Захар - Колобродов Алексей Юрьевич 15 стр.


«Морда у Шафербекова была ужасной. Во время поверки он чихнул – и выплюнул зуб (…) Кто-то из фитилей услужливо разыскал зубик и вернул Шафербекову, за что тут же получил удар в лицо».

И только задним числом, на Секирке, Артём вспоминает, что имелся и у Шафербекова свой тотемный зверь – соловецкая чайка:

«Шафербеков однажды забавлялся с чайкой – обвязал крепкой нитью кусок мяса и бросал. Чайка тут же глотала подарок, но на взлёте Шафербеков её подсекал, легко вытягивая кусок мяса за нить. (…) Чайка (…) вернулась с дюжиной других чаек, которые едва не выклевали Шафербекову глаза и пробили до крови башку.

Блатного всё это рассмешило – он будто увидел себе подобных и, отирая с головы кровь, всё продолжал смеяться. Трижды побывавшее в желудке чайки мясо он съел сам, только нить отвязал, и всё».

(Тут, помимо прочего, ещё и дописанный до конца эпизод из чеховской «Каштанки».)

Но, собственно, нам у Шафербекова – единственного из соловецких урок – известен экзотический криминальный эпизод из прошлого:

«Порезал жену, сложил кусками в корзину и отправил по вымышленному адресу в Шемаху».

* * *

Прилепин, на первый взгляд, полностью разделяет идею своих предшественников по ГУЛАГ-литературе о «социально-близких»: дескать, лагерная, и шире – Советская власть – шла на определённые послабления блатным, дабы те снизу давили на политических и бытовиков – из тех, что не в ладах с режимом. (Множество авторов выводило подобную политику из якобы присущей Иосифу Сталину криминальной ментальности, приобретённой в свете аналогичного опыта.)

В тему вписывается (хотя и с набором ломающих шаблон подробностей) история взводного Крапина, ненавидящего блатных лютой ненавистью: красноармеец в Гражданскую, затем милиционер, он «превысил полномочия» при допросе некоего бандита, тот скончался. «За бандита, убитого Крапиным, – рассказывает Василий Петрович Артёму, – отомстили ему ужасно: зарезали его десятилетнего сына. Тогда Крапин превысил полномочия ещё раз – и, захватывая некий притон, без всякой надобности застрелил там несколько человек, включая женщину и одного советского административного работника, пришедшего поразвлечься».

Василия Петровича – эдакого, в первой книге «Обители», Вергилия соловецкого ада, служившего, к слову, в колчаковской контрразведке, – злоключения Крапина явно забавляют:

«Крапин, думаю, искренне не понимает, как его, бывшего красноармейца, посадили за убийство нескольких блатных, случайной женщины и пусть даже административного работника – но ведь ставшего на подлый путь! (…)

Для нынешней власти, как ни странно, подонки и воры – близки с точки зрения социальной. А Крапин не может взять в толк: с чего это мерзость общества может быть близкой? В отличие от большевистских идеалистов, Крапин уверен, что перевоспитать их нельзя. И спасать тоже не нужно».

Однако тут же рядом и тот же Василий Петрович несколько уравнивает перекос: «Вы заметили, на Соловках крайне редко бьют каэров».

Далее – реплика Галины Кучеренко – тоже несколько выправляет картину: «(…) Воры и убийцы – все эти блатные! – бессовестно пользуются ближайшим родством к рабочему классу, превращаясь в ярый асоциальный элемент с круговой порукой, пьянством и картёжничеством».

И наконец, по-своему замечательно определяет ситуацию с блатными Фёдор Эйхманис. Главный эксперт – а кто ещё круче: Ягода? Менжинский? Сталин?

«У нас здесь свои классы, своя классовая рознь и даже строй особый – думаю, родственный военному коммунизму. Пирамида такая – сверху мы, чекисты. Затем каэры. Затем бывшие священнослужители, попы и монахи. В самом низу уголовный элемент – основная рабочая сила. Это наш пролетариат. Правда, деклассированный и деморализованный, но мы обязаны его перевоспитать и поднять наверх».

«Пролетариат» для Эйхманиса и его единомышленников – синоним трудящихся, в известной степени «народа» как носителя априорной правды. Правды классовой, политической и правды поведенческой. «По просьбам трудящихся».

Последнее наводит на любопытные размышления относительно сюжетной канвы «Обители».

В конце первой книги привилегированный оркестрант, бывший белогвардеец Мезерницкий покушается на Эйхманиса – и соловецкая жизнь, казавшаяся более или менее размеренной, устоявшейся, погружается в революционную турбулентность. Снова кровь, много крови, смена власти, заговор, направляемый хаос, гробы и трупы, трупы… Запущен механизм перекрёстного возмездия – как будто неведомый Монте-Кристо разом решил привести в действие все накопившиеся за годы смуты планы обоюдной мести, активировать чёрные списки, стравить всех против всех.

