В свободном мире Даша никогда так долго не жила на одном месте, меняла города, квартиры и приятелей легко, так вода вытекает из перевернутого сосуда — вот только что была и уже нет ни капельки. Из этой холодной безликой комнаты уходить почему-то трудно. Впервые Даша задумалась, куда она сейчас пойдет и зачем.
Человек холодного ума и трезвого расчета, она не скрывала от себя, что в происшедших в ней переменах виноват простоватенький с виду парнишка по имени Костя Воронцов. Влюблена? Нет, бабочка летит к свету, женщина к неизведанному. Костя прост, открыт и возмутительно непонятен. Даша не могла признать факт существования человека, который работает, по ее понятиям, задаром, рискует жизнью за идеи, не тащит женщин в койку, не интересуется едой и выпивкой, не обращает внимания, что на нем надето. Если такие мужчины существуют, значит, Даша про них ничего не знает и вообще породу человеческую, казавшуюся ей такой простой и однозначной, она не понимает. Тогда зачем жила и как жить дальше?
Встречаясь с Костей, Даша ежеминутно ждала: вот сейчас выскочит из него чертенок и все объяснит. Я такой потому, что хочу для себя вон того, этого и еще немножко и ради исполнения своих желаний пока терплю. И тогда все встанет на свои места. Терпение, умение выждать Даша в людях понимала и уважала. Она слушала рассуждения Кости о том, как будет покончено с беспризорностью, из всех углов повытаскивают уголовников, в Ленинграде на «Красном путиловце» выпустили в прошлом году два трактора, а в будущем году будут выпускать семьдесят тракторов в месяц, и тогда крестьянину станет легче.
Все хорошо, все, допустим, так, да тебе-то, Косте Воронцову, чего с этого будет? Хочешь сказать, живешь ради людей? Людям все, а тебе ничего, только их радость да счастье?
Смеялась поначалу Даша, а потом сомнение закралось, беспокойство в себе обнаружила, а вдруг он действительно такой? Как же на одной земле живут Корней и Костя Воронцов? Как помещаются? И где ее, Даши Паненки, место?
Она сидела за столом, бездумно разглаживая складки крахмальной скатерти, когда дверь открылась, вошел Корней, оперся плечом о дверной косяк, глаз по привычке не поднял.
— Собралась?
Даша не ответила, смотрела на Корнея с любопытством, словно знакомилась. Он был в добротной, стального цвета, тройке, твердый воротничок, галстук-бабочка подпирали его тяжелый подбородок. А ведь интересный мужик, подумала Даша. Лицо бледное, значительное, тяжелые веки закрывают глаза. Руки только не знает куда девать и глаза прячет. Где-то я такое лицо видела. Она вспомнила, как, гуляя с очередным фраером в Ленинграде, остановилась около какого-то памятника — белая мраморная голова на темной гранитной доске. Та голова тоже была бледная и слепая.
Корней давно научился наблюдать людей, якобы не поднимая глаз. Он сразу отметил, как тщательно прибран номер, хотя этого совершенно не требовалось. Через несколько часов гостиница приобретет нового хозяина, пусть он и заботится о чистоте и порядке. Оценил Корней, как одета и причесана Даша, ни пудры, ни помады, ни туши на глазах. Как к ней подступиться, подмять, рабой сделать? О чем она думает, чего хочет?
Корней стоял и, не веря в успех, ждал: ответит на вопрос Даша, улыбнется, спросит о чем-нибудь. С какими мужиками справлялся Корней, каких зверей приручал, а с женщинами у него не так, все обратно и поперек. И подумалось ему: встала бы сейчас Даша, подошла, положила руки на плечи и сказала бы, мол, амба, Корней, люблю, ничего мне, кроме тебя, в этой жизни не надо. Деньги и власть твоего плевка не стоят, Корней, уйдем, завяжем, герань на окошко поставим, и буду я тебя со службы каждый день ждать.
