На передней части парохода стоит ветхий деньми старец. Волоса его, редкие, серебристые, развевает ветер, лохмотья плохо защищают тело, впалая грудь чуть дышит, но взгляд его неотступно прикован к горизонту. Что он там видит — в этом безграничном просторе влаги, сливающемся с еще более безграничным простором неба? Вот он снимает шапку и медленно творит крестное знамение. Он молится. Для него это море — громадный храм, в туманной дали которого, там, где-то на востоке, возносится незримый, неведомый алтарь.
Да, море действительно храм. И рев бури, и свист ветра, и громовые раскаты над ним — это только отголоски, отрывочно доносящиеся к нам звуки некоторых труб его органа, дивно гремящего там, в недоступной, недосягаемой высоте — великий, прекрасно охватывающий все небо и землю гимн.
Вот сквозь клочья серых туч прорвался и заблистал на высоте широкий ослепительный луч солнца — и под ним озолотилась целая полоса медленно колыхающихся волн… Вот новые тучи закрыли его.
Божество незримо, но присутствие его здесь чувствуется повсюду.
VIII Вятские хлебопашцы
— Откуда Господь несет, кормильцы?
— Из Вячкой.
— А из уезда какого?
— Орловска…
— Знаю, хлебородная сторонушка.
— Ничаво… Хлеб родится… Дюже хлеб родится!
— Вятка хлебу матка — сказано!
— Не то что наша Архангельская губерния.
— Поди, много хлеба продают?
— Как не продавать!.. Сами для себя, бывает, с мякиной мешаем да едим… Почти весь в продажу идет.
Я, разумеется, не поверил.
— Как Бог свят, да мы, милой, реже вашего архангельца-трескоеда видим цельный хлеб-от. Верно твое слово, что хлеба у нас невпроворот, а только других промыслов у нас нету, недоимки одолели… Ну, а хлеб — дешев, а хлеб дешев — и мужик дешев. Коли б цена на рожь стояла настоящая, мы бы половину хлебушка съели сами, а другую продали. А то, верь, крещеная душа, как перед истинным Богом, Царем небесным, два лета назад по двоегривенному маклакам за пуд сдали. Вперед, значит…
— Хоша бы и по двоегривенничку — да и то денег не видим. С зимы влезли в долг, словно в петлю, ну, и бьемся в ей… Да ты еще хлеб предоставь на место купцам. Вымолотишь его осень — распутица, пути нет, жди зимы; как зима хватит, навалишь хлебушка в сани и везешь. Морозы, вьюга… Сколько животов на дороге поколеет — страсть! Придешь в Орлов — в контору, света Божьего не видишь. Все-то лицо потрескается, скрозь губы кровь идет, нос горой раздует. Моли Бога, что сам цел остался!
— А в городу, — подхватил первый, — опять прижимка. Как привез, глядь — цену сбили, отдашь хлеб ни за грош, да и пойдешь домой ни с чем!
— А и урожаи когда — не легше, потому дешевле купцы эти за хлеб дают… Аспиды!
— А ты не ругайся! В кое место идем?
— Больно нутро распалилось, потому у меня прошлой зимушкой чуть с голодухи вся семья не поколела. Тоже, поди, чувство имеем. Невесело — на бабу, да на деток малых глядеть. Душа рвется. Не псы какие, слава Богу!
— Вот и понимай, какова наша матка — Вятка!
— Как же вы, братцы, в Соловки теперь?
— А мы по обещанию шли. Из одного места все — авось полегчает. Монахи, спасибо, на праход даром пустили. Очень оголели мы уж. Какие достатки были — все ушло!
— Какие у нас достатки!
— Жизнь наша, скажу я тебе, самая подлая. Сытости в нас настоящей нету, седни — не помер и ладно. А завтра, может, и помрем. Давай молитвы читать, ребята; к такому месту плывем…
IX Бродяжка
Монастырь был уже недалеко.
В носовой части парохода слышалось молитвенное пение. Звуки мягко и плавно разносились в безграничности морского простора. У самой кормовой каюты рапсод-олончанин пел об Алексии Божьем человеке, и несколько богомольцев и богомолок благоговейно внимали ему. Это был слепец: голый череп, длинная седая борода, прямые и правильные черты лица делали его похожим на библейского патриарха, сидящего у входа в свой шатер посреди выжженной солнцем пустыни…
Зеленые лица показались из кают, осунувшиеся, измученные качкой. Люди едва передвигали ноги, — но теперь пароход шел уже спокойно, миновав полосу морской бури. Попутный ветер надувал парус, и золотой крест на грот-мачте неподвижно светился над этим плавучим миром.
