Захар - Колобродов Алексей Юрьевич 29 стр.


Лимонов дожил до погоняла «Дед» в кругу соратников и учеников и, не без кокетства, назвал так крайний свой роман. Сочетание «отец Эдуард» у Прилепина, конечно, не от священнического статуса портретируемого, а от родства и вертикальной, снизу вверх, дистанции. Хотя Лимонов чуть ли не единственный удостоился едкой рецензии в литературном дневнике Захара «Книгочёт», но ведь и впрямь ругаемая там книжка «Лимонов против Путина» – явно не лучший из его памфлетов. Так повзрослевший и заматеревший сын может и попенять родителю, зная, что по семейному своду понятий «право имеет».

О чём знает, совершенно не проговаривая, семья, и чего не понимает литературная тусовка, традиционно завистливые к Прилепину клакеры которой мечтают об отцовской экзекуции и призывают строгого папашу обзавестись, наконец, розгой и сапожищами.

«И, быть может, настанет день, – грезил некий Михаил Бойко в «НГ-Экслибрисе», – когда Лимонов припомнит Прилепину вождя “эсэсовцев” Костенко (из романа “Санькя”) – импотента, похожего на “вялый лимон”».

Роман Сенчин в упомянутом мной ранее рассказе «Помощь» (где протагонист Прилепина назван несколько безвкусно Трофимом Гущиным) пытается запустить моторчик отцовской ревности на слоях более тонких, по-писательски эдак:

«Несколько лет назад организовывать митинги и акции прямого действия Трофим почти перестал, связь его с партией не то чтобы ослабла, а вышла на другой уровень – он стал чуть ли не олицетворением партии, затмив даже вождя, философа Серебренко (позывной – Отец), главным пропагандистом её программы, но пропагандировал во время творческих встреч, при помощи прозы и статей, а не на митингах…»

Литературными отпрысками Лимонова полагают себя десятки хороших писателей, помню, в заметке «Дети Лимонова» я писал о свежих сборниках малой прозы Михаила Елизарова и Андрея Рубанова.

Но Эдуарда Вениаминовича привлекает, конечно, иной вариант отцовства:

«Может быть, самой главной, моей лично заслугой я считаю, что я нашёл нацболов русской реальности, указал им на самих себя. "Смотрите, ребята, – это вы, и вы – национал-большевики". (…) Куда, в самом деле, сегодня податься подростку с героическими порывами? Когда вокруг воспевается мошенничество, надувательство, воровство! А кичащееся якобы своей чистотой государство нагло лжёт и даже убивает из-за угла. Куда? (…)

У Москвы множество спальных районов. Скучные, тошнотворные, грязные, пыльные и заледенелые, в ежедневном ритме трясущихся постелей, алкогольного пота, спариваний после вечеринок, эти клоповники поставляют России детей. Оторвавшись от мамкиной сиськи, дети бегут в песочницы, где им дают лопаткой по черепу, дети визжат, знакомятся со свинцовыми мерзостями жизни и, обнаруживая себя в России, на планете Земля, в ужасе ревут. Это наши – НБП дети. К тринадцати годам они прочли все доступные книжки и, поняв, что не разобрались с реальностью, начинают читать недоступные книжки. (…)

Мы извлекли его (национал-большевистский тип. – А.К.) из гущи народной. Вначале это был хрупкий бледный пацан в чёрном. Полуфабрикат. Начитанный студент. На протяжении шести с лишним лет существования НБП тип нацбола креп, твердел и ужесточался».

Лимонов – удивительно чуткий к подземным толчкам и звукам мира сего писатель и политик – освоил отцовскую роль ещё до того, как обзавёлся записью в паспорте на страничке «дети».

Это было заметно в переходе к особой, чуть брюзгливой и лишь самую малость поучающей интонации; новый, отнюдь не сладостный стиль, совершенно особая мелодия. Они стали проявляться у Лимонова в послетюремный период. Я тогда нашёл аналог в речи старых пролетариев.

Такой, сквозь никотиновой кашель и естественные матерные длинноты, с лёгким, без рефлексий, отношением к жизни и смерти, стране и товарищам; где-нибудь в гаражах, под водку, ржаные полбуханки и соленья.

