Соловки - Василий Немирович-Данченко 5 стр.


— Не воспрещено, возьми!

Монах вышел. Всякий, оставляя воду, крестился; как-то непривычно было видеть голых богомольцев, клавших земные поклоны на узком помосте, окружавшем бассейн.

Освеженные, мы вышли, и тотчас же нам кинулся в глаза синий, темно-синий и какой-то блестящий на этот раз морской простор, ласково охватывающий этот остров. Прямо перед монастырем из зеркальной глади поднимались небольшие островки и утесы, увенчанные часовнями и елями.

XII Иеромонах-огородник

Возвращаясь после купанья, я случайно наткнулся на монастырские огороды. Между грядами копался главный огородник, малорослый, горбатый, колченогий, но с удивительно добрым выражением неказистого лица. Ватный черный клобук был вздернут на затылок, и как-то набекрень. Монах любопытно оглядывал нас, видимо, одолеваемый охотою поразговориться с живым человеком. При мне он с тремя даровыми работниками из годовых богомольцев деятельно трудился над грядами. Тут росли: лук, капуста, картофель, огурцы, морковь, редька. Это под 65® с. ш., а еще говорят, что огородничество невозможно в Архангельской губернии. Несмотря на неблагоприятное лето — холодное и сухое — овощ шла превосходно. Мы разговорились.

— Я вячкой. Из крестьян. Крепостным был — теперь иеромонах. Вот огородом заправляю… Что ж, поживите у нас, мы гостям очень рады. Очень мы гостей любим, потому одичаешь без человека вовсе… Помолитесь угодничкам. Было время, у нас и пели хорошо. Хор на славу был — да непригоже монастырю этим заниматься. Новый настоятель уничтожил пение это. Теперь, как батька сказал: прекратить, так и бросили. Самое пустынное пение у нас ноне…

— Зачем же было уничтожать певчих?

— Не подобает монаху о красе клирного молитвословия заботиться. Просто, пустынно петь надо. Чтобы слух не занимало. В миру — дело другое…

— Каковы огороды у вас?

— Огороды у нас первый сорт. Ничего в городу не покупаем. Все, что нужно монастырю, здесь есть. От сиверка мы лесом защитились. Одначе и Господь помогает, потому у нас хозяева такие, угодные ему — Зосима и Савватий. Хорошие хозяева, блюдут свой дом и стадо свое охраняют!

— Неужели вам и в мир никогда не хочется?

— Правду скажу тебе, не как иные прочие, что от мира открещиваются, а сами душой к нему стремятся, — не привлекает нас мир, а почему, хочешь знать? Потому что все мы из крестьян, и было у нас в миру, в Рассее, житье куда горькое. Что в нем — в миру-то — грех один. Ежели помышления блудные и одолевают, сделаешь сотни две земных поклонов — все отойдет… А бес соблазняет… как не соблазнять, все бывает. А только Господь хранит, потому велика Его милость и покров Его над нами!

— Неужели в монастыре мало монахов из духовного или из чиновников?

— А, пожалуй, и двадцати не насбираешь. Да и не надо грамотных нам. Работать не работают, а смута одна от них… Грамотности не требуется. Соблазну меньше, мы ведь здесь по простоте!

— А всех-то сколько?

— С послушниками — поди, сот пять будет. Много нас; сказано — обитель святая… Други милые, вы поотдохните немножко, — ласково обратился он к работникам. — Чайки только одолевают нас. Расподлая птичка. Страсть, как она огороды клюет. Мы было вересом обсаживать стали — не помогает. Лисиц у нас много, повадились те яйца у чаек есть.; что ж бы ты думал? Чайки-то подкараулили и выклевали глаза у лисиц!

— Будто?

— Верное мое слово. Она птичка умная. У ней всякой свое место есть, которая с яйцами или птенцами. Всякая мать свою округу имеет, а другие уважают это. Сторонняя чайка ни за что на ее землю не зайдет, издали перекрикиваются.

— А с чего это они пароход встречают?

— Тучей летят. Это они не праход, а богомольчей; как заслышат свисток, так и летят: потому богомольчи прикармливают их, он и любят. Ноне батька велел лисиц разводить, чтобы чаек уничтожить, потому одолели!

А между тем, несмотря на нелюбовь монахов, чайки придают этому монастырю особенно поэтический оттенок. Белые стаи их беспрестанно кружатся в воздухе, описывая громадные и красивые круги над старинными стенами. Резкий крик их, когда к нему попривыкнешь, а это бывает в первый же день, кажется даже приятным для уха. Он немолчно раздается в монастыре и днем, и ночью. В нем есть что-то радостное, задорное, возбуждающее. Да и что за красивая птица сама чайка! Серебристо-белая, грациозная, она великолепна, когда, широко разбросив крылья, сверкает высоко над вами, кокетливо ныряя в синем небе. Хохлатые, большеголовые, сизые и серые птенцы их также не лишены некоторой красивой неуклюжести. Они по целым часам стоят, уставясь носом в землю и рассуждая о чем-то весьма глубокомысленно.

