Соловки - Василий Немирович-Данченко 10 стр.


— Трудна была, поди, работа?

— Чего трудна… Ровная… Средственная работа! — Казалось, они потеряли даже сознание тяжести этого неустанного, обессиливающего, лошадиного труда.

— Заработка мало осталось?

— Прохарчились очень. Ноне харч дорог. Рубля по четыре остаточных пришлось.

— Тоже, верно, и в кабак снесено не мало?

— Без кабака не обойдешься. Никак без кабака не обернуться. Таперчи как у всех животы подведет, так и режет, а кого и лихоманка с огневицей хватит. Как без кабака? Прогреет внутри, другим человеком станешь!

— Без кабака — пагуба. Почитай, все бы легли… Ах, родители наши, зачем на такое голодное житьишко произвели нас!

— Молитва пред св. Иринархом помогает в эфтих случаях! — вмешался молодой монашек.

— Какой Иринарх?

— Под спудом почивает!

— Святой?

— То есть, они еще не святые, не утверждены Синодом, одначе, многие чудеса бывают. Особливо, ежели кто с верою… Зубная боль теперь — тоже помогает. У нас и молитва такая есть. Но главное, чтоб сердце чисто. Онамедни вдова одна благочестивая молебен отслужила, что ж бы вы думали? — Ныне извещает из Архангельска, что ей пенцыон вышел!

Я пошел за ограду зеленевшего тут же кладбища. Все было тихо и покойно. Птицы задорно перекликались в изумрудной листве, широкие лучи солнца обливали мягким светом насыпи и могильные кресты. Цветы пестрели в прогалинах. Откуда-то доносилось молитвенное пение. Я пошел на голоса.

К свежей, вырытой только что могиле подходили иеромонах и иеродиакон. Четыре послушника выносили за ними из кладбищенской церкви деревянный гроб, еще не закрытый.

Хоронили богомольца, умершего на первый день своего приезда в монастырь, в местной больнице; темное, словно изголодавшее, лицо, синие земляные круги под глазами, странно заострившийся нос. Волосы были расчесаны. Он лежал в чистом белье, покрытый саваном. Монастырь на свой счет одел его во все новое. Даже валенки на ногах, подшитые кожей, были свежие. Только гроб оказывался не по росту трупу. Колени покойного были как-то согнуты.

— Кто это? — спросил я у послушника.

— Господь его ведает… Раб Божий Василий!

— И больше о нем ничего не известно?

— Ничего!

Привезли его на пароходе больного, чуть не холерой, от дурной пищи, от холода и сырых ночлегов во время дороги. Несчастный, прошедший целые тысячи верст, питаясь подаянием, умер у порога всех святынь, которым он думал поклониться. Умер в забытьи, не сознавая, где он. Говорят, бредил, звал жену, детей, ласкал их, говорил с ними…

На соловецком кладбище одною могилою больше; где-нибудь в далекой глуши, в неисходном захолустье, одним кормильцем меньше. И долго будет ждать осиротевшая семья хозяина, и часто будет выходить на дорогу убогая жена его — не покажется ли милый странник вдалеке, покрытый пылью и грязью.

Из могилы поднимутся цветики алые, покосится черный крест над нею; — а родимая семья все не будет знать, что сделалось с ее кормильцем. И целые ночи напролет станут плакать дети со своей больною матерью, при тусклом, словно вздрагивающем свете лучины… Как горячи их молитвы!..

А над ним — тяжелая зеленая насыпь, и эта темная мозолистая рука уже не будет ласкать белобрысые заскорузлые головки детей, словно рой пчел кружившихся около отца когда-то…

Наконец, и ждать его перестанут. Только бродя под окнами с сумою, станет ныть жена его о том, как бросил ее с малыми детками хозяин и ушел к Соловкам, а оттуда неведомо куда. Действительно — неведомо куда!

Умерший прибыл в обитель один. Паспорта при нем не оказалось. Должно быть, оставил его в суме, а сума попала к какому-нибудь Фомушке-блаженному или к Макриде-страннице. Так и осталось неизвестным, что за человек помер. Звал его кто-то Василием — за Василия и схоронили.