От человека – мастера золотые и заскорузлые татуированные руки, – у которого и биографии-то нет, а есть тяжёлые, как камни, необработанные куски прошлого, где обязательны армия, чаще – флот, нередко – участие в какой-то из малых войн, в другом сценарии – тюрьма, классически начатая малолеткой… На сегодняшний день – мотоцикл с коляской, мать в деревне, строгая «баба» по торговой части, дети в институтах, война с начальством за «наряды»…

Виртуозно иногда умеют повествовать старые работяги: у них любая история – это не сюжет с моралью в конце, а энциклопедия русской жизни, совершенно себя в подобном качестве не осознающая, и от этого – чистый акт творения, создание из «такого сора» целого мира со своими законами, иконами и фауной… Неважно, идёт ли рассказ о рыбалке с охотой, армейской службе, тюремных буднях, тёрках с начальством или международном положении. Или вовсе о продавщице пивного ларька, всем известной толстой Раисе, построившей на пивной пене целый коттедж и ещё по машине мужику с зятем… Принципиален тут не сюжет, традиционно небогатый, но отступления, фиоритуры, паузы, если история известна и привычна (а это тоже завсегда) – приглашение к джем-сейшну вместо дискуссий и сомнений в правдоподобии…

В подобного рода фольклоре пресловутая Раиса совершенно развнозначна Махатме Ганди или Карлу Марксу, ибо мир пролетарского рассказчика не признаёт иерархий, история тут линейна, а метафизика прикладная – в мельтешении, вращении объектов вокруг Творца-субъекта.

Лимонов, к слову, любит это определение – «Творец», в отношении людей искусства и себя самого. Творец он при этом сугубо инженерного типа. Технолог собственной жизни и литературы. Из деталей своей биографии он последовательно конструировал маленького созерцателя Великой Эпохи, бандита в отрочестве, молодого негодяя-поэта, эмигранта-бунтаря, мужа, любовника и укротителя красавиц, солдата-часового разрушающихся империй, самого радикального русского вождя, мудреца в неволе, ересиарха и ревизиониста. «Отца».

Эммануэль Каррер, его биограф, задаваясь вопросом – что же дальше? – намекал на финал этой популярной механики: все части конструктора пристроены практически намертво, лишних деталей не осталось…

Лимонов-писатель ушёл от конструкций в живую речь, повернул из литературы в фольклор. Захар Прилепин, по прочтении двух его крайних книжек и в неизменном восхищении ими, добродушно сетовал: ну, и когда же у него народ-то появится? «Всё-таки вождь предполагаемой революции должен чуть больше писать о народе. Лимонов вот в “Титанах” упрекает Ленина за то, что тот был оторванным эмигрантом, – но сам Лимонов тоже во многом эмигрант: он, кроме Фифи и нацболов, живых людей толком не видит лет десять».

Но, собственно, новая манера Эдуарда – агрессивно-насмешливый гон старого пролетария, чуть усталый, но по-прежнему полный жизнью и собой, – и есть этот уход в народ. Где русский язык и песня остаются родиной, праздником, оружием.

Помню, Захар одобрил это моё наблюдение о манере речи старого рабочего, и мы поговорили об этом, безусловно, советском типе – я привёл в пример собственного отца. А спустя какое-то время словно бы увидел его, отца, на страницах «Не чужой смуты»:

«Ехали в “Газели” с выпущенными из плена ополченцами. Их было четырнадцать человек. Наконец, рассмотрел всех вблизи. И послушал.

Возраст – 45–65 лет. В основном – чуть больше полтинника.

Если одним словом определить: работяги.

Но не деклассированный тип работяг – из убитых моногородков, а тот прежний, советский. Когда работяга с завода записан в библиотеку, у дивана всегда лежит книжка, с закладкой уголком страницы, а порой в театр с женой и так далее. Думаю, многие помнят этот тип ещё: принципиальный, упрямый, правильный, читает “Науку и технику”, лоджию сам обустроил, плитку в ванной сам положил, отлично отгадывает кроссворды, но не потому, что нахватался ответов в других кроссвордах, а потому, что твёрдо знает многие штуки на свете. Сыну объяснит ответ по истории или географии. Патриот, естественно.

Одно время, лет двадцать назад, был антисоветчиком, но за несколько лет прошло. (…)

Этот рабочий тип я узнал в автобусе с пленными. От них даже запах шёл прежний – рабочего человека, курящего, опрятного.

Мы там многие вещи обсудили, они дружно и хрипло, как и положено работягам, смеются (потом многие хватаются за рёбра – отбито нутро), все поголовно курят – торопливо, досмаливая, будто торопясь на смену. За четыре часа в машине никто ни разу не выругался матом.

Единственное отличие от того, советского типа – почти все крестятся, когда залезают в машину».

* * *

Дмитрий Быков, вспоминая знакомство с Прилепиным, любит рассказывать, как они проговорили четыре часа «не о Лимонове, а о Леонове». (Подразумевается восклицательный знак.)