Не ответила на пустой вопрос Даша, ничего не спросила, как и не спрашивала никогда, лишь «да», «хорошо», «ладно». И в который раз проглотил Корней оскорбление, раньше запоминал, к счету приписывал, теперь бросил. Сам уже не верил, что когда-нибудь счет свой перед Дашей на стол выложит и скажет: поигрались, девочка, теперь плати.
— Вроде бы светает, — Корней подошел к окну.
Даше все это надоело порядком, и она сказала:
— Сейчас завиднеется, — встала, потянулась. — Так едем?
— Куда? — Корней даже глаза поднял.
— Ты мужик, у тебя вожжи, — ответила Даша. — А ежели для меня в твоей пролетке места нет, не пропаду.
Зная, что если продолжать с Дашей игру, то только хуже будет, Корней рассмеялся неумело и сказал:
— Место для тебя, Паненка, самое почетное, скоро тронемся, только еще одного мальчонку из этого дома прихватить требуется.
— Кого?
— Так уж это они сами определят, жребий, должно, бросят.
Корней открыл дверь, пропустил Дашу, и они прошли в соседний с гостями номер.
Даша легла на кровать, заложив руки за голову, и прикрыла глаза, Корней опустился в кресло.
Глава десятая Выбор (Продолжение)
Хан лежал на кровати в такой же позе, как и Даша, и так же ждал, вернется Сынок или нет. Когда тот уходил, Хан не сомневался: парень вернется, никуда не денется. Постепенно уверенность сменилась сомнением, которое уступило место тревоге. Сейчас Хан уже обдумывал, как выворачиваться перед Корнеем, если Сынок не придет.
Отец Степана Петр Савельевич Бахарев родился на Дону, своей земли не имел, батрачил. От тоски и безысходности сошелся он с хозяйской дочкой, болезненной и перезрелой девицей, полагая, что хозяин пошумит, изобьет, возможно, да и отойдет. Дочка у казака была одна. Однако жизнь положила иначе. Когда любовь молодых уже нельзя было прикрыть самым широким сарафаном, хозяин ни шуметь, ни драться не стал, всех выкинул за порог молча. Нелюбимая жена родила и вскоре померла, Петр Бахарев с сыном двинул на Москву. Но то еще был не Степан, а его старший брат, которого в честь деда назвали Григорием.
Степан же родился уже в Москве, в девятисотом, и мать его была из благородных, носила свою фамилию и записала сына на себя. Алена Ильинична вроде бы танцевала в оперетте, а не исключено, что в ночном заведении. Богатырь с Дона Петр Бахарев был ее «капризом», Алена решила родить, жить, как люди. На свет появился Степан, который так же, как и Григорий, через год остался без матери. Истинным призванием этой женщины была сцена.
Бахарев в то время завел в Замоскворечье небольшую кузницу, мастеровитый и неутомимый, работая с темна и до темна, он завоевал в округе авторитет, ковал лошадей, работал железо для телег, экипажей и латал хозяйскую утварь. Видно, господь рассудил, что раб свою чашу еще не допил. Только жизнь троих мужиков слегка просветлилась, как Петр Бахарев остался без обеих ног. На рождество, переходя улицу, поскользнулся, и переехал его ломовик, груженный пивными бочками. Можно было спасти раздробленные голени или нет — неизвестно, отрезали под колена, не спрашивая.
Отец не запил, не положил между культей шапку, смастерил себе подобие кресла, установил около наковальни. Степану тогда минуло пять, старшему соответственно — десять. Работая в кузне, они не только подавали, держали, помогали раздувать огонь, но и добывали металл. Отец никогда не говорил — железо. Степан сызмальства усвоил, что похожие с виду железки по своему нутру часто разные, металл многолик и разнообразен: жесткий, мягкий, хрупкий и упругий. Мальчишка быстро разобрался, какой металл для чего требуется, сундук ковать — одно, петли и засовы для ворот изготовить — совсем иное требуется.
