Русские инородные сказки - 5 - Макс Фрай 24 стр.


Этот «плюх» и разбудил старую бабку-поречиху. «Машка?» — высунула она голову из дупла, щурясь на черные кусты у оврагов.

В этот момент подул настоящий ночной ветер, и сразу стемнело.

* * *

Мы с Чернем промышляем вроде бы по одной дичи, только он понизу идет, а я поверху лечу. Чернь длинный и темный. Глаз у него, говорят, вовсе нет, а там, где у людей глаза и нос, у Черня всё пасть. Жен у него сто, детей — тысяча И всех корми. Поэтому Чернь все время занят.

Я же птица вольная. Лечу куда хочу. А поскольку с Чернем у нас война, лечу я проведать, как у того дела-делишки. Ну и так, посмотреть, что в мире творится.

— Откуда дровишки?

Народ внизу затеял какую-то бучу. Что характерно, как всегда насчет моих дровишек.

Я спускаюсь еще ниже и присматриваюсь, кто там буянит.

Это вчерашние двое, и кто-то новый. При нем лошадка, воз хворосту. Сам мелкий, таких под ноготь — и нету. Двое, как водится, в зеленом. Вольные стрелки. По бегущим мишеням.

— Из лесу, — отвечает малец. Как будто и так не понятно откуда.

— Значит, дровишки. Один? Или у тебя еще отец где-нибудь тут по кустам…

— Хоронится! — шепотом подсказывает второй зеленый.

— Может, и отец. Слышишь, рубит? — И вижу я, что сейчас начнет он врать, что, мол, у отца большая семья, и все мужики-то, и все с топорами, и все за той вот осинкой. Ох не люблю я, когда врут. В тех, кто врет, какая-то червоточинка. Вот хотите верьте, хотите нет, а так оно и есть.

Я спускаюсь еще ниже и присаживаюсь прямо на дрова.

— Здорово, Тятя! — Зеленые смотрят весело.

— Здорово, лесной народ. Что, порубщика поймали?

— Да, Тятя!

— А раз порубщик, так и порубать его, а?

Зеленые стрелки хохочут, потому что они славные, веселые ребята. Я примериваюсь, устраиваюсь на дровах поудобнее.

Тюк! Один точный и страшный удар обрушивается на голову мальцу. Череп трескается, и наружу тонкой струйкой ползет серая труха Была червоточинка, была…

* * *

Машенька с бабкой-поречихой-то давно познакомились, еще когда деревенские в прошлом году пошли всей гурьбой в лес слякоть косить, а потом про тот покос почему-то забыли. Считай, осталось всё накошенное медведю. Тот рад был, домой совсем не приходил, ночевал даже в лесу. Что ему, большому такому, сделается? Машенька его и так и этак уговаривала, все впустую. Боялась Машенька, что тот слякотью порастет. Вот ее сколько кругом, а медвежья шкура для семечка куда как удобна, чтоб и прилететь, и сесть, и запутаться, и корешки пустить. А дальше поминай как звали косолапого.

Чуть ли не каждый день спозаранку выбиралась Машенька за околицу — и в лес, к медведю. Ну и угодила, конечно, в поречихину обманку. Из тех, после которых потом и пуговиц по ручьям не сыщешь. Вроде как видела она полянку, дерево на ней поваленное и всюду тяжелый, клочной мох, самый спелый, темный, под тон чащобной хвое. И у дерева, кажется, медведь. И этак высвечивают еще шубу ему солнечные пятна. Побежала — р-р-р-раз! — как о натянутую бумагу лицом, стало сразу темно, и с первым и последним вдохом запахло, как в медвежьих снах, орехами и медом.

