Захар - Колобродов Алексей Юрьевич 4 стр.


«И я глажу милую по спине, а детей по головам, и ещё глажу свои небритые щёки, и ладони мои теплы, а за окном снег и весна, снег и зима, снег и осень. Это моя Родина, и в ней живём мы».

Правда, ещё в новелле «Грех» есть созвучный Родине трёхлетний племянник Родик…

А вот в финальном рассказе «Сержант», который, на поверхностный взгляд, как бы и не совсем отсюда, то есть из сколь угодно разной и тяжёлой, но всё-таки мирной жизни, да к тому же отделён от основного корпуса своеобразным пограничьем – «стихами Захарки» – «Родина» встречается девять (9) раз! Глав, историй, в «Грехе» – тоже девять.

«Он не помнил, когда в последний раз произносил это слово – Родина. Долгое время её не было. Когда-то, быть может, в юности, Родина исчезла, и на её месте не образовалось ничего. И ничего не надо было.

Иногда стучалось в сердце забытое, забитое, детское, болезненное чувство, Сержант не признавал его и не отзывался. Мало ли кто…

И сейчас подумал немного и перестал.

Родина – о ней не думают. О Родине не бывает мыслей».

«Я ведь тоже люблю Родину, думал Сержант, глядя в темноту и спотыкаясь. Я страшно люблю свою землю. Я жутко и безнравственно её люблю, ничего… не жалея… Унижаясь и унижая… Но то, что расползается у меня под ногами, – это разве моя земля? Родина моя? Куда дели её, вы…»

Есть ещё не только «моя земля», но «чужая земля» об одном и том же, есть «Россия» – конкретно, географически («Куда? В Россию?»), есть «моя страна», есть соприродный им – в контексте рассказа – Сталин (дважды; «За Родину, – сказал Сержант и включил первую. – За Сталина»).

Не перебор ли – для небольшого рассказа, где и без того неэкономно много прозы – четыре полновесных характера, мама, разлом в самой простой душе относительно той же «Родины»; флешбэки, подробный эпизод боевой работы, трагический конец, при ровном, без экзальтации, тоне?.. Дело, однако, в том, что «Сержант» – это не отрезанный от «Патологий» ломоть, но финальный аккорд «Греха», его квинтэссенция, смысловая кода всего сборника. И «стихи Захарки» – не демаркационная линия между миром и войной, а мостик к освобождающему на войне прямоговорению, обретение другого дыхания.

Собственно, уже первое стихотворение – сигнальная ракета:

А ближе к концу поэтического раздела – знаменитое ныне (благодаря рэп-альбому «Патологии» и клипу) «Я куплю себе портрет Сталина». С его и на письме подразумеваемым речитативом, захлёбом, хрипотцой (от бесконечных, пулемётной очередью, «р-р-р»), ассонансами, и внутренней – по-имажинистски – рифмой, именами убитых поэтов и, снова, «чёрными ягодами».

Родина (на сей раз с маленькой буквы) – трижды. Как и Сталин. Эпитеты, притяжательные местоимения и дефиниции: «достоевская моя родина», «наша родина – нам заступница».

Бухгалтерия, однако, идёт книжке меньше всего, и меня на подсчёты подвигла магнитная аномалия «Греха»: казалось важным понять, где спрятан эпицентр притяжения этого, на первый взгляд, незамысловатого сборника мастерской короткой прозы. «Грех» – книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни. Притом что рай этот не в космосе, а на земле, и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Грех» – распахнутое приятие мира и любовь к сущему; акварельная лёгкость и необременительность трудов.

Но почему эдемские хроники завершаются смертью героя (как в страннейших «Райских яблоках» Высоцкого; Владимир Семёнович так и не оставил канонической версии этой песни, сплошь варианты)? Почему так полынно-горька лирика, даже северянинско-лимоновской манеры:

Отчего из автоматов стреляют и расстреливают всё время, как в латиноамериканской прозе:

И чтобы закончить с бухгалтерией: в эдемских хрониках «Греха» слово «рай» встречается единожды. Тоже в стихах:

А всё просто: Родина – не только имманентное явление и «предрассудок, который победить нельзя», но пространство, больше внутреннее, чем внешнее (хотя по мере роста героя захватывающее, через сопротивление среды, всё больше внешнего), ежесекундно творимое своими руками, трудами и чувствами. Превращаемое в личный, но неизменно гостеприимный, лихой и терпкий рай, производство счастья (несчётное количество раз упоминаемое в «Грехе»).

