Захар - Колобродов Алексей Юрьевич 26 стр.


И осмеливаюсь предполагать – именно в этой точке Прилепин-писатель сильней общественного деятеля. Он понимает, что в диапазоне от «кровавый тиран» до «выдающийся государственный деятель» говорить уже нельзя. В апологетике много от характеристик рачительного завхоза – принял с сохой, оставил с атомной бомбой, в разоблачениях – банальной вечнобабьей интонации внегендерного комитета солдатских матерей.

Тут нужен Шекспир; время пришло. А Захар скромен. Да и пишет он о Леонове. Которого оторвать от Сталина невозможно… Парадокс.

Перечисляя в финале литераторов не столько «леоновской школы», сколько, по выражению Захара, «пришедших вослед», биограф прежде всего имеет в виду первую почвенную сборную. Но тут же и Дмитрий Быков, и Алексей Варламов, и даже Стругацкие. Однако не упомянуты современные авторы, прямо наследующие Леонову по линии, так сказать, религиозной альтернативы. Это Владимир Шаров и популярный создатель сектантских боевиков Михаил Елизаров.

* * *

Горького я оставил на сладкое.

Вся бытовая сторона и литературная суть взаимоотношений двух писателей в книге дана подробно, но присутствие Горького на этом для Захара не исчерпывается.

Возможно, мне показалось, но подаёт Прилепин Алексея Максимовича максимально отстранённо и с едва заметной иронией, рискну даже сказать – брезгливостью. Дело тут не только в самой чрезвычайно двусмысленной фигуре Горького. Не в истории их отношений с Леоновым – от горячего притяжения до полного охлаждения. И даже не в амбивалентном восприятии Леоновым Горького в зрелые годы.

Так бывает, когда говорят об историческом предшественнике. Малосимпатичном, но родном – волею истории и обстоятельств. Наиболее известном мастере определённой роли. В Прилепине действительно немало от Горького, сходство совершенно не исчерпывается пафосом и сюжетными линиями романа «Санькя».

Аналогия эта, как и любая другая, вполне несерьёзна, но в качестве иллюстрации годится.

Происхождение, «очень жизненный путь» (Вен. Ерофеев), охват и направление тем, литературная универсальность, о которой я говорил вначале, отчётливо левые симпатии, почвенность, даже скорее – подпочвенность.

У каждого, в пару, имеется какой-то магнат для дружбы или пикировки; у Горького – Савва Морозов, у Прилепина – Пётр Авен.

Много общего даже в синтаксисе и интонации, особенно в эссеистике.

Как Горький объединял вокруг себя, по издевательскому тогдашнему выражению, «подмаксимок», а на самом деле – лучшие перья поколения, так и Захару близка идея объединить своё литературное поколение если не под одним знаменем, то на едином фундаменте.

В этом смысле показательна его книга «Именины сердца» – сборник интервью с российскими писателями поколения, в основном, сорокалетних, которых в национальных традициях принято называть «молодыми».

Так вот, самые разные писатели, уже прославленные и начинающие, столичные жители и провинциалы, русские и не очень, лауреаты и недавние дебютанты, признаются в левых симпатиях. С густой примесью ностальгии по рухнувшей советской империи и цивилизации.

Роман Сенчин, Сергей Шаргунов, великолепный в своём мускулистом мужском стиле Андрей Рубанов, Михаил Елизаров, и даже критик-эстет Лев Данилкин…

А я уже писал как-то, что глотка одного поэта – гораздо более чуткий общественный барометр, чем задницы миллионов обывателей.

Забавно, что некоторым из героев «Именин» легко подобрать аналог в окружении Горького. Скажем, Роман Сенчин своим передвижническим натурализмом развивает Бунина («Елтышевы» как своеобразный ремейк «Деревни»); Шаргунов по темпераменту и некоей кукольной политизированности близок Скитальцу; Елизаров напоминает Леонида Андреева («он пугает, а мне не страшно»)…

Проханов и Лимонов в своё время срывали глотки, доказывая «У нас была великая эпоха»! Доказали. Захар Прилепин в биографии Леонова тезис этот, ныне уже не нуждающийся в подробной аргументации, продолжает и развивает: литература была равна эпохе. Это не параллельные Лобачевского, а две кардиограммы единого сердца, размером с целую страну, из одной истории болезни и её преодоления.

Леонов – здесь идеальный персонаж, своего рода калибровочный ресурс, не только объект торжествующей исторической справедливости, но инструмент её восстановления – уже говорилось о количестве сходящихся в его судьбе силовых линий и многомерности этого мира.

Прилепин собирает багаж для путешествия в новую великую эпоху.

* * *

С момента публикации вышеприведённого эссе мы с Захаром много говорили о Горьком.