Каэры (Мезерницкий, затем Бурцев с командой), пробившись в лагерное начальство, пытаются уничтожить чекистов, чекисты упреждающим ударом казнят Бурцева и его товарищей, прочих заговорщиков загоняя на Секирку, где кончают поодиночке. Приехавшие с проверкой «чужие» чекисты расследуют преступления «местных» чекистов, административных и хозяйственных выдвиженцев, большинство из которых аналогично подводят «под размах».

Конечно, здесь уже никак не битва социальных антагонистов, а война внутри соловецких «элит» в упреждение компроматов, интриг противоборствующих группировок и пр., своеобразный цикл кровавого самоочищения. (Захар Прилепин неоднократно – и с разных позиций – подчёркивает, насколько участники этого дикого спектакля равны себе и друг другу в злодеяниях и мерзости.)

Всё это поразительно напоминает верхушечный террор 1936-1937-1938 гг. в СССР (не раз отмечалось, что Прилепин, используя хронотопом романа один соловецкий год, затрагивает, подобно Солженицыну, иные по времени узлы советского проекта). С его машиной государственного насилия, чьи зубчатые колёса вертелись в разные стороны, но всегда достигался исторически детерминированный эффект, а «верхушечность», разумеется, была весьма условной, – инерционные процессы оказались совершенно неконтролируемыми. Так, Артёма Горяинова во всех этих соловецких штормах мотает, как щепку, и бьёт о стены и скалы. Мужички-лагерники из крестьян Захар и Сивцев осваивают ремесло могильщиков и выглядят не то по-шолоховски, не то по-шекспировски. Гибнет задавленный товарищами по секирскому несчастью владычка Иоанн; рыжий поэт Афанасьев получает свои муки и точку пули в конце.

Да, но где же «пролетарии» этого взъерошенного переворотами мира – блатные? Вроде самый момент для них причаститься кровавой каши, устроить рыбалку в баламутной воде? А они, едва начинается властная свара СЛОНа, незаметно уходят из кадра, растворяются в пейзаже. Привычно разок попадутся на глаза Артёму, пестуя его паранойю, предпримут ещё одну дежурную попытку его подрезать – и исчезнут до следующего соловецкого лета, когда снова всё устаканится. Не объявятся ни в карцерах на Секирке, ни в монастырских темницах, ни в новой роте для «склонных к побегу».

Не есть ли этот поворот – иллюстрация поведенческой модели широких масс в годину «смуты и разврата»? Когда смута и разврат выражаются не в гражданской войне или «великом переломе» (по сути, второй гражданской войне), а во внутриэлитных разборках?

Нет, понятно, что блатные – народ чрезвычайно специфический (см. определение Эйхманиса). Однако другого народа на Соловках у писателя Прилепина для нас нет.

Словом, его отношение к людям «воровского хода» вовсе не столь однозначно, как может показаться поверхностному взгляду. Именно блатных он назначает орудием ветхозаветного возмездия. Но об этом – в следующей главе.

Артём Карамазов: анатомия героя по учебникам истории

Роман Сенчин, писатель, попросил меня оценить его текст «Новые реалисты уходят в историю» («Литературная Россия», № 33–34) и покритиковать – по возможности и по принципу «Платон мне друг…»

Мне постановка вопроса тогда показалась несколько схоластической, как любой сегодняшний разговор о школах и жанрах, когда уместнее говорить об их, жанров, смешении и взаимопроникновении, нежели о смене. Вот эмоция Сенчина была понятной – сродни ностальгическим всхлипам «одноклассников. ру». «Станут взрослыми ребята, разлетятся кто куда». В данном случае лицейское братство «новых реалистов» поодиночке двинулось в историческую романистику. Однако препарируя под «историческим» углом прилепинскую «Обитель», Роман Валерьевич споткнулся о фигуру главного героя – Артёма Горяинова.

И вот этот момент показался знаковым, поводом для попытки разобраться – кто вы, гражданин Горяинов?

* * *

Статья Романа – именно писательская, большая и уютная, как обломовский халат. В старых добрых традициях чуть ли не XIX века, когда, выбирая между истиной и друг-Платоном, не жалели ни своего времени, ни чужого места, ни бизнеса книгопродавцев. Поскольку сюжеты рецензируемых книг подробно, до деталей, пересказываются, – иной современный читатель, наткнувшийся на материал Сенчина, возьмётся нахально полагать, что сэкономил на книжном магазине, конспективно и параллельно ознакомившись с объектами разбора.