Мы невольно любовались хорошо содержимыми огородами.

— У нас еще в Макарьевской и Савватьевской пустынях огороды есть. Арбузы, дыни, персики и разную нужную ягоду в теплицах разводим; потому краснобаев у нас мало, зато работников да знающих людей много. Всякий свое дело несет. Со всех концов России к нам сходятся, ну, мы и присматриваемся, что где лучше, так и делаем!

Обращение иеромонаха-огородника с рабочими-мирянами было почти нежно. Эту черту потом мы замечали у всех монахов. Они, действительно, братски относятся к забитому и загнанному крестьянину. Оно и понятно. Почти все монахи вышли из этой среды; произнося обеты отречения от жизни, они не могли окончательно порвать все связи со своим прошлым. Им не раз вспоминается томительная бескормица далекого, снегом занесенного села, где с утра до ночи над непосильною работою изводят свои силы их матери, братья и сестры. Отсюда любовь к богомольцу-рабочему. Несладка жизнь последнего дома, и его пребывание в монастыре — мирный отдых. Повсюду его встречает братская ласка, приветное слово, улыбка. Их иначе не называют, как — други, голубчики, кормильцы. Крестьянин оживает здесь и бодро смотрит вперед, мечтая рано или поздно войти в эту добрую рабочую семью в качестве ее полноправного члена. Кроме того, надо отдать справедливость соловецким монахам, они и сами едят хлеб в поте лица своего. Они трудятся, как дай Бог трудиться каждому мирянину. Монах, например, огородник своим рабочим подает первый пример труда; он не ограничивается ролью наблюдателя, но сам прикладывает руки к делу, возится в грязи и, в конце концов, сделает больше всякого богомольца. Так у них везде. Поэтому хозяйство их цветет, и монастырь, помимо своего аскетического значения, имеет все признаки хорошей рабочей общины. Даже наместники работают, как простые чернорабочие, исполняя разные «послушания», не говоря уже о разных иеромонахах, которые, кроме мантии, надеваемой в церковь и за трапезу, ничем не отличаются от прочих иноков.

XIII Кузница и горны

— Хозяйство у нас основательное. Монастырь — хозяин хороший. Все свое. Посмотри, посмотри, нам даже оно и приятно, если любопытствуют. Все во славу обители святые. Посмотри литографию нашу, да кожевню, заводы, да мало ли чего у нас нет. Не перечтешь. А это вот наша кузница будет!

Кузницей заправляют два монаха. При них с десяток годовых богомольцев.

— Что это за двухэтажное здание?

— Для огородников. Вон там дома — тоже в два этажа выведены — годовые богомольцы живут!

Мы отправились осматривать кузницу.

Скрипя, отворилась железная дверь. Нас обдало запахом каменного угля. Громадное черное помещение кузницы, словно подземелье, охватило нас мраком, который не могли рассеять даже закоптевшие, проделанные в стене окна. В темноте перед нами высились какие-то массы, неподвижные силуэты, столбы. Пол весь был завален кучами угля. В самом глухом углу тлевший в горне огонь тускло сверкал. Летом работы бывает мало — монастырь занят богомольцами.

— Зимой зато кипит дело. Зимой мы ото всего свету отрезаны. По морю плавать нельзя — льды, мы тут по душе и живем. Ни над нами, ни под нами никого. Молимся Богу да работаем. А работа, известно, — та же молитва… Хорошо у нас зимою… Никуда бы не ушел!

— Будто бы так никуда не хочется отсюда? И молодые не рвутся в мир?

— Молодые? — Монах призадумался. — Бывает, действительно, кто из купечества да из благородных в монахи идут… Те тоскуют… Те шибко тоскуют. Измаются, особливо ежели весною; как это снега почнут таять, да под сугробинками ручьи побегут, так, словно потерянные, ходят. А как море очистится, так стоят по бережкам да в синь широкую глядят, иной мается, мается, плачет… В леса пойдет — песни поет. Хорошие бывают песни, не духовные. Измаемся, глядя на них. Другой первое время ничего, слюбится… А потом, годков через пяток, и потемнеет весь. Находит это на них. Только ведь из купцов да из дворян у нас мало. Все больше крестьянство; ну, тем легко, те ради. Работают, да Господа Бога славят!

— У другого, пожалуй, семья; по ней тоскует!