Станем соглядатаями, посмотрим его приметы, заглянем в окна, завидовать будем, снова пощёлкаем счётчиком.

«Какой случится день недели». Имена щенков: Бровкин, Японка, Беляк и Гренлан – ловко укладывающиеся в строчку какой-то будущей радостной песни. Гренлан – «тоже девочка», самая трогательная «псинка», и не случайно потом Захарка, сделавшийся отцом, говорит о крошечном сыне: «поднимет белую лобастую головку, дышит. Часто-часто, как псинка, бегущая по следу».

Любовь, бутылка вина, выпитая за ларьком с любимой; старый актёр, «сыграл безобидного еврея в кино о войне в паре с известным тогда Шурой Демьяненко. А затем Иуду в фильме, где Владимир Высоцкий играл Христа. Правда, этот фильм закрыли ещё до конца съёмок». Христа Высоцкий не играл (тут явная ирония над актёром Безруковым, сыгравшим и Христа, и Высоцкого; самое интересное, что рассказ написан до выхода «Спасибо, что живой»; однако не только ирония, но своеобразный ключ к минимальному присутствию Христа у Прилепина вообще).

Счастью, которого «будет всё больше», это параллельно, главное, что жизнь – сбывается.

Заглавный «Грех». Семнадцать лет, живые бабушка и дедушка, девичьи коленки, эдемский уют туалетной будки: «На гвозде – старый “Журнал сельского механизатора”. В который раз Захарка рассматривал журнал, ничего не понимая. В этом непонимании, ленивом разглядывании запылевших страниц, солнечных щелях, беспутных мухах, близости деревянных стен, жёлтых обоях, тут и там оборванных, ржавой задвижке, покрытом чёрной толью, чтоб не подтекало, потолке – во всём была тихая, почти непостижимая, лирическая благость». И, конечно, ещё не любовь – Захарка и сам не понимает, что это, сладкой лапой истомы берущее его за сердце и остальное тело…

…«Но другого лета не было никогда» – так завершается рассказ «Грех», и уже в следующем, «Карлсоне», в этот волшебный мир начинает проникать враждебное Иное. «Нежность к миру переполняла меня», «можно было, при желании, немного взлететь» – но мир безответен, и на свой лад пытается перевоспитать юного адепта Хэма и «великолепного Гайто»: «Одуревая от жары, от духоты, от чужих тел, но более всего от мерзости, доносящейся из динамиков водителя, я, прикрыв глаза, представлял, как бью исполнителя хорошей, тяжёлой ножкой от стула по голове.

(…) Алёша пожевал губами и, раздельно, почти по слогам, сказал:

– Теперь я знаю, как выглядит ад для Моцарта».

Своеобразное пограничье – кладбище в рассказе «Колёса», но и здесь герой, которого жизнь на очередном этапе, помяв, определила в могильщики, пытается переработать прах в высокую материю. Любыми способами – например, полстакана в свежевырытой могиле (так теплее): «Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы.

Как вкусно, боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье. (…)

Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного».

…В фейсбуке у нас возник разговор о песне Владимира Высоцкого «про стукача» – «В наш тесный круг не каждый попадал». Появилась запись некоего Андрея Шипилова, «Почему иностранцы не понимают песен Высоцкого», – о том, как некий английский друг блогера всё никак не мог догнать, за что посадили «всех этих людей», и как блогер пытался объяснить ситуацию (в России могут посадить всех, всегда, без повода и разбора), но не преуспел.

Ссылку на Шипилова я обнаружил у философа Константина Крылова, и вот что он пишет:

«Вообще говоря, вот этот текст говорит про эту самую “культурную среду” всё.