На самом деле – если бы речь шла о религиозной альтернативе, проповедничестве, отношению к православию – разделительный союз оказался бы излишним. Уместно было бы говорить «о Леонове и Лимонове».

Мы там многие вещи обсудили, они дружно и хрипло, как и положено работягам, смеются (потом многие хватаются за рёбра – отбито нутро), все поголовно курят – торопливо, досмаливая, будто торопясь на смену. За четыре часа в машине никто ни разу не выругался матом.

Единственное отличие от того, советского типа – почти все крестятся, когда залезают в машину».

* * *

Дмитрий Быков, вспоминая знакомство с Прилепиным, любит рассказывать, как они проговорили четыре часа «не о Лимонове, а о Леонове». (Подразумевается восклицательный знак.)

На самом деле – если бы речь шла о религиозной альтернативе, проповедничестве, отношению к православию – разделительный союз оказался бы излишним. Уместно было бы говорить «о Леонове и Лимонове».

Рассуждая в книге «Подельник эпохи» о леоновской «Пирамиде», Прилепин вспоминает занятное наблюдение Василия Розанова: «С удивлением заметил, что Лермонтова, Гоголя, Достоевского и в чуть меньшей степени Толстого объединяет то, что они могли бы уйти в монахи. Это соответствует их духу и характеру.

Оглядываясь, понимаешь, что в прошлом веке к монашеству по каким-то внутренним характеристикам Леонов был ближе всех.

Не Булгаков же, верно? Не Набоков. Не Шолохов. Быть может, Платонов в последние годы жизни, но… не знаем».

А в нынешнем веке? Разумеется, Лимонов. Тут уже не одни «внутренние характеристики», а прямо обозначенный Эдуардом один из вариантов счастливой старости – дервиш в ярком халате у мечети в Самарканде, люди кладут к ногам ветхие и длинные деньги, под ослепительным куполом азиатского неба.

Дервиш, конечно, православному чернецу куда ближе, чем обитатель католического монастыря…

Прилепин назвал «Пирамиду» «каруселью ересей», про Лимонова и говорить нечего – достаточно вспомнить “Illuminationes”, сочинение не без фундамента. Которое ближе не к скучноватым «Ересям» и хирургически безжалостному «Дисциплинарному санаторию», как представлялось бы на первый взгляд. Своеобразный пролог «Иллюминаций» – яркая книжка «Дети гламурного рая» – сборник глянцевых колонок, где не впервые, конечно, но максимально свободно и бравурно зазвучала мелодия самопрезентации Лимонова в качестве нового пророка, размашистая радость понимания мира, кипучая энергия предвкушения дембельского аккорда. На сей раз в амплуа ересиарха.

Лимоновская концепция о Боге – эдакий микс средневековой мистерии с приключенческим романом («моя консепсия бытия», говорил, если верить Сергею Довлатову, Михаил Шемякин – старый приятель Эдуарда). Она глубоко внутренне противоречива, как настоящей концепции и положено.

Он её объясняет, растягивает как пружину, раскладывает на все лады; несколько однообразно, но и мистериальность строится на повторяемости, не говоря о сюжетах авантюрных романов…

Леонов и Лимонов – две эмоциональные грани русского еретичества: у Леонида Максимовича хмурый начётнический тон, разбавленный мрачноватым юмором; у Эдуарда Вениаминовича – радость от плотоядного удовольствия думать и от не мужской даже, а мужицкой силы сбрасывать и воздвигать. Когда иван-карамазовское «всё позволено» продолжает рёв бунтующих толп «гуляй, рванина!».

Ан нет! В отрицании, и весьма последовательном, этого «всё позволено» вновь сходятся Леонов с Лимоновым, и даже яростнее «отцов» звучит Прилепин (по моему наблюдению, весьма равнодушный к таинству Веры, или очень глубоко скрывающий это).

Все трое ценят традиционное православие в качестве центральной из национальных традиций, как бы отчасти вне христианской парадигмы, но с глубоким уважением к обрядовой институции.

Леонов посещал Оптину пустынь во время работы над романом «Соть», поселился и жил в монашеской келье в Параклитовой пустыни, – пишет Прилепин, – всю жизнь «и в самые неблагополучные годы, стремился в церковь и, тайно и явно, исповедался и отстаивал службы (…) С 1940 года, почти каждый октябрь, Леонов ездил в Троице-Сергиеву лавру в Сергиев день. (…) Он не случайно баллотировался по Загорскому избирательному округу – на территории округа располагалась Московская духовная академия. Руководители академии, естественно, не могли во всеуслышание объявить, как помогал им депутат Леонов, хотя ближний круг руководства был наслышан об этом.