Из монологов Захара:

«Горького я люблю за “Детство” и несколько рассказов… Но в целом, ты прав, я к нему был холоден всегда отчего-то. Что до лёгкой брезгливости в “Леонове” – это такая аберрация – поздний Леонов Максимыча разлюбил, а я как бы заразился его чувством, когда писал.

Леонов вообще всю “демократическую” линию презирал, в его сложной (на самом деле, конечно, простой) концепции Радищев – Писарев – Чернышевский – Горький – “новомировская” компания при Твардовском – нынешние либералы – это как бы один корень. Но тут почти по каждому пункту можно спорить, во всяком случае, про Чернышевского и Лакшина.

И Горького, конечно, я бы мыслил по другому ведомству. То есть это такое лево-либеральное (посадское? мещанское? образованческое?) почвенничество – от Горького к Твардовскому, вот по этой линии, которая развития фактически не получила, к сожалению…

Главное отличие с Горьким: он деревню не любит, а я люблю; его пафос – гражданский, демократический, а мой – одический, если ещё дальше – от Задонщины и “Слова о полку…”

Всё это пышно выглядит, но я суть где-то тут вижу.

Ну и кроме всего прочего, Горький однозначно гениальный писатель, титан. А то я тут навешал сравнений с ним, как будто краёв не вижу…»

* * *

Артём Рондарёв, музыковед и эссеист, довольно витиевато назвал труды Захара Прилепина, Дмитрия Быкова и Олега Кашина по возвращению Леонида Леонова в актуальный контекст «антипостмодернизмом в области исправления иерархий, который берётся не из какого-то изощрённого интеллектуализма, а, напротив, исключительно из наивного представления не очень искушённых людей о том, как работают и как составляются иерархии».

Сформулируем проще: согласно Рондарёву, Леонид Леонов – давно труп, и таскать его по кладбищам, в поисках более престижного места захоронения, – не то чтобы кощунство, но занятие вполне бессмысленное. Элементарно не понят пафос «трёх ковбоев», как их, непонятно с какой ассоциации, именует Артём Владиславович. Посыл у Быкова и Прилепина как раз совершенно не ревизионистский. Для них – Леонов вовсе не прошлое, но настоящее и, вполне возможно, будущее, оба не мыслят литературу в категориях человеческой биологии, физического умирания писателя; Прилепин и вовсе не готов мерить её календарями. Сам непостулируемый конфликт между публикой, полагающей пропагандистов советских книг и имён кладбищенской командой (неважно – могильщиков или эксгуматоров) и писателями, для которых бренность – вообще внелитературная категория – это одна из важных примет времени. Философии времени.

Дмитрий Быков, эссе «Русская пирамида»: «Любопытно, что к сходным выводам – о необходимости уничтожения мира как о высшей точке человеческой истории – приходят разные люди в разное время, сравнительно недавно это обосновал Веллер в своей “Всеобщей теории всего” (пренебрежительный отзыв Веллера о Леонове вспоминает и Прилепин в своей книге. – А.К.), но у него там не сделан ещё один важный вывод, а у Леонова сделан. Вывод этот означает, что с развитием прогресса человечество обязано будет озаботиться собственной интеллектуальной деградацией, нравственным и умственным нивелированием и даже прямой отрицательной селекцией; грубо говоря, единственным условием самосохранения становится спланированное, сверху организованное вырождение, которое и будет главным содержанием истории в ближайшие тысячелетия. ХХ век – рубеж, в котором с особенной ясностью обозначилась его неизбежность, потому что иначе будет сами видите что. В результате вся история человечества действительно приобретает вид пирамиды – или, как рисовал Дымков для Дуни Лоскутовой, сплющенных треугольников со всё убывающей высотой: чем дальше, тем уже. До абсолютного нуля и перерождения в финале.

Концепцию эту у Леонова излагает Сталин, что вполне понятно, но почему-то современным людям приходится заново открывать эти вещи, которые для современников были азбукой».

Тут интересно, что сегодняшний Прилепин, в прозе и, главным образом, в публицистике (центральная линия в книге «Летучие бурлаки», одна из ключевых в «Не чужой смуте») явно отталкивается от леоновского эсхатологизма, и пытается всячески – убедительно, яростно, отрицая для России само понятие прогресса и «поступательное движение истории» – остановить энтропию и деградацию. Распад ценностей и смыслов. Этот сюжет с Леоновым и «Пирамидой» как-то своеобразно оттеняет легковесные проклятия прогрессистов прилепинскому якобы архаизму, дремучести и «ватничеству».