В центре одной из палубных групп сидела старушка, вся сморщенная, вся сгорбленная, вся немощная. Казалось, потухающие глаза с трудом могли видеть наклонившиеся к ней лица; в одеревеневших чертах ее выражалось полнейшее равнодушие ко всему; синяя крестьянская понёва, босые ноги, костыль и убогая сума.
— Бродяжка я, голубчики, бродяжка я сызмалетства. По градам и весям все странствую, святое имя Христово прославляя. Отца не помню, а матушка, та — далеко отсюда, на большой реке, в большом городу мещанкой была… И какой это город, кормильцы, не знаю, и какая это река — не ведаю. Помнится только зеленое, зеленое поле, а за полем синие лески… Старый храм Божий, с тонкой такой колоколенкой, по-над самой рекою прихилился и в светлые воды смотрится… Еще помню узкий проулочек, по обе стороны дома — избенки на курьих ножках, и наша избушечка тут, что калька старая, что я же теперь, вся сгорбилась да перекосилась сердешная… И яблонь белую помню… И смородину помню… Густая была… По задворкам лепилась на самом припеке… Еще помню матушку — добрая… А потом дорога какая-то, старцы убогонькие… Там опять пути-дороженьки… Ну, и перепутала все!.. Давно это было!.. Все я на ноженьках на своих… Все одна странствовала. Всю землю крещеную обошла и везде Божиим угодничкам молилась. В Ерусалиме-граде была, слыхала там, как грешники во аде мучаются, Гробу Господнему поклонилась. Турку там увстрела, а турка добрый, головы христианской не рубит, а сам же тебе и хлебушка подаст; хлеб у них белый и тонкий, что лепешка, все одно. Еще я там много городов видела, и все на припеке, на солнышке все… Таково ли парит — страсть! Море знаю, как к Ерусалим-граду ехать… Много нас там было, и померло много. Так Гробу Господню и не поклонились, сердешные!.. Монахов эллинских на горе Афоне-святой тоже помню. Суровые… смотрят на тебя ненавистно; а в обителях их, сказывают, благолепие неизреченное… Чудеса там на каждой травушке. Известно, место излюбленное. И в Кееве была… Град святой Кеев — там в пещерах тысящи праведников лежат, и все в венцах осиянных, у всех в рученьках ветвь пальмовая, а в ноженьках — камение самоцветное. И идешь ты по пещерам этим, и свету нет — а все видно, потому от венцов сияние изливается. И в темницах была я со тати и со разбойники безвинно… За благочестное странствие свое томилася.
— Да, ноне строго! Всяк человек при своем месте состоять должен, всякому место его указано…
— Купцы в большом городу за меня, старицу бессчастную, вступилися… Ну, власти земные и выпустили рабу, и опять пошла я по земле крещеной… И в Сибири была.
— А смертоубивцев видела?
— Бывало все, кормильцы… все бывало. По Волге раз… давно, в лесу злого человека увстречала — молода была тогда, ну, он и изобидел меня… очень он меня изобидел… Опять потом под Смоленском… Все я, раба, снесла, все претерпела!
— Много ты, мать, походила?
— Много, кормилец, много!.. Таково ли еще ходила, как молода была… Легше ветру буйного. И все-то поля, поля зеленые, и все-то снега, снега глубокие, белые… Все-то леса — тень беспросветная… Тут только верхушки шумят над тобой… тишь… идешь ты, и боязно тебе, чтоб на недоброго человека не попасть… А медведь что! — И человека он ест — а странников и странниц не трогает, потому на это ему предел положен…
Несколько чаек спустились на снасти мачт… Белые, ослепительно сверкающие под лучами солнца. Резкий крик послышался над ними, словно плачущий.
— Скоро и Соловки наши будут…
X Острова
Впереди засинели какие-то смутные очертания.
Большая часть богомольцев столпилась на носовой части парохода. Одни стояли на коленях и молились, другие пели псалмы. Религиозное настроение охватило даже самых равнодушных.
На лицах странниц выражалось самое искреннее умиление. Одни плакали, другие обнимались.
— Сподобил Господь святыням помолиться!
— Угодничкам, Соловецким праведникам!
— Собрать бы на молебен, братцы?
— Следуете! — одобрил батюшка и стал собирать деньги в камилавку.
А острова все вырастали. Неопределенно синеющие массы становились зеленоватыми. Края их очерчивались все резче и резче; из неопределенных облачных форм они принимали ясные контуры. Что-то, словно искра, сверкало там, лучась и точно колыхаясь в синеве неба.
— Это — купол, братцы; святой соловецкий купол!
— Краса! — заметил угловатый олончанин стоявшей с ним рядом страннице.
