Исчезновение
— Какой винтик? Отвечай, какой именно винтик?
— Подвздошный вздрагивающий винтик украла у меня Сусанна, — тихо плачет Нюра.
— Нюра, успокойся. Смотри, у нее в руках ничего нет. Открой рот, Сусанна! Вот, и во рту тоже пусто.
— Я уже не Нюра, — забрызгала слезами мне весь передник, трясется мышиной тряпочкой в ладонях. — Я не Нюра, я кто-то другой, она украла подвздошный вздрагивающий, а-а-а…
— Винтик, милая. Сусанна, иди сюда. Объясни, ради бога, какой винтик ты у нее украла. Ребенок не может знать слова «подвздошный», у нее отец — медик?
Сусанна спокойно говорит, что взяла этот винтик прямо вот так пальцами (делает пухлыми пальчиками показательную горсточку) у Нюры из головы, она думала его слишком громко, она думала его как главную свою мечту и как немаловажный интерес в своей крохотной жизни, непонятно отчего подумала такое невразумительное словосочетание, но Сусанна не могла не клюнуть любопытным пальчиком славный симулякр, ну вот и вышло; разумеется, Сусанна говорит это ломано и некрасиво, но суть мне ясна: запустила пальчики и ухватила, как скользкого суставчатого май-жука.
— Надо вернуть винтик, понимаешь? Я не знаю, милая, как ты это сделала, но, если она почувствовала, что ты с ней что-то сделала, верни ей этот винтик. Нюр, сейчас она все вернет!
— Я не знаю, кто такая Нюра…
— Черт возьми, не прикасайся! Положи на место! Сядь, сядь сюда. Заберите у нее.
— Я не Нюра больше, — качает головой, как взрослая разочарованная женщина, складки платья невидимы и будущие морщины крепдешином вьются в нагретом от горя воздухе. — Я понимаю, что это ерунда — подвздошный вздрагивающий винтик… это просто слово, да? правда ведь? но я уже и шага сделать не могу чужим человеком, в котором плачет моя душа, слышишь?
Слышу: действительно плачет.
— Сусанна, детка, душа Нюры плачет, сделай что-нибудь.
Сусанна пожимает плечами: она не знает, как вернуть винтик на место, он был воображаемый.
За Сусанной заходит папа, я мчусь ему навстречу с излияниями.
— Извините, я ничего не могу сделать, — бледно говорит он. — Я даже думать об этом не хочу, понимаете?
Когда за ними закрывается дверь, я подхожу к Нюре, помогаю ей спрятаться в ящик и ставлю на ящик телевизор, детскую швейную машинку и три синих стульчика. Когда придет ее мама, я скажу, что девочку забрала старшая сестра. Пока они будут разбираться и искать виноватых, я успею выпустить Нюру, посадить ее на ближайший автобус, дать в дорогу оставшееся с полдника печенье и хотя бы вкратце, в двух-трех словах подготовить к Новой Жизни.
Семинар для мертвых
ДЕЙСТВИЕ ОМЕРТВАЯ АЛЛА (перебирая в пальцах четки в форме нанизанных на телеграфный провод ласточек). Лети, лети моя ласточка. Лети в небеса, лети телом твердым на Восток. Неси сети свои подальше от болота воглого, глупого, глубокого, неси нас далеко-далеко, чтобы не попали мы во Внутреннюю Литературу Цехановского А.
ЦЕХАНОВСКИЙ А. Начинаем литературный семинар для мертвых! Задание первое. Уважаемые мертвые, напишите что-нибудь из своих пубертатных стихов.
МЕРТВЫЙ АЛЕША. А зачем это нужно?
ЦЕХАНОВСКИЙ А. Ну как зачем? Будет понятно, куда вас потом определять, вот зачем.
МЕРТВАЯ АЛЛА (толкает в спину Мертвого Алешу, издевательским тоном). Алеша! Алеша! Мы переезжаем на новое место! Зачем ты проглотил конопляное зернышко!