В «Не чужой смуте» он довольно много и аргументированно говорит о государственничестве, имперской и патриотической убеждённости классиков русской литературы и мысли – тут не только Николай Данилевский и Константин Леонтьев, Гоголь, Достоевский и Тютчев, Блок и Есенин, Леонов и Шолохов, но и фигуры, пребывающие до сих пор в либеральных, скорее, святцах – Чехов, Ахматова, Булгаков, Бродский…

Собственно, мы не раз обсуждали это: выдающие себя за наследников русской литературной традиции современные, определённой ориентации, интеллигенты, конечно, предъявляют фальшивую бумагу о наследстве. «А нотариусы кто?» И образ: подлинные портреты в редакциях и офисах подменены на глянцевые копии. Главное в которых – не сходство, а способ полиграфического клонирования. Лучше бы, конечно, чтобы модели ничего не писали, оставались голыми, тогда на них можно примерить любую одежку – как в советских журналах мод, и с указанием бутика и прайса – как в современных глянцевых.

Мы с Захаром гадали, кто, по-гамбургскому счёту, после хорошего аудита, должен в этих офисных святцах уцелеть, и сошлись на Иване Бунине. Понятно, что не прозой Иван Алексеевич помещается в фальшивые святцы (разве что «Тёмные аллеи» прочитаны внимательно), но «Окаянными днями», книгой действительно выдающейся по своим магнетическим свойствам – её чуть ли не дословно переписывали (не предупредив о первоисточнике) такие разные авторы, как Виктор Пелевин и Владимир Солоухин с его лютыми антисоветскими фобиями.

Сам стиль желчного, до непристойностей, полива, считающийся фирменно-бунинским, Иван Алексеевич напрямую заимствовал у ненавистных футуристов, «Пощёчина общественному вкусу». Прочитайте последовательно манифест будетлян и бунинские, примыкающие к «Окаянным дням», якобы мемуарные очерки; на самом деле – это иной жанр, «пинок вдогонку».

А вообще, скандалёзный стиль внутрицехового общения тогда был чуть ли не общепринят и имел свою историю. Генезис поливов, однако, ещё глубже, родоначальник тут если не протопоп Аваккум, то уж точно – Гоголь (стилистически, естественно, а не полемически). И ему в равной степени наследовали тогдашние реалисты и авангардисты, включая имажинистов.

Любовь Есенина к Гоголю общеизвестна, но, кажется, никто ещё не сравнивал русского поэта с персонажами бессмертной поэмы.

Знаменитые пьяные скандалы Есенина вроде бы должны напоминать о Ноздрёве, но Есенин – кто угодно, только не Ноздрёв.

На самом деле, в разговорах о деле жизни – литературе, и коллегах-писателях, – Есенин в точности копирует Собакевича.

«Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья».

«Из всех петербуржцев только люблю Разумника Васильевича да Серёжу Городецкого – даром что Нимфа его (так прозывали в Петербурге жену Городецкого) самовар заставляла меня ставить и в мелочную лавочку за нитками посылала».[24]

Перед отъездом в Ленинград и трагической развязкой Есенин сидел в пивной с литератором Тарасовым-Родионовым, оставившим об этой встрече мемуар. Любопытно, что с той же брюзгливой интонацией, что и о питерских мэтрах русского декаданса, Есенин говорит о московских приятелях – Пильняке, Леонове, редакторе «Красной нови» Воронском. А в роли «прокурора» у него Всеволод Иванов – правда, уже без оговорок.

Отгадка притягательности «Окаянных дней» – в их определённости. Отсутствии хоть какого-то минимального повода для интерпретаций. Там с идеологией всё в полном порядке – до такой концентрации сословной ненависти к «быдлу» и социального расизма никогда не дорасти нынешним либеральным публицистам (впрочем, Шендерович перерос, точнее, подпрыгнул). Виктор Пелевин, широко используя дневники Бунина, в «Чапаеве и Пустоте» впервые и навечно подсел на интонацию априорного превосходства, усталого разговора через губу с «непродвинутыми». Попутно развернув оружие и против его изобретателя: «объясненьице в духе Ивана Бунина», «трипперные бунинские сеновалы»…

Злобы в «Окаянных днях» много, равно как яркости и убедительности, более того, одного без другого как бы и не существует. Никита Сергеевич Михалков, снявший фильм «Солнечный удар» по одноимённому рассказу и «Окаянным дням», искал для себя именно такой, сословно-социальной и художественной одновременно, бунинской цельности. Ощущения собственной элитарности как истины в последней инстанции. «Право имею», окончательное и бесповоротное.

Однако не вышло. Помешала творческая рефлексия. Там, где Ивану Алексеевичу сразу и всё навеки ясно, Никита Сергеевич пускается в пространные трёхчасовые (был ещё и сериальный прицел) объяснения, не то усложняя, не то упрощая – относительно Бунина – ответы на вопрос, превращённый в слоган фильма: «Как всё это случилось?».

