаза прозрачные, поглощающие свет, холодные, хранят свою тайну. И сколько бы пантера ни мурлыкала, никому не придет в голову ее погладить.
В свободном мире Даша никогда так долго не жила на одном месте, меняла города, квартиры и приятелей легко, так вода вытекает из перевернутого сосуда — вот только что была и уже нет ни капельки. Из этой холодной безликой комнаты уходить почему-то трудно. Впервые Даша задумалась, куда она сейчас пойдет и зачем.