Бабка-поречиха уже потом, в натопленном дупле, за самоваром, говорила, что ставит она обманки только на волков. Даже высыпала перед Машенькой горсть конфет в ярких обертках с картинкой: стоит на полянке маленькая девочка в нарядной красной шапочке. Стоит меж цветущей поледряни и держит в руках корзинку. Только Машенька конфет с волчатиной есть не стала вовсе, развернула да и отложила в сторону. Медом и орехами запахло. Медведь вспомнился. Стала Машенька плакать, в три ручья.

А где ручьи — там и сердце поречихино.

* * *

Рубить головы — это настоящая мужская работа. Так, чтобы щепки летели, и даже пусть попадают в глаза черт с ними, заживет-зарастет. Построить дом, срубить дерево, сделать сына. Самое главное — голова. Работа, что ни говори, не топорная. Тонкая работа.

Семерых настругал отец. Семерых схоронил. О восьмом и думать не стал.

Пошел в сарай — на крюки посмотреть, ремни подладить. Встал у стены, стал бревна считать. Вот он дед, вот и отец, и все сыновья тут… Все полегли.

Только тронул бревно рукой — чернячки полезли, повалили.

С чернячком главное — не заговаривать.

Потому что у чернячка вся голова — одна сплошная пасть. С такой-то пастью ловок на разговоры будешь.

— Мужик, — говорит чернячок, — не плачь. Я тебе помогу. Ты, — говорит, — почему плачешь?

И мужик, молчавший уже с неделю, мрачным пнем сидевший в избе, как-то сразу рассказывает все: и как ходил на дорогу за сыном, как хоронил его, встраивая уже в верхний венец сарая, как трижды собирался в лес, но трижды заворачивал домой… И как на третий раз застал у самых огородов троих, не то четверых лесных братьев, деловито высекавших искру над пучком соломы.

— Мужик, ты меня послушай, и я тебе помогу, — говорит чернячок.

Не бывало еще, чтобы кто-то чернячков слушал. Так, может, потому и житье не сахар.

— Вот ты скажи мне, мужик, почему зеленые братья деревни жгут?

Все-таки главное в чернячке хвост, а не голова.

Потому зеленые братья деревни жгут, что у них с мужиками война. Зеленый из желудя родится, а мужик из ветки, на которой желудь растет. Чем больше веток мужики срубят, чтобы детей выпилить, тем меньше желудей уродится. Оставишь зеленого в живых — он тебе деревню спалит. Оставит зеленый в живых мужика, так мужик ветку у дуба отпилит, желуди недозрелые ножичком кривым сошкурит и свиньям отдаст. А сам из ветки себе вырежет сына, а то и двух. И топор каждому подарит. Это правильно, когда у каждого сызмала есть топор.

— Как-то так, — говорит мужик.

— Так, да не так, — устраивается чернячок-ползунец поудобнее у мужика на плече. — Потому зелень тебя поджигает, мужик, что сама не горит. Соков много в ней. Напились соками они, вот и жгут. И никто тебе, мужик, не в помощь, кроме меня.

— Так ты ж злой бог! — в сердцах охает дровосек и сбивает чернячка хворостиной на пол.

— А кто тебе добрый бог? Тятя, Огец Родной?

Тятя — добрый бог. Он всем отец. Без него любого сожрал бы, поедом выел бы злой Чернь. Мужик — дровосек, и Тятя — дровосек. Оба спозаранку в лес спешат, по деревьям стучат. Только Тятя по небу летит, ни руки не нужны ему, ни топорёнок, и без них он все справит. Высоко летит Тятя, все видит, все знает, все может. Если Тятя дерево сторожит, Черню там дороги нет. А все затем, чтобы Чернь ветви изнутри не крошил, чтобы больше людей можно было вытесать мужикам, чтобы процветал род человеческий!

— Собственно говоря, Тятя просто любит есть чернячков. И ради этого он продолбит голову любому, — замечает ползунец, повиснув на мочке уха у мужика полосатым колечком.

Мужик хмурится, щурится, уши его заткнуты седым мохом.

— Мужик, хочешь, подарю чего?

— Что я тебе, невеста? — шумит мужик.