Потому что и дураку понятно, что песня Высоцкого – про уголовников. Самых обычных. “Блатных”. Которых типа сдал новичок. И которого главгерой в конце текста вполне внятно обещает лично покоцать. Ну то есть обычный блатняк на обычную блатную тему.

Это понятно, повторяю, и дураку. Вряд ли это непонятно автору, который вроде как умный.

Вместо этого он начинает рассуждать о том, что “любой представитель нашей культурной среды понимает, что его в любой момент могут «загрести» за что-нибудь, не важно, за что именно, и отправить в тюрягу” и т. п. И что никто из слушателей не задавался вопросом, за что посадили этих людей.

Естественно, собеседник потрясён таким идиотизмом русского народа. А на самом деле ему просто навешали лапши на уши».

От себя добавлю, что песенку эту я услышал впервые лет в шесть-семь, и тоже моментально понял, что речь идёт об уголовниках, блатных, урках. И не то чтобы я был выдающимся вундеркиндом – скорее, наоборот.

Просто дети не ищут мозга там, где его не водится.

Песенка, кстати, не самая выдающаяся даже на фоне раннего цикла Высоцкого, но явно не простая – например, в ней нет смысловых маркеров жаргона: «мусоров», «нар», «покуришь план, пойдёшь на бан и щиплещь пассажира». Обычный усреднённый язык, сравнение «барак, холодный, как могила» – скорее, архаичное, досимволистское даже. Разве что название – «Песня про стукача». Но он его далеко не всегда объявлял.

К чему весь разговор. Я сразу вспомнил рассказ Прилепина «Колёса», подумав, что сравнение «холодный, как могила» не только старообразное, надсоно-апухтинское, но и просто неточное.

Все, кому приходилось копать могилы (мне приходилось) в лютый мороз, знают, что в свежевырытой могиле как раз тепло. И единственный способ согреться, кроме традиционного, как раз забраться поглубже и «равнять» её изнутри.

В «Колёсах» мы найдём практически прямую цитату из Василия Шукшина, «Калины красной»:

«(…) шалавая подруга и Вади, и Вовы, как выяснилось, съехала.

– Куда? – спросили мы у глазка.

– В деревню свою, – ответили нам из-за двери. – Из-за таких, как вы, коблов, её из техникума выгнали…»

Кстати, нужно сказать и о заметном у Прилепина шукшинском следе. Шукшин, живи в двадцатые, был бы идеальным «серапионовым братом». Установка на острый сюжет, напряжённое действие, с героями – поэтами, маргиналами и авантюристами. Экспрессионистская поэтика, позволяющая укрупнять лица и детали и размывать, затуманивать фон. Боль и надрыв. Несомненный патриотизм – как в художественном, так и мировоззренческом поле.

Рассказ начинается и заканчивается пограничьем, в финале это – железнодорожные пути, которые успел проскочить герой перед смертной мощью мчащегося состава.

«Шесть сигарет и так далее»: Захар работает вышибалой в ночном клубе собственного опыта, вышибая пустую и грешную жизнь ночного города – местных блатных и крутых москвичей, мажориков и забредшего на нетвёрдых ногах «афганца». (Странная неприязнь, кстати, отмечается в прозе Прилепина к ветеранам Афгана – это всегда малоприятная, полуинфернальная сущность: пьяный «шурави» из «Греха», инвалид в бушлате в привокзальном шалмане из «Саньки». Разве что командир Сергей Семёнович Куцый в «Патологиях» несомненно выделяется, но у него и других подвигов множество.)

А всё ради одного: «Дома у меня – маленький сын и ласковая жена. Они сейчас спят. Жена хранит пустое, моё, место на нашей кровати и порой гладит ладонью там, где должен лежать я. (…)

Сын мой всегда такой вид имеет, словно сидит на бережку, ножкой качая, и смотрит на быструю водичку.

У него льняная голова, издающая мягкий свет».

