— Думал, ты нормальный, уравновешенный человек и можешь говорить по-людски…
Я старался сдержаться, не дразнить Курт-Хасана.
— Хотел бы убаюкать меня? А может, князь готов повесить на мой язык золотую гирю?
— Откуда взять золото?! И у отца не было…
— Врешь, князь!
— Князья тоже бывали разные. Отары овец, земля— это все же не золото. Не знаю, поверишь ли, но сейчас простой чабан состоятельнее тогдашнего князя в Дагестане.
— Брось прибедняться, князь! Много о тебе знаю: что был белым офицером, убивал большевиков, в тяжелые для народа дни распространял враждебные листовки…
— Думаешь, хорошо заплатят?
— Мне ничего не нужно. Сам заработаю на хлеб с водкой.
— Ну что ж, выдай.
— И сегодня ж… Вон стоит мой мотоцикл! Видишь?
— Думаешь, поверят? Да, кажется, ты уже пытался оговаривать, когда сдался в Апраку…
— Теперь люди стали умнее, князь. Теперь поверят… Он сплюнул, но как будто призадумался.
— Погляди, Курт-Хасан! — я снял папаху. — Пред тобой беспомощный и безвредный старик. У меня жена, дочь, славная девушка, только что вернулась домой веселая, радостная, окончив университет. Они ничего не знают. Ради них живу. Ради них прошу…
— У тебя есть жена?
— Да.
— И дочь?
— Да, Курт-Хасан.
— А у меня никого нет, никого!
— Но я-то при чем? Где тут моя вина?!
— Ах, еще не понял? Я же говорю: если б не такие вот слезливые убийцы, сентиментальные палачи, лгуны, совращающие доверчивых юнцов враньем, в которое сами не верят и никогда не верили, если б не такие предатели и трусы…
— Ты не можешь называть меня трусом!
— А кто же ты?! Ха-ха-ха! — он трубно расхохотался. — «Свобода личности! Справедливость! Демократизация!» Да, вы мастера вывешивать на двери бараньи головы, а в лавке продавать собачье мясо… Фальшивомонетчики! Золотые мечты человечества подменяете потертыми медяками… Каким я был безмозглым ослом, когда поверил! «За честь и славу Дагестана»! Ха-ха-ха! Нацизм — вот ваша свобода! Дави, души, убивай из-за угла — вот ваша демократия.
— Курт-Хасан…
— Уже сорок пять лет я Курт-Хасан… Это не твои ли друзья, князь, вещают «голосом свободы»? «Дорогой слушатель, как ты думаешь, что такое свобода?» О, я теперь знаю: свобода — это чистая совесть, свобода — это смело смотреть в лицо своим соотечественникам, это радоваться своему труду и радовать других, это родная земля, даже если на ней и не все еще в порядке, но для того ты и родился, чтобы сделать ее краше, лучше… Понятно?
— Все понятно. Но послушай, уважь седину…
— Стыдно! Птицы и те умнее, они не поют на чужбине, они поют там, где родились и научились летать…
Что я мог ответить? Я хорошо помнил свою благодарственную молитву аллаху, когда благодарил в слезах, что он не внял, пренебрег упованиями Эльдара… Мог ли возражать Курт-Хасану? Даже он раньше меня понял истину…
Но все же улучил момент и перебил:
— Можешь ты внять словам человека, который просит о единственном одолжении: забудь все!
— Я ничего и не знал, ха-ха-ха! Ты сам все рассказал со страху… Нет, старик, камень умеет молчать, а я не умею. Разговор исчерпан.
Курт-Хасан поднял мундштук, вставил новую сигарету, закурил.
— А если дам золото?! — вдруг спросил я, хотя золота и вправду не было.
— Золото?! — усмехнулся ираклинец и, словно скрывая улыбку, прикрыл ладонью подбородок.
— Да.
— А сколько дашь, князь? Да-авненько мечтаю приобрести машину. — Глаза ираклинца сверкнули. — Не швейную, конечно! Водить умею, на тяжелом «МАЗе» работал…
— Хорошо! Будет у тебя машина. Только помни: слово мужчины дороже золота.