К десяти годам Степан и понимал металл, и работал его лучше брата. Григорий уступил старшинство охотно, здоровьем и душевной тусклостью он пошел в мать, Степан же был отлит в батю. Жили три мужика дружно, спали на низком широком топчане, ели из обливной глиняной миски, черпая по очереди.
R четырнадцатом Григория убили, как только он в окопы попал. Отец, все выносивший стойко, получив похоронку, занемог. Врачей не звали, отец лишь рукой махнул, сказал, что устал, велел Степану не мельтешить и богу не перечить.
Схоронив отца, Степан кузню бросил, пошел на завод, где его отлично знали, и, на зависть ровесникам, которые получали от жалованья половину, начал зарабатывать со взрослыми вровень. Относились к нему и рабочие, и хозяева с уважением, вскоре стали называть Петровичем. Держался Степан с людьми сдержанно, порой и заносчиво, силенка во все стороны прет, а не только куда требуется. В политику Степан не лез, к митингам и стачкам относился скорее насмешливо, чем сочувственно. Когда случался на заводе скандал, Степан молча отходил в сторону, ждал, на льстивые уговоры мастера неизменно отвечал: я как все, народу виднее. В пикетах он не стоял, но и штрейкбрехером не был.
Семнадцатый, как и каждый год, начался первого января. Второго рабочие к станкам не вышли, Степан не знал, чего они добиваются, пришел на завод по привычке и от любопытства, в толпу не лез, молчал в сторонке, наблюдал. Жандармы на рысях вылетели сразу с обеих сторон, переулок закупорили, будто бутылку. Поначалу заводские огрызнулись, полетели камни, крепкие ладони схватили привычное им железо, но всхрапнули широкогрудые кони, тускло засветились обнаженные шашки, толпа шарахнулась, рассыпалась. По указке хозяев хватали зачинщиков. Степан растерялся, но виду не подал, стоял, опустив тяжелые руки в карманы, прикидывая, как бы убраться по-тихому. Тут какой-то неразумный в штатском решил отличиться, схватил Степана, вцепился в него, как болонка в волкодава. В те времена не то что самбо либо каратэ, бокс людям был в диковинку, и Степан лишь опустил кулак на франтоватую шапку штатского. Будь у него голова и ноги покрепче, он бы только по колени в мостовую влез, но организм у штатского оказался неподходящий, рассыпался. Позже врачи над ним колдовали, собрать не удалось, и душа неразумного улетела по назначению, а тело предали земле.
Семнадцатый, как и каждый год, начался первого января. Второго рабочие к станкам не вышли, Степан не знал, чего они добиваются, пришел на завод по привычке и от любопытства, в толпу не лез, молчал в сторонке, наблюдал. Жандармы на рысях вылетели сразу с обеих сторон, переулок закупорили, будто бутылку. Поначалу заводские огрызнулись, полетели камни, крепкие ладони схватили привычное им железо, но всхрапнули широкогрудые кони, тускло засветились обнаженные шашки, толпа шарахнулась, рассыпалась. По указке хозяев хватали зачинщиков. Степан растерялся, но виду не подал, стоял, опустив тяжелые руки в карманы, прикидывая, как бы убраться по-тихому. Тут какой-то неразумный в штатском решил отличиться, схватил Степана, вцепился в него, как болонка в волкодава. В те времена не то что самбо либо каратэ, бокс людям был в диковинку, и Степан лишь опустил кулак на франтоватую шапку штатского. Будь у него голова и ноги покрепче, он бы только по колени в мостовую влез, но организм у штатского оказался неподходящий, рассыпался. Позже врачи над ним колдовали, собрать не удалось, и душа неразумного улетела по назначению, а тело предали земле.