— Так речь-то и не про монисто.

Конечно. Откуда у чернячка монисто? Разве что нанижет свои зубы на нитку.

— Ты, червяк, горазд только других жрать. Какие с тебя подарки?

— Так то и подарю, — говорит чернячок, внимательно глядя в глаза мужику.

Затем сгибается чуть ли не вдвое, распрямляется и ныряет в дыру одного из зрачков.

* * *

Я люблю полетать по лесу. Но и над полем пролететь не брезгую.

Что там?

Сено сушится.

Вон, огороды видны. Как водится, огорожены, так что тут полный порядок.

Какой прок в сене — понятно. Без сена не подожжешь ничего. Гореть плохо будет.

И солома хороша. Но трещит в огне. А я не люблю трескотню. Тюк! тюк! — да, звучит. А эти вот тр-тр-тр! — ерунда это, бестолковщина.

И огороды нужны.

Мне-то нет. Мне ничего не нужно. Ни руки не нужны, ни ноги, ни топорёнок.

А зеленым братцам нужны огороды.

Хотя ограда хлипкая, конечно.

С одного удара расшибешь.

Если говорить об ударах, то тот мужик, что забрел на огороды из леса, наносит их мастерски.

Интересно, что он совсем не горит, этот мужик.

А ведь труха, она всегда занимается неплохо. И сухая кора, особенно если уже начинает слегка отставать от тулова… Он, если присмотреться, совсем уже седой. А эти старые чурбаны всегда горят хорошо.

Я спускаюсь вниз.

Хотя я не люблю шума.

А на огородах шумно.

Вот говорят: «Пилы визжат».

Зачем пилам визжать? Это их работа. Это кто под пилой, тот визжит. А кто под топором, тот молчит. А топор: «Тюк! Тюк!»

Я спускаюсь еще ниже, хотя и так хорошо вижу: дрожит вроде как слеза в уголке мужикова глаза.

От дыма вылез.

Глупый Чернь.

Сочный Чернь.

Ни о чем не думает, лишь бы пожрать вволю.

Небось всего мужика изнутри выжрал. Вот и не горит мужик. Чему в нем гореть, в нем только кора да толстый Чернь. И руки по локоть зеленые уже. Мокрые руки…

От дыма вылез.

Глупый Чернь.

Сочный Чернь.

Ни о чем не думает, лишь бы пожрать вволю.

Небось всего мужика изнутри выжрал. Вот и не горит мужик. Чему в нем гореть, в нем только кора да толстый Чернь. И руки по локоть зеленые уже. Мокрые руки…

Теперь все огороды мужик изведет. Огнем его не спугни, а как с топором обращаться, среди них любой сызмала знает.

Жаль, горелого Черня я не ем.

— Отец, слышишь, рубит! Слышишь? Рубит твой отец! За тебя! И за того парня! — кричит мужик.

Отец…

Чем и я вам не тятя?

Погоди, мужик, сейчас утрут тебе слезы.

И я на лету ухватываю белый кончик Чернего хвоста.

* * *

«Горюшко мое, Машка», — все приговаривала бабка-поречиха, укутывая Машенькины ноги теплой землицей, обирая с волос тонкие осенние ниточки мелколиствицы. И какая-то непонятная горечь ползла прямо к сердцу, и с нею холодная тоска, будто и не в теплую землю садила Машеньку поречиха.

«Не плачь, Машка, не плачь. Не то ивой станешь. Из ивы только лапти да розги родятся», — сердилась поречиха, тащила из дупла самовар, усаживалась на пригорке, рядом с Машенькой, и долгонько еще рассказывала ей сказки. О том, как вырастет Машенька большая, как пойдут у нее малые ветки. Как проклюнутся на ветках золотистые желуди. И о том, как славно все будет потом, потом, спи, Машенька, спи…

* * *

Вот такая была у нас в лесу осень. Тяжелая. Злая.