— Был один. Жена молодая, сказывают, у него в Питере оставлена. Тот, бывало, летом ляжет на луг да и смотрит по целым часам на небо. Подойдешь к нему — не слышит, только слезы текут, да про себя шепчет что-то, — дьявол смутьянит. Из этих больше и выходят настоящие схимники… Как он преодолеет себя — так словно закаменеет совсем человек. И лицо такое неподвижное станет, и глаза потухнут. Слова ты у него тогда не допросишься. В себя уйдет человек, все молитвы читает, да поклоны бьет. От этих и пользы монастырю мало. Плохие они работники… А вот и наши кузничные печи!

— Был один. Жена молодая, сказывают, у него в Питере оставлена. Тот, бывало, летом ляжет на луг да и смотрит по целым часам на небо. Подойдешь к нему — не слышит, только слезы текут, да про себя шепчет что-то, — дьявол смутьянит. Из этих больше и выходят настоящие схимники… Как он преодолеет себя — так словно закаменеет совсем человек. И лицо такое неподвижное станет, и глаза потухнут. Слова ты у него тогда не допросишься. В себя уйдет человек, все молитвы читает, да поклоны бьет. От этих и пользы монастырю мало. Плохие они работники… А вот и наши кузничные печи!

Жутко было тут, в этом черном подвале. Откуда-то смутно доносился говор, а здесь стояла мертвая недвижимая тишина. Зато необыкновенный эффект должна производить эта громадная кузница зимою. Кругом нее мрак, тяжелый, сырой мрак, а в ней ярко блистают багровые огни, слышится стук молотов и сыплются целые потоки ярких, серебряных искр.

— Это у нас крестьянин один устроил… Спаси, Господи, его душу… Наверху и кузнецы наши живут…

Тут, кроме пароходных машин, монахи делают ножи, косы, топоры, короче — все, что нужно в их обиходе; железо для этого покупается пока в Архангельске и Норвегии, но уже при мне монахи собирались добывать его, устроив завод в Кемском уезде, где болотная железная руда находится в изобилии и где, к сожалению, до настоящего времени она никем не разрабатывается. Явился какой-то аферист, пруссак, разорил местных крестьян, да и был таков.

XIV Монашеская школа

День был светел и ярок. Так и манило в леса, окружавшие обитель, в их прохладную глушь и тьму. Синее море нежно охватывало острова, едва подернутое легкою, чуть заметною рябью. Мы шли между двумя рядами деревянных двухэтажных зданий, вне монастырских стен. В одних помещались рабочие, в других мастерские. Между ними одно нам кинулось в глаза — это здание школы. Лестница вела в большие прохладные сени. Внизу было пусто. Наверху — коридор. Налево — ряд небольших дверей, числом с 25, направо — просторные комнаты двух классов.

Ни души живой. Только где-то густым басовым голосом жужжала муха да смутно, сквозь запертые окна, слышались крики чаек. Мы стали пробовать двери — не отперта ли какая-нибудь. Наконец, одна приотворилась. Оказалась маленькая каморка шагов пять в длину и три в ширину. Тут на узенькой кровати спал старик монах. Мы его разбудили. «Можно осмотреть школу?»

— Сейчас! — заторопился тот… — Ключи… Где это ключи девались?

Школа устроена для мальчиков, которые на зиму при монастыре остаются. Их учится здесь до ста. Тут в этих каморках они и живут.

— Ну, однако, и тесновато им!

— Да ведь они тут только ночуют. Утро — на работе, потом трапезуют, опосля по дворам бегают, в леса уходят — кто во что. А вечером в школу!

— И давно школа открыта у вас?

— В шестьдесят втором. Архимандрита Парфения — усердием. Я тут сторожем состою.

Мы вошли в школу. Большая комната, черные нары, кафедра. На стенах развешаны старинные карты. На окне самодельный, но верный глобус, по словам монаха, сделанный одним из мальчиков.

— На карту посмотрел, посмотрел, да и сделал шар-от по карте!

Мы посмотрели и, действительно, подивились. Сколько для крестьянского мальчика надо было потратить соображения и труда, чтобы сделать этот глобус. И подумать, что все его способности должны пропасть бесплодно — в стенах монастыря: грустное чувство охватывало нас при этой мысли.

На стене была табличка уроков: оказалось, что ежедневно на класс посвящается от 2–3 часов времени. Привожу расписание уроков целиком:

1. Понедельник: Закон Божий. Чтение св. писания. 2. Вторник: История ветхого и нового Завета. 3. Среда: объяснение Богослужения. 4. Четверг: упражнение учеников в чтении молитв под руководством всех наставников вместе. 5. Пятница: история церкви и государства русского. География. Арифметика. 6. Воскресенье: письмоводство.

Итак, только два часа в неделю определено на русскую историю, географию, арифметику. Затем все остальное время занято чисто духовными предметами. Понятно, что такая школа, при ласковом обращении с учениками монахов, приготовляет из детей будущих кандидатов в обитель. Тут они проникаются до мозга костей аскетизмом и духом монастырской общины. Возвращаясь домой, в свои города, села и деревни, они спят и видят, как бы опять поскорее попасть в монастырь, и уже навсегда.