Самый пронзительный, горький, тяжёлый рассказ «Белый квадрат» о нелепо погибшем деревенском мальчике-харизматике Сашке, откуда запоминаются шалые козы, тазик с тёплой, вспененной водой, жёлтые чай и масло, сахарные кубики, и – трупик ребёнка, «квадратный рот с прокушенным ледяным языком».

Предисловие Дмитрия Быкова в «Грехе» – по сути, тоже малая проза, дополняющая основной корпус десятым наименованием. «Счастливая жизнь Захара Прилепина» – тут слышится и Геннадий Шпаликов, «долгая и счастливая жизнь», и, если вчитаться, то и Окуджава, любимый Быковым: «как верит солдат убитый, что он проживает в раю». А ещё – лёгкая зависть к такому простому и рукотворному, но непостижимому раю, чужому недоступному счастью. Драйву, крови, наглости. Отмечу, что Дмитрий Львович в выражении этих чувств добрых (безусловно) предельно искренен – в устных беседах его белая, некавалеровская зависть звучит ещё сильнее и – забавнее.

Рэп его Родины

Моя подруга-литератор, чувствующая прозу и поэзию на одинаково тонком и серьёзном уровне, сказала о «стихах Захарки» из «Греха»: «Не перестаёт удивлять. Очень хорошая поэзия. Только Есенин и Бродский уж слишком отзываются».

Есенин, ответил я, – да, куда же без… Даже на уровне воспроизведения нехитрых, впрочем, есенинских румяных ямбов («Пляс»). Но мне более важной кажется другая шеренга – из революции и русских киплингов: Гумилёв – Тихонов – Луговской. Особенно Николай Тихонов:

(В городе Пензе, в ресторанчике, после литературно-краеведческого круглого стола, посвящённого, да-да, Анатолию Мариенгофу, разговаривали о Николае Тихонове. Почтенный литературный мэтр Леонид Юзефович, Захар Прилепин и ваш покорный слуга. Знаменитая «Баллада о гвоздях». Все трое помнили наизусть, и все трое споткнулись на строчках «Команда, во фронт! Офицеры, вперёд!» / Сухими шагами командир идёт». Юзефович и Прилепин стояли на том, что идёт «адмирал», а я отстаивал версию «командира». Леонид Абрамович возражал: дескать, раз речь идёт об эпизоде Первой мировой войны, то и «адмирал» очевидней. Они меня почти переубедили, но прав в итоге оказался всё-таки я. Впрочем, есть в коротенькой балладе и адмирал: «Адмиральским ушам простукал рассвет: / “Приказ исполнен. Спасённых нет”».)

Прилепинская лирика войны, естественно, с особой, фирменной, punk– и национал-большевистской интонацией, да и лексикой, и географией тоже – тут принципиален «Концерт»: «В полночный зной в кафе у Иордана», – разумеется, и Лермонтов – юный отец этого бряцающего острыми строчками воинства. Или вот это, моё любимое:

Уже при первом чтении я смутно подозревал, чего не хватает «грешным» стихам: иного звучания. Бумаги, строчек, глаз – мало, необходимо нечто выводящее из литературы на воздух.

Кто-то должен был прийти и прочитать (в смысле рэп-манеры, ну, как моряки не «плавают», а «ходят»), прокричать, проговорить этот, по выражению Егора Летова, «пёстрый и горький скарб», в полном соответствии с главным месседжем подборки:

Подросток пришёл, и звали его Рич, «стихи Захарки» из «Греха» составили самостоятельное высказывание – рэп-альбом «Патологии»; кое-что выпало, пришло другое – прозаический отрывок из одноимённого романа про маленького поедателя мороженого. Диск с двумя безусловно убедительными арестантскими макушками и профилями на обложке, в минималистской эстетике: лимонка-микрофон, шрифт – машинопись.

Ричард Семашков, об импульсе и технологиях: «Надо сказать, что мне Захар нравится не только как прозаик, но и как поэт, поэтому я решил сделать свое образный эксперимент: зачитал в рэп-обработке стихотворение “Портрет Сталина” из книги “Грех”, результат нас обоих порадовал, поэтому было принято решение создать совместный альбом – с Захара стихи, с меня читка и музыка.

Назад Дальше