Вот зеленоватая кайма стала еще гуще. Напряженный взгляд различал уже верхушки высоких сосен.
— Это — купол, братцы; святой соловецкий купол!
— Краса! — заметил угловатый олончанин стоявшей с ним рядом страннице.
Вот зеленоватая кайма стала еще гуще. Напряженный взгляд различал уже верхушки высоких сосен.
Прямо с островов неслась к нам с резкими, словно приветственными криками громадная стая чаек. Точно сотни серебряных платков развевались в воздухе. Чайки кружились близ парохода, забегали вперед и вновь отставали. Одна из них, описав громадный круг, смело уцепилась за крест грот-мачты, другая, словно камень, упала на палубу и, точно у себя дома, заходила между богомольцами. Третья очутилась на руле парохода и стала чистить носом под широко распущенными крыльями.
— Чудеса этто, брат!
— Птица и та от угодничков — встречает странничков Христовых… Тут не просто дело… Ишь, она, что собака, к людям, ластится!
— И сподобил же Господь увидеть…
А чаек все прибывало и прибывало. Вблизи показались в воде какие-то круглые, словно нырявшие, головы. Они вместе с волнами то поднимались, то опускались. Их было целое стадо, юровье, как называют здесь.
— Глядь, робя, морская зверя проявилась. Нерпой прозывается.
— Поди, человека дюже жрет?
— Не… Он кроткий, за это ему от Господа два века жизни положено.
— А вон белые головы-то… Это белек… молодая нерпа… дите малое, неразумное.
— Тсс!.. Сколь много чудес у Господа…
На корме монахи пели молитвы. Волны все становились меньше и меньше. Солнечный свет льется мягкими полосами на крупные вековые сосны утесистых берегов. Море приняло зеленовато-голубой, почти прозрачный цвет. Громадные валуны и скалы кое-где лежат посреди тихих, никаким волнением не возмущаемых вод. А верхушки этих оторванных обломков острова уже зазеленели, и жалкая пока травка узорчатыми гирляндами спускается вниз по серым поверхностям гранита к целым массам водорослей, оцепившим внизу эти глыбы.
Пароход тихо плывет вдоль берега, словно в бесконечной панораме развертывающего перед нами свои чудные картины. То желтые, песчаные отмели, то зеленые откосы, то утесы, вертикально обрывающиеся вниз… А там, позади них, что за ширь лесная, что за глушь тенистая.
Но вот один поворот, и «Вера» входит в зеленую бухту, в глубине которой, словно грациозный призрак волшебного вешнего сна, поднимается белостенный монастырь с высокими круглыми башнями, массою церквей, зеленые купола и золотые кресты которых легко и полувоздушно рисуются на синеве безоблачного неба.
Все словно замерли. Не слышно и дыхания… доносится только крик морских чаек.
Все глаза устремлены на это место поклонения… Все словно ждут чуда и боятся пропустить его. Тихо приближается пароход к обители, которая все ярче и выше поднимается перед нами из голубых волн спокойного моря.
«Ныне отпущаеши раба Твоего с миром, яко видеста очи мои спасение твое»! — шепчет рядом со мною старик и опускается на колени, поникая седою, как лунь, головою.
И сколько голов опустилось в эту минуту, сколько рук творило крестное знамение!..
XI Монастырь. Гостиница. Святое озеро
Невыразимо прелестен этот зеленый берег. Какое-то радостное чувство охватывало всего, когда я спускался с пароходного трапа на плиты набережной. Прямо поднимались старинные из громадных валунов сооруженные стены. Это — постройка циклопов. Несколько башен, высоких, с остроконечными павильонами на верхушках, были сложены из тех же колоссальных камней. На высоте, в стенах и башнях чернели узкие щели бойниц… Древностию, целыми столетиями веяло отсюда. Тут все было так же, как во времена первых царей московских. Некоторые сооружения напоминали эпоху господина Великого Новгорода… От каждого камня веяло былиною, каждая пядь земли попиралась героями нашей ветхозаветной истории. И теперь настолько же массивны и недоступны эти стены. Только вокруг обители все веет новою жизнью; громадное, трехэтажное здание гостиницы, доки, разводные мосты, искусственная гавань, набережная, подъемные машины, деревянное здание странноприимного дома, разрушенного английскими ядрами, следы которых и на монастырских стенах отмечены черными кружками; только небольшие белые часовенки на лугу перед обителью производят неприятное впечатление. Эти карточные, прямолинейные будочки рядом с каменными громадами, пережившими целые столетия и поражающими до сих пор своим величием, так и веют буржуазным вкусом нашего века, проникшим даже и в эту аскетическую обитель, схоронившуюся в беломорской глуши от всего живого и движущегося.