ДЕЙСТВИЕ ДЦЕХАНОВСКИЙ А. (размахивая кипой листов). Больше всего меня порадовала Мертвая Кони Айленд. Она написала белые стихи про падающие яблоки с конское копыто величиной. Неплохие стихи сочинила Мертвая Эдда — о бабушке, которая сидит у окошка хосписа и расплетает пальцами кружевные занавесочки. Бабушка ждала внука, а внук был уже давно на небесах. Ну, вот еще стихи Мертвого Ядика: пишет о девочке, которую он любил. Пишет хреново, но зато срифмовал «любовь» и «свекровь», я такое вообще первый раз встречаю…
МЕРТВАЯ АЛЛА (поднимает руку). Извините, а мои стихи…
ЦЕХАНОВСКИЙ А. (отстраненно). Вы писали про зайку и рояль?
МЕРТВАЯ АЛЛА (задумывается). Я не помню. Возможно, про зайку, да… О чем я вас спрашивала?
ЦЕХАНОВСКИЙ А. (радостно). Про зайку и рояль. «Зайку бросила хозяйка. Зайка гладкий, как рояль. Под дождем остался зайка. Зайка гладкий, как рояль. Все равно тебя не брошу, зайка, гладкий, как рояль».
МЕРТВАЯ АЛЛА (в панике). Никогда я такого не писала!
В классную комнату входят Чёрти Что. Упаковывают панически цепенеющую Мертвую Аллу в красный непрозрачный целлофан и уносят куда-то в коридор. Через двенадцать минут ее тело найдут в тоннеле на рельсах, а под ее ногтем будет маленькая буква «м».
«Спокойно, спокойно, — говорит Цехановский А. испуганному классу. — У вас это будет обычная железнодорожная катастрофа. А про Мертвую Аллу Мертвый Алеша снимет Мертвое Кино, — увы, нам придется вернуть Алешу в Реальный Мир за то, что он написал стихи о том, до чего так и не дожил».
Выжил
Ты выжил, говорит ему врач. Поздравляю, садись на кушетку, уже можно сидеть. Можешь и домой идти, если хочешь, — ты выжил.
Ваня садится, трогая пальцами белые бедные простынки на каталке и резных жереб на коже тонкого черепа. Ему кажется, что уйти невозможно — как будто у него нету то ли ногтей, то ли корней волос («А как тогда волосы держатся в голове?» — думает бедный Ваня), то ли еще какой-то глупой части астрального тела. Возможно, пока врач боролся с темнотой, чтобы Ваня выжил, пришел черт-делец и купил у врача Ванину жизнь в обмен на Ванину улыбку (он читал такую книжку недавно) или корни волос.
Ваня пробует улыбнуться, проводит рукой по губам — фуххх, мягкая, смайл, работает.
А где мои игрушки, я их тоже заберу, вдруг вспоминает он. Мотоциклик, мягкий резиновый молоток, кукла Желюзями, свинцовый Петрушка.
Врач снимает очки, протирает их полой белого бедного халата, бедный халат, думает Ваня, измазан кем-то раздавленным, едой испачкан, некому обстирывать врача.
Ты выжил, повторяет врач. А они — нет. Мотоциклику вырезали печень и не успели вставить новенькую; мягкий молоток ухнул в пропасть как будто специально; куклу Желюзями обманул капитан Мронский, и она из-за этого покончила с собой, наглотавшись стеклянных трубочек для нюхательного табака; а со свинцовым Петрушкой случилось такое, что я не буду даже говорить, детям нельзя говорить про это.
Так я зря, получается, выжил, смеется Ваня, все еще радуясь не купленной чертом улыбке.
Ну, получается, зря, подтверждает врач, зато мне, возможно, дадут премию. Врач хочет улыбнуться, но не может и не умеет, и когда Ваня смотрит в его грустные свинцовые глаза, он видит, что рот вышит серебряными ниточками, а на самом деле его нет — ни рта нет, ни невозможности улыбки, получается, нет, ни разговора никакого не вытечет из нитяной подушечки врача.
Выжил, думает Ваня, и даже не поговоришь об этом ни с кем. Хоть бы кукла Желюзями осталась — сидели бы с ней на подоконнике, жевали ирис и болтали о смерти, как это было миллионы недель сладчайшего прошлого назад. Или свинцовый Петрушка — пили бы чай из яичных скорлупок, словно новорожденные, и он бы опять рассказывал мне о настурциях и мастурбации — все, что он знает. А куда теперь ушли его знания? К Богу? Богу не нужны такие знания, еще чего. Он и без моего Петрушки все знал, морщится Ваня.