И тихая зима потом пришла.

Пережили и зиму.

А теперь весна.

И шумно в лесу.

— Маша, Маша! — ревмя ревет медведь, уронив тяжелую башку на лапы.

— Вот она я! — почуяв сырость, выходит из леса поречиха.

А за ней, глянь-ко, летят пчелы, и все с новым весенним медом.

Потому что совсем невмоготу без него медведю, а добрее пчел никого в лесу нет…

И, расправляя новые, клейкие листочки, тянется к солнцу молодая слякоть, пробиваясь сквозь дремучую медвежью шкуру…

Мария Станкевич

Продается все

Новенькая удивительно хороша. И где только Гала таких находит, а? Феликсу требуется вся выдержка, чтобы не завопить от восторга. Он старательно копается в коробке с чайными ложечками, поглядывая в сторону прилавка: хочет удостовериться, что не ошибся. Нет. Ну конечно нет.

Девочка выглядит куклой ручной работы. Мастерской ручной работы. Каштановые, коротко стриженные кудряшки торчат во все стороны, аккуратные губы чуть-чуть приоткрыты, — в магазине кроме Феликса никого нет, и можно не отвлекаться от явно интересной книги в ярко-красной обложке. Глаза у девочки, кажется, синие, но их как раз Феликсу со своего места не очень хорошо видно. Клетчатое платье сшито словно специально для нее, ничего другого на изящной фигурке и представить невозможно. Феликс неловко выгибает шею, пытаясь получше рассмотреть ее ноги. Рассмотрев, радостно вздыхает: отличные ноги. В смешных сандалиях и с уже почти незаметным синяком под правой коленкой.

Феликс, не глядя, вытаскивает одну из ложечек и направляется к прилавку. Девочка его не замечает, так увлеклась, и какое-то время он внимательно смотрит на табличку над ее головой. «Здесь продается все, а о цене договоримся», — написано там. Это действительно так: купить можно не только то, что явно продается, а вообще все. Хоть прилавок, хоть пустую коробку, даже эту самую табличку можно, если она вдруг кому-то срочно понадобится. И точной стоимости нет ни у одного предмета. Гала, хозяйка магазина, чрезвычайно гордится своей придумкой.

— Скажите, — обращается к девушке Феликс, — это правда?

Он смущенно тычет пальцем в табличку, делая вид, что вообще первый раз сюда попал.

— Да. — Она закрывает книгу и улыбается так славно, что Феликс внутренне стонет от счастья. — Вы можете купить абсолютно все, что есть в магазине.

К ее платью приколот круглый значок с именем. Ева.

— А вас? Вас я тоже могу купить? — Феликс игриво подмигивает.

От такого вопроса ее глаза — синие-синие — становятся в два раза больше, а лицо быстро начинает заливаться краской. Ева открывает рот, пытаясь что-то сказать, но только хватает им воздух. Левой рукой она сжимает книжку, а пальцы правой складываются в кулачок. Можно подумать, мысленно хихикает Феликс, она рискнет его стукнуть. Какая она все же лапочка. И совсем молоденькая, девочка почти. Интересно, школу-то успела закончить?

— Да как… — Она наконец-то надышалась и начала издавать звуки. — Да как вы?! Как вы вообще?!!

Феликсу не нужно, чтобы она сердилась, поэтому он быстро прижимает ладонь к груди и начинает горячо извиняться. Говорить, что был не прав, что просто неудачно пошутил, что готов загладить свою вину. Только скажите как, милая Ева, я сделаю все, лишь бы вы перестали на меня обижаться.

Через какое-то время она разжимает пальцы и, неуверенно улыбнувшись, все-таки принимает извинения. А заодно и приглашение погулять и сходить в новое кафе, что недавно открылось в соседнем квартале. Феликс облегченно вздыхает.

— Значит, договорились. В пять я буду ждать вас на углу. — Он достает кошелек. — И сколько вы хотите за эту ложечку? Я не стану торговаться.