Но и у Бунина была ересь – знаменитое дневниковое «Сталин летит в Персию…»

Вторая позиция – Булгаков.

Да, Захар, «Белая Гвардия», Киев, петлюровщина, большевики – позиция более чем понятна, да и «Мастер и Маргариту» Быков не зря сопоставил с «Пирамидой», а Рудалёв – с «Обителью». Но твои оппоненты всё простили Михаилу Афанасьевичу за «Собачье сердце». Дело тут даже не в «гнусном антипролетарском памфлете», как Лимонов отчеканил, и не в образе Шарикова, который так полюбили бояться, а в соединении бытового комфорта с оппозиционностью, явленном в фигуре профессора Преображенского. Этого дуализма был не чужд и Булгаков. Сегодня всё не то чтобы расхищено, предано, продано (в материальном смысле – да), но похабно редуцировано. «Чтоб у нас всё было, и ничего нам за это не было» – первый тост хряков в какой-нибудь начальственной сауне.

Европа Шарикова и Преображенского

Отечественная интеллигенция весьма преуспела, подсадив народ на одно из главных своих евангелий – повесть Михаила Булгакова «Собачье сердце».

С другими прослоечными евангелистами так не получилось. Давайте навскидку. Дилогия Ильфа-Петрова? Но за полвека (считая от советских шестидесятых) романы про Остапа Бендера так прочно укрепились в народном сознании, что интеллигенции остаётся лишь конфузливо морщиться. «Совок, совок!» – попрекала меня одна живописная старая хиппи за обронённую в беседе цитату.

Чуткий Прилепин не преминул развернуть оружие:

«Как и предполагалось, по поводу крымского референдума в российском прогрессивном сообществе царит печаль, объявлен траур и день позора (“запомните это число – это начало конца”). Надежда только на завтрашнее выступление Обамы (“Обама, приди и накажи их!”).

И на то, что всё здесь вдруг рухнет (“ну, пожалуйста, пусть рухнет”).

Всё это в который раз напоминает те самые сцены в “12 стульях” (и не только), когда собирается публика “из бывших” и питает друг друга слухами о назревающем перевороте в Москве и интервенции (даже в “Поднятой целине” это есть).

Борис Немцов немного похож на Остапа. Валерия Новодворская похожа на маму Остапа. Она вообще оказалась плодовита, у неё тысячи злых детей, к сожалению, лишённых очарования и остроумия товарища Бендера, зато политизированных.

Русская классика, как ты надёжна».[25]

Но продолжим. «Доктор Живаго»? Не смешите. «Архипелаг ГУЛАГ»? Да что там, даже «Иван Денисович» из евангелия превратился в тему для сочинений.

Остаётся, пожалуй, «Мастер и Маргарита», но ненадолго, снижение культового статуса налицо, равно как и возрастная миграция – в разряд литературы для юношества. А там и до детского разряда недалеко.

Таким образом, «Собачье сердце» в рассуждении группового согласия – явление практически безальтернативное. И тем загадочное.

Впрочем, такую всеохватность наблюдатели связывают не с повестью Булгакова как таковой (впервые опубликованной в СССР в журнале «Знамя», № 6, 1987), а с одноимённым телевизионным фильмом Владимира Бортко («Ленфильм», 1988; мало кто знает, что была ещё экранизация итальянского режиссёра Альберто Латтуады, с Максом фон Зюдовым в роли профессора Преображенского).

Однако после шумного успеха комедии Леонида Гайдая никто ведь не кинулся перечитывать пьесу «Иван Васильевич» и микшировать пивную аналитику с историческими обобщениями.

Сериальная экранизация «Белой гвардии» (а до этого были фильмы Алова и Наумова, Владимира Басова – «Бег» и «Дни Турбиных» соответственно) никак не актуализовала лучшую булгаковскую прозу даже на фоне украинского политического кризиса.

Между тем уже более трёх десятилетий «Собачье сердце» уверенно лидирует во всех индексах цитируемости. Является учебником народной политологии. Отдувается за русскую литературу в социальных сетях и диагнозах.

Были, конечно, и ревизионистские вылазки. Эдуард Лимонов с присущей ему категоричностью обозвал «Собачье сердце» «гнусным антипролетарским памфлетом» (едва ли Эдуард Вениаминович знал о рецензии Льва Каменева: «этот острый памфлет на современность печатать ни в коем случае нельзя»). А питерский прозаик Сергей Носов в замечательном эссе «О нравственном превосходстве Шарикова над профессором Преображенским» прямо обвиняет повесть в антигуманизме, а главного её «положительного» героя именует не иначе, как «инакофоб, биорасист, безответственный вивисектор», который «демонстрирует поразительную нравственную глухоту».

Назад Дальше