Кличку Хан он получил в тюрьме, и не только потому, что был широкоскул, узкоглаз и волосом темен, но и за свою невозмутимость и молчаливое высокомерие. Силу уважают везде, в тюрьме же — вдесятеро. Степан только порог камеры переступил, а обитатели «академии», так величали тюрьму уголовники, уже знали, что парень филера убил кулаком. Ждали Илью Муромца, пришел парень, каких на заводе двенадцать на дюжину. Роста мужского, нормального, в плечах широк, однако не могуч, не деловой и не идейный, в общем, сплошное разочарование. В камере на двенадцать мест проживало шестнадцать душ. Табель о рангах здесь соблюдалась строже, чем при дворе императора, с той разницей, что место человека в Петербурге определяли родословная, золото и связи; здесь, в камере, владычествовали сила, жестокость и золото. Были еще в цене карточные шулера, хорошие рассказчики — острословы, фокусники, которые могли развлечь, убить время, самого страшного врага заключенного. Элита в камере располагается не сверху вниз, а снизу вверх, потому как дышать необходимо каждому, в законе ты или взят от сохи на время, без кислорода не обойтись.
Степан перешагнул порог во время обеда, поздоровался тихо, сел в углу на пол, закрыл глаза. А должен он был приветствовать людей громко и весело, старосте, которого легко определить по тому, где и как он сидит и что ест, персональный поклон, назвать имя и кличку, статью уголовного кодекса, которую клеют безвинному. Факт своей невиновности следует подчеркнуть особо. Ежели староста места для прибывшего не освободит, необходимо место и еду у слабейшего отнять: с одной стороны, ты свою визитную карточку предъявишь, с другой — людей развлечешь.
Порядки в тюрьме у уголовников были строгие, нарушителя ждала жизнь тяжелая.
Кабы не мокрое дело стояло за новичком, снарядили бы его вмиг парашу чистить. Однако филер у человека за спиной. Вроде бы и дело благородное, и необычным способом решенное, но староста лишь глянул недовольно, люди притихли, ели молча, ждали.
Староста, выходец из Тамбовской губернии, носил интеллигентную кличку Кабан, соответствуя ей внешностью, силой, свирепостью и умом. Один из сроков он отбывал в Одессе, откуда вынес с десяток манерных слов и плоских шуток. Тонкого юмора Кабан не понял, добродушия и жизнерадостности одесситов не оценил. В среде серьезных воров Кабан был никто, в камере, где народ подобрался мелкий, лютовал безнаказанно и постепенно уверовал в свое величие.
— Люди, кажется, в дом кто-то вошел? — Кабан брезгливо отбросил огрызок колбасы, который был проглочен подручным чуть ли не на лету.
Есть уже закончили, смотрели на старосту преданно, пытаясь понять, чего от них, людей, требуется.
— Привиделось тебе, Кабан, — хихикнули из угла неуверенно. — Никто не входил в дом.
Кабан повел круглым плечом, подтолкнул своего подручного, здоровенного мужика с лицом еще не брившегося подростка по кличке Тятя.
— Слыхал, убивец гость-то наш, — Кабан густо рыгнул. — В приличное общество убивца подсунули.
— Трупоед он, — ответил Тятя.
— У этого филера родимчик был, тронь пальцем — и покойничек, — подхватил кто-то.
— Людоед, значит? — Кабан поскреб щетину на подбородке. — Убогих обижает?
— В дом вошел без поклона…
— Не представился по-людски…
— Не уважает…
Поняв, что Кабан желает развлечься, общество зашумело, почти каждый пытался завернуть что-нибудь веселенькое, не договорив, смеялся первым, хохотали неудержимо. Поддержи Степан общество, пошути над собой, скажи о себе несколько слов, и все бы обошлось.
Степан дремал в углу, издерганный на допросах, где ему пытались привязать политику. И рабочие, и хозяева отозвались о нем одинаково, лишний политический и охранке был ни к чему, Степана признали уголовником. А уж какое убийство, умышленное, нет ли, суд решит.
Степан дремал, шум, поднятый в камере, его не беспокоил.
Кабан глянул в угол, вскинулся, глазки налились кровью. Тятя соскользнул с нар, готовый служить, шум утих разом, будто все рты одной ладонью прихлопнули.
— Спроси у гостя, кто такой, зачем пожаловал? — Кабан кивнул Тяте.