* * *

Поздно ночью, когда все кафе уже закрыты, а по улицам гуляют только кошки и полицейские, Феликс стоит посреди комнаты и задумчиво разглядывает стеллаж, на котором хранит коллекцию. В руках у него очаровательная кукла, явно ручной работы: каштановые кудряшки во все стороны, яркие синие глаза, пухлые губы чуть-чуть приоткрыты. Простенькое клетчатое платьице оттеняет прелесть игрушечной девочки, а едва заметный синяк под правой коленкой делает ее почти совсем живой. В руках у куклы крохотная книга в ярко-красном переплете, а к груда приколот круглый значок с именем. Ева…

Телефонный звонок прерывает размышления Феликса Он недовольно морщится, но все же идет искать трубку.

— Феликс! — Это Гала, и она возмущена. — Это ты?

— Конечно я, дорогая. Что-то случилось?

— Что-то случилось?!! Феликс, она же и недели у меня не проработала, а ты уже успел ее прикарманить!!!

Феликс не отвечает. Гала бешеная, пока не прокричится, возражать не имеет смысла. Поэтому он кладет весьма витиевато взывающий к его совести телефон на стол, а сам возвращается к стеллажу. Прикинув и так и эдак, он наконец аккуратно сажает Еву между Анной-Луизой и Маргарет. Обе куклы — старожилки коллекции и наверняка новенькую не обидят.

Он снова берет трубку. Гала как раз закончила любимую песню о том, что такими темпами она останется совсем без помощниц, и начала требовать ответной реакции.

— Феликс! Феликс, ты меня слышишь?!

— Да, дорогая, конечно. — Он не отрывает взгляда от Евы. — Между прочим, ты сама виновата. Или меняй девиз магазина, или терпи.

Гала снова заходится, но Феликс быстро прерывает ее. Разговор старый, все, что она скажет, известно наизусть.

— Все, все, дорогая, дело сделано, и ничего не изменишь. Лучше приходи ко мне завтра, я расплачусь. Ну и чаю попьем.

Гала тут же прекращает кричать и берет деловой тон.

— Сколько даешь?

— Двести.

— С ума сошел? За такую красавицу! Пятьсот!

— Триста.

— Ммм… — Гала на секунду задумывается. — Четыреста пятьдесят.

Они препираются еще несколько минут, пока не сговариваются на устраивающей обоих сумме.

— До завтра, дорогая. — Феликс кладет трубку и тихонько смеется. Честно говоря, пятьсот он отдал бы не задумываясь. Даже тысячу отдал бы. Но Гала не простит, если он не будет торговаться. А ему совсем не хочется обижать старую подругу. Она же так старается, чтобы в его коллекции были только самые лучшие девочки.

До работы

— Эй, насчет зарплаты никто ничего не слышал? — взлетев по ступенькам в курилку, спрашивает крохотная барышня.

— Размечталась, — поднося ей зажигалку, ехидно отвечает мрачный тип очень больших размеров.

Малявка вздыхает и пинает ступеньку. Той хоть бы что, разумеется. Мрачный мрачно смотрит в окно. Там уже почти совсем стемнело, город затянулся яркой сеткой фонарей.

Третий — высоченный, ужасающе худой и ужасающе болтливый дядя — свистящим шепотом тут же начинает вспоминать былые времена, когда он работал в одном славном местечке, где зарплату давали вовремя и всегда большую. Его никто не слушает.

— Слушай, отдай тогда мои гонорары ему, ладно? — В дыму образовывается четвертый, несколько дерганый типчик с лошадиным лицом. В руках у него телефонная трубка. — А я завтра залечу и заберу. Ага? Ага. Вот и ладушки. — Дерганый отключает мобилу и, обрушившись на ступеньки, достает сигареты.

— Вот везучий, — говорит Малявка. — Гонорары у него. И когда успевает только?

Назад Дальше