Ваня прощается с вышитым красными нитками врачом, еще раз улыбается, чтобы временно отогнать мысли о сделке, и уходит домой — в пустой красивый дом, где можно до утра думать о том, кому и как все же можно загнать эту идиотскую улыбку и корни вьющихся волос. Суки, ну пускай бы Петрушку хотя б вернули.
Юлия Зонис
Шарики
Двор зарос травой. В этом доме уже давно не живут. Странно: там, где я прожил последние десять лет, любая зелень — дело рук человеческих, плод упорного, кропотливого труда. А в моем городе, в моем бывшем городе, трава лезет сама по себе — дай ей только волю. Тонкие деревца пробиваются сквозь черепицу и рубероид, сквозь пыльный асфальт. Завтра я покину этот город еще на десять лет, а когда вернусь — не останется здесь ни камня, ни признака жилья, только молодой лес кивнет мне макушками лиственниц.
Я вырос в этом дворе. Сохранились еще железные столбы. Краска на них скукожилась, облезла от жары и от времени. Обрывки бельевых веревок давно сгнили, а кучки кирпичей в дальнем конце двора — это были наши футбольные ворота — скрылись под земляными холмиками. Старый наплыв котельной, место тайное и запретное, похож сейчас на затонувшую бригантину. Или на подводную лодку с убранным перископом. Я прохожу мимо железного столика-верстака — помню те времена, когда я с трудом, встав на цыпочки, задирал голову над его краем. Теперь он врос в землю, и порыжевшая от ржавчины крышка едва достает мне до колена. А качели снесли еще при мне. Их вывороченные из земли ноги в корке цемента еще долго торчали над футбольной площадкой.
Я вырос в этом дворе. Сохранились еще железные столбы. Краска на них скукожилась, облезла от жары и от времени. Обрывки бельевых веревок давно сгнили, а кучки кирпичей в дальнем конце двора — это были наши футбольные ворота — скрылись под земляными холмиками. Старый наплыв котельной, место тайное и запретное, похож сейчас на затонувшую бригантину. Или на подводную лодку с убранным перископом. Я прохожу мимо железного столика-верстака — помню те времена, когда я с трудом, встав на цыпочки, задирал голову над его краем. Теперь он врос в землю, и порыжевшая от ржавчины крышка едва достает мне до колена. А качели снесли еще при мне. Их вывороченные из земли ноги в корке цемента еще долго торчали над футбольной площадкой.
Я подхожу к стене дома. Когда-то здесь была тяжелая дверь, ведущая в контору ЖЭКа. Теперь дверной проем пуст, из темноты за ним несет сыростью. Я провожу рукой по стене. Щель, трещина — ровесница дома — все там же. Я царапаю ногтями старую замазку. Из-под пальцев сыпется крошка, мелкие камушки. Наконец рука моя натыкается на тряпицу. Я вытаскиваю маленький узелок на свет. Носовой платок, как сейчас помню — по краю его шла темно-синяя каемка, а внутри чередовались белые и синие клетки. Этот платок был совсем новым, когда я уезжал. Теперь платок сер, как и вся стена, и только натекшая за годы вода оставила на нем буроватый след. Я разворачиваю узелок. На ладонь мне выкатывается шарик. Маленький, стеклянный, с пузырьками воздуха внутри. Годы его не тронули. Я поднимаю шарик к глазам и гляжу сквозь него на солнце. Солнце окрашивается во все оттенки сиреневого.
* * *Чушка была роскошная — с геральдическим львом, вставшим на дыбы, и пивной бочкой. Наверное, от чешского пива.
— Откуда взял?
Севка пожал плечами.
— Все оттуда же.
— У Дубыря?
— Ну.
Я ухмыльнулся. Мы сидели на корточках у сарая. Солнце било в спину. На асфальте перед нами горкой лежали чушки, а в руке моей была бита. Где-то через тридцать секунд мне предстояло отыграть у Севки классную чушку, вместе со всеми остальными: от «Пепси», «Фанты» и нашего «Жигулевского». Лучше меня не было игрока во дворе. И бита у меня была тяжелее, и рука верная. Но пока Севка мог тешиться последними мгновениями обладания чушкой.