(…) После войны активно занимался спасением монастырей».

Лимонов, от которого этого как-то меньше всего ждали, обрушился на Pussy Riot, «срамных девок», и с тех пор в «проповедях» не устаёт формулировать, что противопоставление себя народу в слове окошмаривания православия – огромный политический минус либералов.

«Не имеет никакого значения, – пишет Прилепин, – что последние книги Лимонова – "Ереси" и "Иллюминации" – в иные времена могли бы привести его ровно на тот костёр, где сжигали еретиков. Его уверенность, что Бог создал людей для своих эгоистических целей (…), нисколько не вступает в противоречие с неизбывной, тайной и яростной религиозностью этого человека».

Вспомним также классический эпизод из «Эдички», когда нью-йоркский бродяга, нигилист и бунтарь свирепо защищает от чёрных грабителей единственную свою ценность – серебряный православный крестик… А затем – Сашу Тишина, который в свой последний бой расстёгивает рубаху и кладёт крестик в рот…

Собственно, той же риторической модели придерживается Захар – его долгий спор с «прогрессистами» во многом содержит жёсткую критику антиклерикального, точнее, антиправославного направления легковесной прозападной идеологии.

В случае Леонова Захар говорит о «парадоксе»: «Леонов всю жизнь стремился к Церкви, одновременно и неустанно отторгая её».

На самом деле парадокса, по сути, и нет: в какие бы личные трудные, подчас болезненные отношения с Богом не вступали «отцы» (и почтительный потомок, рискну предположить), принципиальным для них остаётся «общинное», национальное, государственное поле, где православие – основная «духовная скрепа». Употребляю этот оборот, поморщившись, потому что Прилепин проговорил его задолго до того, как пресловутые «скрепы» стали обще– (и специфически) употребимыми:

«Характерная черта России и русского народа – кровная причастность к православию и в целом к национальной культуре (и литературной традиции). То есть православные тексты, православный “круг”, посты, само восприятие жизни путём веры – предмет общественный, обычный, в России миллионы людей в это вовлечены.

Равно как и культура (литература, классическая музыка и так далее) в России – это предмет обихода, большинство живёт плюс-минус в этом контексте. Читая или не читая, слушая или не слушая – не важно: Пушкин, Есенин, Чайковский и Свиридов всё равно часть нашего кровотока. Даже если полстраны слушает шансон – они в курсе, что есть “иной суд”, “высшая планка”. Тем более что у нас есть и другая половина страны.

Я это пишу из Индии – где для 97–99 % населения, насколько я могу понять, колоссальные свои национальные запасы – философские и религиозные – вообще не рассматривают как предмет осмысления. В целом Индия, за исключением 2–3 % интеллектуалов, живёт вне своего богатства. Индия не вовлечена в то, чем она была.

Индийцы как бы в курсе своего прошлого, но это (все их запасы) – не инструмент их миропостижения. Они этим не пользуются вообще. Они этим не живут. А Россия процентов на 40–60 (дотянем из коварного чувства – процентов до 86) живёт внутри своей религиозной, исторической и культурной традиции.

То есть для нас Лермонтов, Дмитрий Донской, Чехов и Сергий Радонежский – родня. Они говорят на нашем языке. Мы их слышим и понимаем.

Это важно осознать.

Поэтому удары наших либеральных оппонентов столь точечны: они бьют в православие и в “милитаристскую”, антипрогрессисткую русскую классическую традицию.

Им надо выбить – как табуретку – патриарха, святого Александра Невского, святого Ушакова, святого Жукова, выбить стихи “Клеветникам России”, дневники Достоевского, милитаризм Гумилёва, Маяковского, Есенина, “да, скифы мы” Блока, Валентина Распутина, “Лад” Белова, стихи Бродского на отделение Украины…

Выбить и объявить всё это отсталым, ненужным, ложным. Или объяснить это всё как-то иначе, “правильней”, “с позиции прогресса” – и таким образом приватизировать.

Обломитесь. Утритесь».

Сам Прилепин, пожалуй, единственный раз, и не очень охотно, рассказал о своих отношениях с религией.

«Моя жена сказала как-то, что есть люди, которые не ходят в церковь, по отношению к любой религии проявляют устойчивый скепсис, и при этом по человеческому типу они истинно верующие – вся жизнь пронизана неизъяснимым чувством внутренней, самим им неизвестной религиозности.

А есть другие – те, кто читают Священное Писание, посещают церковь, исповедуются и причащаются, постятся, стремятся избежать всякого греха, (…) и при этом (…) – законченные атеисты.

Назад Дальше