— Наказывают монахи учеников?

— Чудно это дело, братец мой: без розги обходятся — а дети шибко учатся. Чтоб это кто ленился — николи! Детки такое усердие имеют, что друг перед дружкой стараются!

— Много идет их в монастырь потом?

— Все, почитай; редкий не вернется в обитель. Потому дух этот почиет в них!

— И молодыми поступают?

— Да, подросточками. Годков по шестнадцати, по семнадцати… [1]

Кроме этого класса есть еще младший, где учат молитвам, чтению и письму. Целесообразно вообще направляет монастырь свою деятельность. Мальчик является сюда забитым и запуганным. Дома он голодал, был плохо одет, томился на работе; дома — грязь, нищета, пьянство отца; дома он слышит общие жалобы: недоимка одолела, становой притесняет, старшина куражится, староста пропил казенные деньги — всяк отвечай за него своим карманом; дома деревенский мальчик растет, как волчонок, чуя за собою постоянную травлю, видя, что та же травля одинаково преследует и взрослых.

В монастыре он разом сталкивается с иным миром, с иною, привольною жизнью. Тут его никто не бьет. С ним обращаются мягко, даже нежно. Старики монахи смотрят на него, как на свое дитя. Потребность любить пробуждается в старческом сердце аскета, и он серьезно привязывается к крестьянскому мальчику, как к родному. Товарищи, войдя в общий тон обители, обращаются с ним ласково. Он всегда сыт: изобильный обед, ужин; хлеба, мяса и рыбы вволю; ешь до отвала. Первое время, действительно, он только ест да спит. Одет он опрятно и чисто. Белье ему меняют в неделю по два раза, нет своего подрясника — ему выдадут новый из монастырской рухлядной кладовой. На работе его не томят. Работай, сколько можешь, сколько есть усердия, потому что эта работа не на хозяина, а на св. Зосиму и Савватия. Грязи, нищеты не видать нигде. Пьяных и подавно. Жалоб на судьбу, недоимку, подать и повинности не слыхать; короче — приволье, рай земной, обетованная для крестьянского забитого ребенка.

Понятно, что несчастный мальчуган в восторге от обители. Это для него — идеал земного счастья и благополучия. Чего еще искать, куда еще идти? А тут на помощь является школа, где каждый день ему твердят о великом подвиге спасения, о греховности мира, о невозможности сохранить душу свою вне пределов обители. Ум его настраивается на монашеский лад. Он совершенно становится монахом. Пропадает резвость движений, гаснет смелый взгляд, ресницы опускаются вниз, шаги становятся размеренными, самая речь под влиянием школы делается похожею на церковно-славянскую. Год такой жизни — и будущий монах готов. Что его удержит в мире? Любовь к семье? Но в этой семье он видел брань, колотушки, холод и голод. Стремление к брачной жизни? Он еще не доразвился физически до этого. Он и идет в монастырь, считая величайшим для себя счастием попасть туда. Обитель становится его отечеством, его верою, его жизнью. Это — самый лучший монах. Он много работает и мало рассуждает. Не умеет руководить и приказывать — зато слепо повинуется сам. Отсюда понятно недоброжелательство монахов к чиновникам, дворянам, купцам, поступающим в обитель. Эти, пожалуй, не подчинятся строгой дисциплине, на которую те смотрят, как на легкое бремя, и даже не как на бремя, а как на легкую и приятную обязанность. Эти станут рассуждать, станут сеять соблазны в их среде. Да, наконец, и в прошлом этих прозелитов столько светлого, что они никогда не сумеют порвать с ним свои связи. Отсюда тоска, заражающая других, недовольство и, наконец, — чего монах особенно не любит — оставление монастыря, расстрижение.

Впрочем, в Соловках последнее случается очень и очень редко.

XV Самородки

В трапезной Соловецкого монастыря я видел картины художников-самоучек. Первые их произведения обнаруживали яркий талант, последние бывали безжизненны, сухи, бездарны. Явился было один мальчик, подававший большие надежды. Его ученические эскизы дышали смелостью, чутьем художественной правды. Даже монахи были поражены ими. Обитель послала подростка в Москву, в художественную школу. Там юный талант окончил курс и вернулся в монастырь. Рисунки этого периода его жизни — хороши. Но по всем последующим можно проследить, как под влиянием аскетизма, мертвенности, неподвижности, застоя жизни гас его талант. Линии рисунка выпрямляются, выражение лиц становится все более сухим, иконописным. А хоть тот же мальчик, сообразивший, как по ландкартам сделать глобус? Разве не скрывался в нем талант? К сожалению, и он погиб для жизни и науки! Вот, напр., рассказ одного монаха.

Назад Дальше