— На что обменял?
Севка хихикнул, показав щербатый передний зуб.
— На дохлую крысу. Прикинь: он ее за хвост и домой поволок. Я специально под дверью у них затаился. Как Дубыриха орала! Сначала завизжала, тонко так, а потом пошла и пошла. Я едва отскочить успел, смотрю: крыса из двери летит, и Дубырь за ней.
— Класс. Мог бы и меня позвать.
— Ты на секции был.
Я нахмурился. На прошлой неделе я как раз пропустил секцию фехтования, так что Севка нагло врал. Сейчас ему предстояло за это поплатиться. Я прицелился и швырнул биту. Чушки звякнули. Горка брызнула во все стороны серебряными кружочками. Когда чешская чушка упала на землю, она лежала рисунком вниз. Остальные я перевернул по одной, все семь штук. Севка пыхтел под ухом, но драться со мной у него руки были коротки: я год ходил на самбо, два года на фехтование. Так что, когда я сгреб выигрыш в карман, Севка только прерывисто вздохнул и попросил:
— Дай отыграться.
Я широко улыбнулся и сказал:
— Потом.
«Потом» значило «никогда». Плакала Севкина чушечка.
Я встал, отряхнул штаны. Мать недавно купила мне джинсы, настоящие, вареные, и каждый вечер закатывала скандал, если обнаруживала на них грязь. Стоило покупать! Я ходил бы в трениках, но они были старые, обвисшие на коленях, и светиться дырками перед Ленкой и ее компанией девчонок мне вовсе не хотелось. Сейчас они кучковались у качелей. Делали вид, что им вовсе неинтересна игра в чушки. Еще недавно Ленка разбивала лишь немного хуже меня, а сейчас обрядилась в мини-юбку и делает вид, что мы незнакомы. Плевать. Меня выдвигали на областные соревнования, выиграю кубок — сама прибежит.
Я стоял, подкидывая в руке биту и не обращая внимания на Севкино нытье. Завтра суббота. Можно пойти поиграть на автоматах в «Ракете». Я неплохо стрелял, так что в тире и «Морском бою» всегда получал бесплатную игру. Можно было пойти к Севке домой: у него был настольный футбол и пластинка про Робин Гуда. Можно…
Севка ткнул меня локтем в бок. Я обернулся. Оказывается, за нашей игрой наблюдали не только девчонки. У детской горки стоял Дубырь. Стоял, опустив руки вдоль тела, как орангутанг в зоопарке. Разве что руки у него были короткие. Оттопыренная губа слюнявая, на плоской физиономии — косые глазки. Даун. Мать объясняла мне про врожденную болезнь, говорила, что нельзя над ним смеяться. А кто смеется? Кому он вообще нужен? Изо рта у него вечно воняло, и ходил он в школу для неполноценных.
Дубырь проковылял через песочницу — обойти у него ума не хватало, хотя после недавнего дождя песок был весь мокрый, — и подошел к нам. Севка довольно оскалился. Я поморщился. Не люблю калек и уродов.
— Поиграть, — голос у Дубыря был высокий, как у мартышки. — Можно с вами поиграть?
— Иди. — Я махнул рукой. — Иди, тебя мама ищет.
— Неа. — Он замотал круглой башкой. — Мама к тете Люсе пошла.
Севка дернул меня за рукав.
— Пускай.
Он обернулся к Дубырю:
— Женька, а Женька. У тебя папа недавно приехал, да?
Даун радостно закивал. Отец Дубыря был дальнобойщиком. Он привозил и чешское пиво, и марки, и монеты разные. Повезло же дураку! У меня папы вообще не было, у Севки отец работал на заводе. Никаких чушек и монет нам не полагалось.
Севка зашептал мне на ухо:
— Слушай, я видел, ему папаша привез классную штуку. Румынские сто лей старинные. Серебряные!