— Что ты, старик! Дал бы хоть в долг… Верну все до копейки, помоги лишь сесть за баранку собственной машины. Эх, вот удача так удача!
— Гм, где бы достать столько денег?! — пробормотал я и поймал себя на мысли, что и в самом деле хочу ему помочь.
— Ну, если ты так добр, старик, то помни: меня всегда найдешь вон там, в ущелье…
И показал мундштуком вниз, где уже сгущались сумерки.
Я ушел. Ушел недалеко: слишком тяжело было на сердце. «Ну, откуда добыть такую уйму денег?! И зачем только посулил!»
Долго сидел под кустом боярышника и размышлял. Звезды зажглись в небе, ночь была ясная, и казалось, что кругом не поздняя осень, а лето в самом разгаре… Но как поидумать то, чего у тебя нет и быть не может?!
И вдруг все тревоги отступили перед решением, которое показалось тогда единственно возможным… Вы, наверное, уже догадались каким.
Как вор, как зверь, как трус, не уверенный в своей силе, подкрался я к палатке и затаился, подстерегая. Ираклинец был уже в палатке и, кажется, стелил постель на раскладушке. В руке я сжимал острый камень: такими камнями далекие наши предки убивали зверей и друг друга. Долго ждать не пришлось: злодей выбирался из палатки, нагнувшись, и тогда я размахнулся, целясь в затылок. Но тут произошло неожиданное, — видно, стар я стал и бессилен! Курт-Хасан ловко перехватил мою руку у запястья, сжал так, что камень выпал, а я пронзительно крикнул от боли — даже эхо отозвалось. В ужасе я обмяк и опустился на землю, готовясь к гибели…
— Это наивно, старик! — услышал голос ираклинца. — Ха-ха-ха! Однако, ты, оказывается, злее, чем я думал… Зачем тебе моя смерть?
— Н-не знаю…
— А знать надо бы! И не сходить с ума, старче. Благодари аллаха и свою седину; не то выбил бы тебе последние зубы. Ступай, старик! Пошутили, и хватит. Не надо мне ни твоего золота, ни твоих денег. Как-нибудь сам заработаю… Иди!
— Ты отпускаешь?! Я же — Эльдар сын князя Уцуми, владетеля Кара-Кайтага!
— А хоть бы и Наполеон Бонапарт! Знать тебя не хочу! И никогда не думал доносить. Да и много воды утекдо с той поры, и вряд ли кого всерьез заинтересует, что ты князь… Пойми, старик, мне ничего не нужно: есть хорошая работа, платят достаточно, тяну в горы высоковольтную линию, глядишь, кто-нибудь еще и спасибо скажет…
— Я же хотел тебя убить…
Мне было мучительно стыдно самого себя.
— Эх, и наивный ты, старик! Неужели думаешь, что я выжил бы там, на краю света, среди уголовного сброда, если б не отличался силой и не умел угадывать опасность? Не такое бывало! Только больше не лезь ко мне, не трепли нервы: попадешь под дурное настроение, можешь пробудить во мне злого беса.
— Я могу идти?
— Можешь, старче! Зачем ты мне нужен? Было бы что пить — распили бы вместе, а раз нету — не задерживаю! Вернись к семье, старик, и успокойся… А видно, совесть тебя мучает, раз готов признаться всякому встречному.
— Так я пойду?
— Иди, старик, иди. Пора спать, завтра у нас много работы…
И я ушел, опустошенный, усталый, еле волоча ноги. Успокоила только мысль: хорошо, очень хорошо, что он оказался более хитрым и ловким, что я и на этот раз потерпел поражение и не пролил снова крови… Ведь этот человек гораздо полезнее меня, делает очень нужное дело и доволен. Лишь бы не стал болтать за стаканом вина и смеяться…
6
С той самой поры, почтенные мугринцы, руки стали так дрожать, что не мог взять стакан чаю, не расплескав; дрожали, будто изнутри бил меня неведомый озноб… Пуще прежнего помрачнел я и уже не мог притворяться веселым, а замкнулся дома; так больная собака прячется в укромном и темном закутке, чтоб не тревожили.