Вместе с землею яму заваливали и каменьями. Тут уж такая почва. Я до конца достоял здесь, и грустные думы, и скорбные воспоминания мелькали в голове.

Хотелось плакать над этою жалкою, безрассветною жизнью.

И досадно стало на яркое, равнодушное ко всему солнце, на этих задорно перекликавшихся птиц, на всю эту роскошь ясного дня.

— Был человек, и нет человека! — заметил послушник.

— Все помрем! Верно твое слово! — согласился другой.

XXV В больнице у схимников

— Велика ли у вас больница?

— Что больница! Что в ей… Один грех. Господь гневом своим посетил, а миряне к земным медикам прибегают. Точно они сильнее Царя Небесного. Ох — неверие! Что медика призывать, что идолу поклоняться — все едино!

— Так у вас, значит, доктора нет?

— Пост и молитва — вот доктора. Больница есть, но для мирян больше. Истинные монахи гнушаются этим. Отцы церкви к докторам не прибегали и погибельных лекарств не вкушали, а, простираясь пред алтарем, молили Господа об исцелении и исцелялись. Так и ныне у нас многие иноки в случае недуга какого поступают. Пост и молитва! Мудрен больно народ стал, против Бога идет. Что означает болезнь? Гнев Господень означает; ибо сказано, что без воли его ни единый волос не спадет. Забываем заповеди! Не писано ли на горе Синае — «не сотвори себе кумира», а мы кому поклоняемся — магам и волшебникам!

— Ну, доктора — не маги!

— Как не маги, ежели зелья составляют, ежели с силою небесною бороться мнят? При Фараоне волшебники тоже жезлы свои обратили в змиев, но змий Моисеев пожрал их всех. Что доктора! Господь смилуется и пошлет исцеление. Вот, например, было у нас: инок заболел, горячка, тиф ли, Господь знает. В черных пятнах стал весь. Что ж. Призвал трех монахов и просил молебен у себя отслужить и помолиться за него. Три дня по утрам в келье его служили, а на четвертый он встал и работать пошел. Вот наши доктора — Зосима, Савватий, Филипп и Ирмоген. Так это медики не от мира сего. В Архангельске тоже мальчик один было заболел, ну, мать за него обещание дала: — если оправится, так на год в Соловки. Сейчас, как встрепанный, вскочил. Потому, здесь наука небесная — чудодействие, а не суемудрие и вольномыслие языческое, не измышление сатанино… Нечего ее и смотреть, больницу эту!

Богомольцы-крестьяне подтверждали это недоверие к лекарям.

— В ем, в лекаре, настоящей штоб силы ни на эстолько нет. Кого Господь захочет сказнить, что лекарь поделает? Мужичонко один у нас был, заболел это… Ну, сельский дохтур сичас. Разное давал ему; сказывают, мастью какой-то обкладали… Встал мужичонко, с виду и здоров, что ж бы ты, милой человек, полагал — не прошло и месяца, как с вина сгорел. Вот они — доктора. Что в их — мечтание одно… Прах!..

— Дух самомнения, — продолжал монах. — Есть у нас монашки: как заболят, сейчас лекарства глотать. Но я все же таким говорю: что творите? Беса в нутро свое пущаете!

— А ежель да с молитвой, — вмешался другой крестьянин: — ежель с верою, например, псаломчик?..

— Сие тому подобно, ежели бы ты на разбой или святотатство с молитвой шел. Сие усугубляет, но не отвращает. Истинно глаголю вам, не пещитеся о телесах ваших, но о душе непрестанно помышляйте. Не веруйте в медиков земных, но на медика небесного уповайте…

Другой уже монах указал нам больницу. Она вся заключалась в двух маленьких комнатах. На 600 человек, составлявших постоянное зимнее население обители, этого мало. Воздух здесь сперт и пропитан миазмами. Большинство больных — богомольцы. Было при мне двое трудных.

Белье на кроватях безукоризненно чисто, лекарств не заметно, хотя и есть аптека.