«Новые реалисты уходят в историю» – атавизм литературной жизни ещё и потому, что это редкий по нынешним временам случай обзорной статьи. Некогда базовый в русской критике жанр сегодня пора заносить в красную книгу. Или вот в «Литературную Россию».

Сенчин комментирует романы «Бета-самца» Дениса Гуцко, «1993» Сергея Шаргунова и «Обитель» Захара Прилепина. В свете собственной концепции – дескать, значительные писатели поколения, оставив вызовы и тревоги сегодняшнего дня, отправились разбираться с Историей, пусть недавней; и не обернётся ли этот коллективный тур потерями при возвращении в «новую реальность»?

Тут с порога выглядит спорным само прописывание трёх очень разных книг по историческому ведомству. Роман Валерьевич пытается «обосновать» свой подход на примере самого слабого (в «историческом» контексте) звена – «Бета-самца».

«Какое отношение имеет роман “Бета-самец” к историческому роману? На мой взгляд, прямое. Хотя речь в нём идёт о частной жизни явно выдуманного автором героя, провинциального бизнесмена Александра Топилина, но жизнь его показана “на фоне исторических событий”. Недаром чуть ли не половину объёма Гуцко отдал биографии героя (точнее, автобиографии – Топилин рассказывает сам, от первого лица), начиная с самого детства. И читатель то и дело из сегодняшнего дня возвращается то в семидесятые, то в восьмидесятые, девяностые, нулевые и видит, как “исторические события” (нет, скорее – “процессы”) повлияли на судьбу героя, его родителей, ближнего и отдалённого окружения. А в целом – на судьбу страны, народа».

Но с таким же успехом – чтобы далеко не бежать – можно объявить «историческими» и сенчинские вещи – «Информацию» прежде всего, да даже и «Елтышевых». Ах, да: и повесть «Чего вы хотите?», разумеется.

Вроде бы попроще с классификацией у Шаргунова и Прилепина, в «1993» и «Обители» – если вести речь об основном хронотопе, пусть и эпизодически (у Шаргунова) там действуют реальные персонажи, ньюсмейкеры, акторы – творцы Истории.

С такой поддержкой Сенчин чувствует себя увереннее, но снова засада. У Владимира Шарова или, скажем, в трилогии Дмитрия Быкова «Оправдание – Орфография – Остромов» знаменитых ребят – тоже пруд пруди (у Шарова – Ленин и Сталин чуть не в каждом романе; у Быкова – вся первая сборная Серебряного века и чекистских бонз, слегка зашифрованная); романы эти, однако, называют плутовскими, мистическими, иногда говорят о реконструкциях, но в лоб определить их как «исторические» – кажется, никто не решается.

Тут вообще всё непросто и забавно. Почему «Три мушкетёра», при всей характернейшей клюкве, считают романом историческим, а «Граф Монте-Кристо», выросший из криминального очерка и зафиксировавший, по Сенчину, «исторические процессы», – никак нет? Или вот поближе: «Война и мир» – законно и, помимо прочего, конечно, «историческое полотно», а «Бесы», написанные по свежим судебным документам и газетным репортажам, угадавшие «процессы» на полвека вперёд, остаются гениальным (и актуальным!) памфлетом?

Возможно (идею эту поддержали бы историки), для чистоты «исторического жанра» необходима хронологическая дистанция: дать событиям отстояться, прежде чем запихивать в литературу всеми острыми углами и кровоточащими потрохами. «Требуйте отстоя пены».

А вот срок «отстоя» опять дискуссионен. Давайте совершенно произвольно назначим таковым – пятьдесят лет, полувек. И тогда в машине времени у Сенчина останется только одно место – для «Обители». По формальным признакам, да; однако лично я не рискнул бы назвать новую книгу Захара историческим романом. Даже если бы говорил о комбинированном жанре.

Есть два типа литераторов: «писатели времени» и «писатели пространств». Первых принципиально интересует «время и то, что оно делает с человеком» (Иосиф Бродский). Для вторых – куда важнее отношения с пространством, не обязательно географическим. Как правило, первые так или иначе оказываются на государственно-патриотических позициях, вторые ближе к либерально-западническим. Можно было бы даже добавить, что тема времени – в лучших образцах – делает писателей великими, а тема пространства – «культовыми».

«Писатели пространств» для меня – безусловно, Василий Аксёнов и его наследники, Виктор Пелевин и Владимир Сорокин. Эскапизм Аксёнова, футурология Сорокина и вымороченность пелевинских миров идеально вписываются в тенденцию. Тогда как Лимонов и дети его – новые реалисты, конечно, выясняют свои отношения со временем. В первую очередь с ним.