Степан проснулся от укола в шею, почувствовал смрадный запах. Тятя, приставив нож к горлу гостя, сказал:
— Уважаемый, люди хочут знать… — заикнулся, всхлипнул и неожиданно быстро опустился на колени.
На нарах приподнялись, никто не видел, что творится в углу, Тятя собой загораживал. Степан встал, провел рукой по горлу, лизнул с пальца кровь.
— Чего это вы? — Степан зажал в руке Тяти нож, шагнул к нарам. Тятя на карачках рванулся следом.
Все смотрели на них, никто ничего не понимал. Ну, держит гость Тятю за руку, чего такого? Почему матерый бандит скулит, даже взвизгивает? Кому в голову взбредет, что черномазый парнишечка Тяте два пальца сломал, остальные расплющил, и никогда больше бандит не схватится этой рукой за нож и ложку ко рту тоже не поднесет.
— Встань, — Степан чуть шевельнул рукой, Тятя вскочил и застонал.
Степан вынул из изувеченных пальцев бандита нож, Тятя качнулся, всхлипнув, опустился на нары. Степан вновь потрогал горло, слизнул с пальца капельку крови, оглянулся и встретился взглядом лишь со старостой, остальные глаза быстренько попрятали.
— Что случилось? — спросил Степан. — Я вас обидел? — он пренебрежительно осмотрел нож, переломил пополам, бросил Тяте на колени.
Не знал Степан ни воровских законов, ни языка блатного, а Кабан, глядя на него, с ужасом вспомнил тюрьму в Одессе, где многие были вежливы, обращались на «вы», изображали людей случайно арестованных. Дружка Кабана шнурком нательного креста удавили только за то, что он вот такого же культурного куда-то послал.
— Удавлю, паскуда! — рыкнул Кабан, грозно глянув на Тятю, обнажил желтые клыки в улыбке. — Гостю рады, не можем позволить на полу сидеть, — нижние нары рядом были уже пусты. — Просим. Кушали?
Степан махнул рукой, лег и через минуту начал похрапывать.
В камере Степана больше не трогали, окрестили Ханом.
За Степана вступились хозяева, уж больно мастер хорош был, однако из тюрьмы парня не вызволили, а тут февраль налетел… Революция…
Корней сидел в кресле, положив ноги на вынутые из стены кирпичи. Номера разделяли лишь обои, приклеенные со стороны комнаты, в которой находился Хан. Три человека, двое с одной стороны, один — с той, не двигались, казалось, не дышали, и время для них остановилось. Рассвет, видевший все, что творят люди ежедневно с сотворения мира, высунулся было из-за крыш, заглянул в окна и застыл.
За стеной скрипнули пружины, затем половицы, шагов Корней не услышал, видно, Хан был бос. Болезненно звякнуло железо, тихие голоса, облегченный вздох, приглушенный, но хорошо слышимый возглас:
— С прибытием, господин хороший!
— Хан, всемилостивейший, — Сынок выговорил лишь с третьей попытки, — тебе мой пламенный, революционный…
— Где это ты так набрался?
— В цирке, хороший человек угостил, — Сынок засмеялся.
— Воронцов?
— Дождешься, — Сынок икнул и спросил: — Какой Воронцов, кличут как?
Корней подался вперед, недовольно глянул на Дашу, которая невольно вздрогнула. Хорошо, рассвет медлил, и Корней Дашиных глаз не увидел.
За стеной раздавались неуверенные шаги, смех, что-то упало. Сынок вновь рассмеялся и сказал:
— Глянь, откуда у тебя?
Звякнула посуда, булькнула разливаемая жидкость, затем, видно, чокнулись.
— За тебя, — сказал Хан. — Любой человек — человек, я встречал и похуже.
— Разговорился ты, Хан, не узнать. Боялся, не вернусь? Слово мое, что железо, твердое, вот я весь… Слушай, Хан, подадимся отсель в другие места, не нравится мне здесь… — Послышались шаги. — Недоброе чую… — всхлипнул и замолк.