Управляет больницею фельдшер-монах. Сначала он был нанят обителью, а потом монахи убедили его, ради душеспасения, принять пострижение. Оно и выгоднее для монастыря. Нужный человек приурочен навсегда, да и денег ему не приходится платить. Что касается до денежного интереса, тут монах забывает, что он не от мира сего.

Я видел монахов соловецких в Архангельске, заключающих договор о поставках хлеба, каменного угля, управляющих подворьями, и все тот же рисовался предо мною русский мужик, тонко замечающий подходцы благоприятеля и умеющий соблюсти свою выгоду. Тут он только трудится не для своего кармана, а для обители. Но мы уже видели выше, что монастырь для него отечество, семья родная. Вне монастыря ему все чуждо и дико. Чем сильней и богаче монастырь, тем сильнее и богаче он сам.

— Как вы лечите? — обратился я к монаху, присматривавшему за больницею.

— А мы больше на Божью волю уповаем. Нечего надеяться на медиков земных!

На одной из кроватей больницы лежал горячечный больной. Он метался, дико оглядывая окружающих. Мокрые волосы прилипли ко лбу; иногда, судорожно вздрагивая и скрипя зубами, он что-то говорил про себя. Мы уловили одну минуту сознания, когда он удивленно взглянул на нас и потом обернулся к окну, откуда виделся ему клочок голубого неба, с яркими искрами чаек, носившихся в его лазури. Какая-то невыразимая грусть сквозила в его неподвижном взгляде. Он словно прощался со всею завидною волей, со свободным воздухом родных далеких полей, с милым углом, где живут его близкие и дорогие. На одно мгновение блеснули слезы, и опять он заметался. В бреду он поминал детей, жену, поименно звал их… и, право, нам казалось, — он был счастлив в эти минуты.

— Выздоровеет? — спросили мы у фельдшера-монаха.

— Как Господь. Молебен отслужим, авось, и полегчает… Вообще же нужно заметить, что, благодаря необыкновенно здоровому воздуху Соловецкого архипелага, здесь мало больных. Чаще всего монахи умирают от чахотки. Я видел несколько еще шевелившихся, но уже близких к смерти монахов. У них землистый цвет лица, худоба, впалая грудь, воспаленные очи… Видно, нелегко дается подвиг самоотречения и аскетизма, пустынножительство недаром обходится своим адептам.

— У нас ведь летом только и лежат в больнице. Зимой мало — человека два. Монах в больнице не станет лежать, ему в келье лучше!

Из больницы мы вышли в коридор, по одну сторону которого шли маленькие кельи. Тут мы наткнулись на полнейшее воплощение смерти. Это был схимник. Он только что вышел из собора и, едва передвигая ноги, брел домой. Весь в черных покровах, усеянных изображениями гробовых крестов и адамовых голов, в капюшоне, полузакрывавшем лицо, он производил крайне мрачное впечатление. Из-под савана, надетого на него, глядели совершенно неподвижные, бесцветные глаза. Это были глаза не только без блеска, но и без взгляда… Медленно он прошел мимо нас, и только что мы успели оправиться, как с другой стороны на темном фоне полусумрачного коридора показалась другая фигура… Длинная-длинная. Только этот был еще ужаснее. Дайте мертвецу острый, но холодный взгляд — и перед вами будет встреченный нами призрак.

— Нет спасения… Бесы, дьяволы… Геенна огненная… Пламя, пламя адово… Плачьте, скорбите!.. — бормотал он, проходя мимо нас.

— Помешанный! — шепнул нам монах.

Мы выбежали вон…

Воздуху, свету!..

XXVI Мельница Св. Филиппа. — Прогулка по стенам. — В башне

Несколько столетий тому назад св. Филипп, замученный потом Иоанном Грозным, устроил в стенах обители мельницу, существующую и теперь на том же месте, но, разумеется, в ином виде. Я отправился туда.

На дороге мне попалась неизменная дева с флюсом. За краткое пребывание в монастыре она до того успела надоесть монахам, что те бегали от нее, как от чумы. Несчастная, кроме того, имела претензию изъясняться с крестьянами в рясах на французском диалекте. Такие девицы только и возможны в захолустьях самых глухих провинций. Меланхолическая дева и моего проводника не оставила в покое.