Таким образом, и, на мой взгляд, все трое сенчинских героев – и Гуцко, и Шаргунов, и Прилепин – вовсе не отклонились от своей генеральной линии и не изменили выбранному однажды направлению.

* * *

Однако не соглашаясь с концепцией Романа в основном её месседже, спешу оговориться, что проблему он поднимает чрезвычайно важную – героя и жанра, внутренней логики их взаимодействия.

Именно на этом стыке выясняется, что на самом деле объединяет три сильных современных романа (кроме вполне надуманной платформы историзма).

Герой. Негероический человек в героических обстоятельствах. (Сразу оговорюсь, что понимаю эпитет «героические» очищенным от этической нагрузки, но говорю о попадании в надличностные стихии слома эпох – опасные, перспективные и мифогенные.)

О заурядности, даже не типичности, а типажности Александра Топилина («Бета-самец») и семьи Брянцевых («1993») у Сенчина сказано достаточно, Артёма же Горяинова («Обитель») он разбирает, скорей, не как читатель, но как писатель – в качестве иллюстрации литературной техники Прилепина и приёмов, Захаром применяемых. Архитектура романа, композиция и пр.

Поэтому восполню сей пробел – штрихпунктирно.

Артём – одна из главных загадок «Обители», которая, конечно, и без того полна шифров и аллюзий – назвать её «криптодетективом» язык не поворачивается, настолько Захар вообще не оттуда, не из постмодерна (хотя показал, что умеет и так, и совсем оно не сложно).

В объёмном корпусе рецензий на роман оценки главного героя почти единодушны: кто-то полагает его «природным русским человеком» (Владимир Бондаренко), иной рецензент снисходителен – «милый парень, повеса, неплохой спортсмен» (Дмитрий Володихин), иной ругается – «что ты за чмо такое, дорогой товарищ» (Яна Жемойтелите).

«Неплохими спортсменами», кстати, были Иван Лукьянович Солоневич и Борис Лукьянович Солоневич. Их обобщённый портрет в «Обители» дан в образе соловецкого физрука Бориса Лукьяновича (!), невольно «спасшего» Артёма, в котором угадывается – на производственном уровне, – скорее, западный менеджер, нежели русский интеллигент. БЛ демонстративно избегает даже намёков на лояльность: характерная деталь – брезгует халявной водкой, оставшейся от чекистов. «Борис Лукьянович сбежал в Финляндию в начале тридцатых», – сухо информирует Прилепин в финале романа.

Оба Солоневича, русские люди удивительной, авантюрной, под стать веку судьбы – спортсмены (тяжёлая атлетика, футбол, французская борьба – одно время, на исходе Гражданской войны, организовали под Одессой цирк, где выступал Иван Поддубный; Иван Солоневич помимо прочего – один из основателей спортивной журналистики в СССР), монархисты, очкарики, участвовали в белом движении (Борис так и в ОСВАГе служил), зэки (на Соловках был именно Борис Лукьянович; Иван – в Белбалтлаге, где придумал организовать, внимание, «лагерную спартакиаду» и подсадил чекистов на эту затею), бежали в Финляндию в наглухо уже закупоренном 1934-м.

В судьбе Ивана Лукьяновича есть любопытное пересечение с другим важным лицом из «Обители». Как мы помним, Фёдор Эйхманис организовал ликвидацию генерала Александра Дутова: «в ночь с 6 на 7 февраля 1921 года в Китае, в местечке Суйдун, в своём кабинете, Дутов застрелен в упор. Многочисленная и вышколенная охрана его не спасла».

Четырьмя годами ранее Иван Солоневич во время Корниловского выступления обратился к атаману Дутову, «казачьи войска которого должны были поддержать выступление в Петрограде, с предложением помощи от студентов. В просьбе выдать оружие Дутов отказал, о чём Солоневич впоследствии очень сожалел», – сообщает Нил Никаноров, биограф Солоневича. Интересно, успел ли по данному поводу очень посожалеть А.И.Дутов…

Увы, из песни слов не выкинешь, в эмиграции деятельность Солоневича какое-то время финансировалась структурами Геббельса (книга Солоневича «Россия в концлагере» была популярна у вождей Третьего рейха). Итоговая работа Солоневича «Народная монархия» стала настольной книгой в кругах современных русских монархистов.

Когда я в одной дружеской фейсбук-группе поделился открытием ещё одного прототипа (прилепинский «Борис Лукьянович» – братья Солоневичи), получил ироническую реплику от общего товарища – музыканта Виса Виталиса:

Назад Дальше