Мой дружок знал, на чем меня подловить. Я собирал патроны, марки. Раньше еще машинки коллекционировал. Недавно я свою коллекцию машинок обменял на гильзу от зенитки, ее Юрик из соседнего двора за десять рублей предлагал. Но согласился он и на машинки. Шуму было! Мать хотела гильзу выкинуть, не понимала, что она пустая и рвануть уже не может. Орала: «Вон, погляди, в новостях передавали. Мальчики, твои ровесники, гранату в костер кинули. На всю жизнь инвалидами остались!» Я еле ее уговорил. А вот мою коллекцию монет и юбилейных рублей она одобряла. Говорила, что это хоть продать можно. Продавать я, понятно, ничего не собирался, но старинные сто лей мне бы не помешали.
— Сыграем.
Я показал Дубырю чушки, покрутил в руке — пусть увидит, какие красивые. Он же не соображает, ему что монета, что чушка — разницы никакой.
Дубырь сморщил физиономию, уголки рта у него поползли вниз, а слюнявая губа еще больше оттопырилась.
— У меня нет. Он взял.
Дубырь обвиняюще ткнул пальцем в Севку. Тот хохотнул. Уже забыл, наверное, что чушечку мне проиграл.
— Ничего.
Я старался говорить раздельно, как можно понятнее. Черт его знает, мать говорила, что дауны не особо глупее нормальных людей. Но пойди пойми что-нибудь по этой плоской физиономии.
— Ты принеси монетку. Ее тоже можно переворачивать. Смотри.
Я достал двадцать копеек, положил на землю и кинул биту с закруткой. Монетка звякнула и перевернулась. Я поднял голову:
— Ну?
Дубырь снова радостно закивал и сунул руку в карман. Вытащил он три копейки. Я вздохнул.
— Нет, — терпеливо пояснил я. — Не эту. Тебе папа на прошлой неделе привез монету? Такую большую, серебряную? Вот ее принеси.
Я ожидал, что он рванет домой за монетой, но Дубырь замотал башкой.
— Нельзя. Папа говорил никому не давать.
Я едва не выругался. Ну зачем этому дурачку сто лей?
— Мы же честно сыграем. Выиграешь — и останется у тебя.
Я видел, что Дубырю очень хочется сыграть, но он снова мотнул головой. Севка у меня за плечом тихо радовался. Он всегда радовался, когда я попадал впросак. Такая у нас была дружба. В отчаянии я полез в карман. Может, найдется что-нибудь, стекляшка какая-нибудь битая. Дубырь страшно любил всякие блестящие штучки, прямо как сорока. Карман был тесный, я с трудом в нем шарил и мысленно проклинал Дубыря и Севку с его дурацкой монетой. Наконец пальцы мои наткнулись на что-то круглое. Я поднатужился и вытянул на свет… обычный стеклянный шарик. Такие, голубые и прозрачные, мы часто находили в земле — и в парке, и за железнодорожными путями. Ленка пару лет назад даже отрыла три шара в нашей песочнице, когда мы играли в клады. Были они размером с голубиное яйцо, с маленькими пузырьками воздуха внутри. Тогда, два года назад, мы были еще мелкими и балдели от этих шариков. Пялились сквозь них на солнце, катали по руке. Один раз, вскоре после того как Ленка нашла свои кругляши, мы даже поспорили. Ленка говорила, что шарики на Землю забросили инопланетяне. Рассказывала, что ее двоюродный брат тоже находил такие в Ульяновске, только они были желтые. И я вспомнил, что, когда гостил у тетки в Новосибирске, мой двоюродный брат Мишка показывал мне зеленые. В общем, мы с Ленкой совсем уж было расфантазировались, но тут пришел Севка и поднял нас на смех. Рассказал, что шарики вагонами возят по железной дороге. Даже на заводе его отца из них что-то делают — то ли в баллончики с освежителем воздуха вставляют, то ли еще куда В общем, ничего инопланетного в шариках не обнаружилось, и постепенно мы о них забыли. Я почти все свои растерял, остался только этот, сиреневый. Как он очутился в кармане новых джинсов? Может, я нашел его на полу во время уборки, засунул в карман и забыл? Ладно, сейчас это было неважно. Главное, что шарик лежал на моей ладони, блестящий, гладенький, и ронял на кожу сиреневые блики.