— Изыди, сатана! Да воскреснет Бог, и расточатся врази его! — ожесточился благочестивый инок. — Яко от лица огня! Иди вон, что смущаешь крещеную душу. Я ведь тебя не трогаю. Поверите ли, — обратился он ко мне, когда девица удалилась, — отбиться от нее нельзя. Так лезом и лезет. Экая, прости Господи, несообразная. Вчера к монаху одному в келью забралась, едва ее оттуда выгнали — неймется. Ах ты, расподлая душа. Страсть, как в них любопытство свирепствует!

— На Афоне лучше, там их совсем не пущают. Что в их — прах один. Нешто она человек… Хвостом вертят перед тобою, очами помавают, плечами водят… Ах, тварь!.. Бывают, впрочем, и между ними скромные, молятся, не лезут… А и смешные же есть. Года три тому из Онеги к нам одна англичанка приехала. Ей кто-то сказывал, что монахи женский пол не своей веры убивают. Так она все русскую из себя представляла: крестится по-нашему, поклоны отбивает. Смехота!

— Говорят, кемлянок вы особенно не любите?

— Правда, потому развратные они… Сто бесов в каждой сидит!

Наконец, мы вошли внутрь монастырской башни, где помещается мельница св. Филиппа. Монахи размалывают здесь рожь, покупаемую в Архангельске.

В темноте что-то вращалось и гудело. Слышались какие-то исполинские взмахи, рокот воды и глухой, рассыпчатый грохот. Я остановился в дверях, не осмеливаясь идти дальше, и хорошо сделал. Когда глаза мои привыкли к темноте, я увидел, что здесь вертикально вращался громадный ворот, каждый зубец которого мог бы убить неосторожного зрителя. Кроме того, прямо вниз отвесно шел громадный провал. Вышина — ужасная. Упасть, так и костей не соберешь. Мельница водяная. Тут свой резервуар, он приводит ворот в движение. Мука здесь стоит в воздухе; ею дышишь, она покрывает лицо, руки, платье. Помост дрожит под вами, и вы невольно смущаетесь, а тут, как нарочно, словно в успокоение, объясняет вам провожатый:

— Не извольте сумлеваться; тут двадцать сажон глубины. Одного монашика вниз бросило — и косточки смололо… Да вы подайтесь вперед, тут можно!

Разумеется, вместо того, чтобы податься вперед, я со всевозможною быстротою подался назад — прямо в двери, а оттуда во двор. Из резервуара этой мельницы вода выводится частью и в доки. В самые же резервуары проведены каналы из внутренних озер острова. Сила воды становится понятна, когда открывают шлюзы. Она с ревом бешено стремится вперед, с такою быстротой, что движение ее невозможно уловить глазами. Слышишь только его и чувствуешь.

— Хорошо у вас тут устроено!

— Я подумываю кое-что сделать сам; тут вода требуется, а я, признаться, хочу, чтобы без воды действовало!

— Что ж, паровую?

— Где!.. Нет, мысль у меня есть… На модели я пробовал, хорошо выходит.

— Как же это?

— А чтоб заводить мельницу, как часы заводят!

Я посмотрел в глаза провожатому, не сумасшедший ли… Нет, он говорил чрезвычайно просто, точно дело шло о погоде.

— Где же у вас модель?

— Модель?.. История тут вышла… Сделал я ее, да подумал, что это гордыня во мне, суемудрие, дух вольномыслия… Ну, по малом рассуждении, помолился я Богу и сжег модель… Одначе мне потом объяснил монашек один, тоже из наших крестьян, что в этом греха нет — ежели собственно для обители, потому все на пользу… Опять делать стану! — Как ни просил я его описать мне механизм этой необыкновенной, заводящейся мельницы — толку добиться не мог. Начнет — собьется, наконец, бросил.