Из-за этих стен, созданных как будто самою природою, золотятся кресты церквей, и мягко рисуются их зеленые купола. Рядом с монастырем тянется здание лесопильного завода, а кругом всю эту площадь обступил зеленый, свежий, весь проникнутый изумрудным блеском, тенистою дремой и влажным покоем лес. Так и манило туда.
Но что поразило нас более всего — это чайки. Их тут было несколько десятков тысяч, по крайней мере. Крик их не умолкал ни на минуту. Их еще серые птенцы неуклюже бегали в траве у самых стен монастыря и гостиницы — каждый выводок в своем точно, определенном участке. Тут, в центрах этих участков, матки высиживали яйца, нахально кидаясь к богомольцам за подачкою. Чайка сама шла в руки.
— Господи! Да они наших кур смирнее…
— От Бога им поведено обитель стеречь!
— Столько ли еще чудес тут повидаешь… Главное, чтоб с чистым сердцем!
Наконец, нас позвали в гостиницу, содержимую очень хорошо монастырем. Это красивое трехэтажное здание. Через просторные сени мы вступили в коридор, посредине которого была большая комната, куда нас всех пригласили. Тут каждый, прежде чем получить нумер, должен был записать, сколько и каких именно молебнов ему требуется; при этом уплачиваются и деньги по установленной таксе. Простой молебен стоит 35 коп., молебен с водосвятием 1 р. 50 коп. Заплатив деньги и получив взамен их марки, мы поднялись наверх. Крестьянам и кто одет не совсем чисто, отводится нижний этаж, где в больших комнатах помещается в каждой около 20 или 25 человек. Средний этаж, отделанный безукоризненно, с высокими и просторными комнатами, предназначается чиновникам — от тайного советника и выше до коллежского регистратора включительно — и купечеству, которое поприличнее. Наверху, в небольших комнатах, по 4–5, помещаются разночинцы. Понятно, что все эти градации отличаются по платью.
Комнаты среднего этажа оклеены обоями, в остальных просто выбелены. Везде диван, стулья, стол и кровать с матрацами. Более ничего не полагается. Разумеется, тотчас же по прибытии богомольцы потребовали самоваров. В каждом коридоре, в комнате иеромонаха, заведывающего им, имеется несколько громадных вделанных в стену самоваров, откуда кипяток разливается в большие чайники на потребу странникам…
Вид из окон гостиницы на монастырь и бухту — великолепен. Особенную прелесть придают ему прозрачность воздуха, туманная кайма отдаленных лесов и необыкновенная, почти южная, синева неба… Чудный уголок выбрали себе соловецкие монахи. Тут бы хотелось видеть многолюдное население с звонким смехом детей, резвящихся в зелени лугов, с улыбками и песнями красивых женщин, с косарями не в клобуках и рясах.
— Что теперь, братцы, делать следует?
— Отец иеромонах (коридорный), куда теперь?
— Теперь первым делом в Святое озеро — купаться!
— Святое?.. Чудодействует, значит?
— Великая от него сила и в недугах исцеление!
И целая ватага вышла из гостиницы. Я последовал за ними.
Окаймленное лесом Святое озеро — почти черного цвета. Одною своей стороной оно примыкает к стенам обители. На нем устроены две купальни — мужская и женская. Мы вошли… Кто-то заговорил; его остановили. — Не знаешь, кое это место? Тут, может, кольки святых купалось?..
Воцарилось общее молчание. Все разделись.
— Крестись, робя… Главное, с верою… Господи, благослови… Нну — вали, шут с тобой! — И темные тела грузно плюхнули в воду. Все плескались серьезно, точно исполняя религиозный обряд. Один взял в пригоршень воды и благоговейно выпил ее, другой крестился по груди в воде, третий читал молитву. Вода была далеко нечиста. Мутная, но мягкая… В дверях купальни показался монах.
— Благослови, батюшка! — Потянулись к нему голые руки.
— Мне не дано еще… Господь благословит. Каково плавали?
— Потрясло… Дюже трясло!
— Это от Господа. Чтоб грехи свои ведали и помышления нечистые у врат обители сложили!
— Рай земной теперича обитель святая ваша… Помогает, говорят, вода-то?
— От нутряных болестей хорошо действует! — твердил монах.
— Возьмуко-сь… в бутылочку для хозяйки. У нее нутро палит!
— Не воспрещено, возьми!
Монах вышел. Всякий, оставляя воду, крестился; как-то непривычно было видеть голых богомольцев, клавших земные поклоны на узком помосте, окружавшем бассейн.