— Язык-то у меня, парень, суконный, понимать — таково ли ясно понимаю: зажмурю глаза, так до последнего колеса все вижу, как и что… Ну, а сказать не могу. Не моего ума дело. Я и часы могу, тоже сам обучился. Только тонкой работы не могу. А поправить — хоть сейчас. Всякую пружину понимаю, а грамоте второй год учусь — и ни в зуб. Нет дарования, значит. Кому от Бога не дано — грех и стараться, потому против его воли выходит!

Мы вошли на галерею, устроенную наверху, на стенах. Она тянется вокруг монастыря. Прекрасен вид синего моря из узких бойниц этого холма. Даль раздвигалась в бесконечный простор, направо и налево зеленели окраины леса — а прямо недвижное голубое зеркало. Ни волн, ни зыби… Чайка — и та отражалась в нем до последнего перышка… Не хотелось отрываться от этой чудной картины.

— Сегодня в церкви архимандрит служит, приходите пения нашего послушать. Напевы у нас простые, пустынные напевы, но, однако, — стройно, душа парит… А теперь, прощайте… Дела есть!

Мы расстались; долго я стоял у бойниц, оглядывая окрестности. Говорят, под этим ходом есть еще ход, но совершенно темный. Без бойниц, без окон, без луча света. Воображаю, что это за черная щель! Добиться входа туда я не мог. Едва ли и сами монахи бывали там, ежели предание о нем не миф. О подземных соловецких тюрьмах писали не раз — а их не оказалось вовсе.

Бесконечная морская даль так и манила к себе. Здоровый свежий воздух охватывал меня на высоте. Дышалось легко, бодро… Сердце мое прирастало к этому прелестному острову. Если бы не аскетизм его обитателей, я, кажется, был бы готов остаться здесь навсегда.

Через полчаса я бродил уже внизу вдоль стен. Это было внутри монастырского двора. Подхожу к башне, вижу низкий, сводчатый вход. Дверь отворена. Я вошел. Мрак, сырость, плесень охватили меня со всех сторон. Тут была тьма; только где-то на высоте, словно острие ножа, светилась какая-то щель. Я осторожно переступал по влажным каменьям, пока не забрался внутрь. Тут стояли какие-то не то бочки, не то чаны. Видеть нельзя было ничего. Перед глазами сверкали огнистые спирали, распадаясь на тысячи блесток; извивались золотые змеи, словно плавали какие-то яркие круги, сегменты… Я дышал сыростью… Становилось нестерпимо.

Сообразив, что зашел далеко, я обернулся ко входу — его не видно. Что за чудеса! Я, едва переступая, пошел к нему — мрак повсюду. Где же двери? Какое-то холодное, отвратительное чувство страха скользнуло в грудь мою. Мне казалось, что я заживо схоронен в склепе.

Я шел вперед, протянув руки и зажмурив глаза. Все равно, ежели бы и открыл их — ничего бы не увидел. А так казалось покойней. Под ногу попался влажный и скользкий камень, я поскользнулся и упал. Наконец, шагов через десять я ладонями оперся о какой-то мокрый бархат и тотчас же отдернул руки с отвращением. Это внутренние стены сводов поросли мхом и лишаями.

Мое положение становилось скверным. Прошло более часа, пока я был в башне. Я и без того устал, бродя все утро — а тут некуда и прислониться. Наконец, я крикнул. Еще раз… Громче. Ни отзыва, ни ответа… Я сообразил, что звуки терялись в этих влажных сводах. Нужно, во что бы то ни стало, найти выход. Я пошел опять вновь, поскользнулся и на этот раз уже целыми ладонями и лицом попал в холодный, мокрый бархат стены. Из-под самых ног моих что-то с противным плюханьем шарахнулось в воду. Не крысы ли? И, как нарочно, вспомнил я в эту минуту рыжих тощих, с лысинами, вечно что-то нюхающих водяных крыс… Крикнул громче — то же молчание. Оступился и по колено попал в какую-то щель, переполненную водою… Что-то мягкое как будто скользнуло по моей руке, что-то склизкое, гадкое заползает за воротник; вон, в углу шевелятся какие-то, еще более темные, чем этот мрак, очертания, складки чего-то длинного, чего-то живого, чего-то словно протягивающего руки… Я крикнул еще.

Назад Дальше