Уже во всем ауле знали, что у Эльмиры есть жених и должен скоро приехать. У родников злые женские языки не умолкали: вот, мол, нашла себе кого-то в городе, будто в ауле нет парней! «Только слепые отпустят свою дочь в город, не выдав замуж!» — говорили одни, а другие пророчествовали: «Вот помяните мое слово, он не приедет. Разве он дурак, чтоб тащиться сюда, когда в городе полно студенток, одна моложе и краше другой!» — «А что в ней, в Эльмире-то, красивого? — скрипели третьи. — Моя дочь в сто раз лучше и скромнее…»
А Зулейха, не слушая злословья, прибрала дом, попросила соседа зарезать барана, испекла пироги, приготовила бицары — горские колбаски с пахучими травами; в кафе «Тополек» она многому научилась.
Настал долгожданный день встречи. С утра дочь и жена стали накрывать стол: автобус, вы знаете, приходит в одиннадцать.
Радостная, возбужденная Эльмира приоделась, поправила косы, накинула плащ и пошла к остановке. Я видел: ей хотелось, как маленькой, бежать вприскочку и напевать и щебетать. Улыбка счастья бродила по ее лицу, чуть заметная, как солнце за облаками. Я лежал на тахте, как сейчас, и смотрел на стрелки часов, стараясь не выдать волнения; даже хватал одну руку другой, чтоб унять дрожь…
Вот раздались мелодичные удары: пробили часы.
— Выгляни, Зулейха, на веранду. Прибыл, что ли, автобус?. Бывает, что и задерживается…
— Прибыл, прибыл! Возле него целая толпа… — сказала Зулейха, возвращаясь в комнату. — Сейчас и мне надо переодеться. И ты надень новый свитер…
Вот раздались мелодичные удары: пробили часы.
— Выгляни, Зулейха, на веранду. Прибыл, что ли, автобус?. Бывает, что и задерживается…
— Прибыл, прибыл! Возле него целая толпа… — сказала Зулейха, возвращаясь в комнату. — Сейчас и мне надо переодеться. И ты надень новый свитер…
Но пробило и двенадцать, а никто не приходил. Мы кипели от волнения и тревоги, как чайники в очаге.
Наконец тихо, с ноющим скрипом, открылась дверь и порог переступила Эльмира. Одна!.. И с горьким всхлипом бросилась на грудь матери:
— Ой, мамочка, нет его! Не приехал…
И словно морозом повеяла на меня догадка: «Неужели обманул мою девочку? Неужели нашелся такой подлец?! Какой позор… Не хочу больше ничего видеть, ничего больше слышать, не хочу ни пить, ни есть, ни говорить… Камнем бы стать!»
Отвернулся к стене, сжал зубы, молчу.
А Зулейха успокаивает дочь:
— Ну что ты, доченька! Зачем так убиваться! Сегодня не приехал, приедет завтра…
— Мы договорились. Он обещал, мама! Что же это, мамочка…
— Не плачь, дочка! Не надо. Не давай людям порадоваться твоему горю…
— Когда я шла домой, мамочка, соседки хихикали. Я знаю, надо мной… Ты не знаешь, мамочка, как я его люблю… Он не мог обмануть…
— Ну, случилось что-нибудь…
— Но он же обещал! Сказал, что даже мертвый явится ко мне.
— Что ты говоришь, доченька! Зачем так жестоко…
— А разве не жестоко так обмануть?!
Мне стало невыносимо.
— Выбросьте все из головы! Успокойтесь. Замолчите! — в первый раз крикнул я в своем доме. — Мало ли мерзавцев на свете!
— Не говори так, отец! Он не мерзавец! — кинулась ко мне дочь.
— Как же иначе назвать того, кто обесчестил мою дочь?!
— Это неправда, отец! Этого не было.
— А тогда нечего и рыдать. Встретишь еще доброго человека.
— Нет, нет! Только его люблю. Его одного!
— Это пройдет, доченька.
— Нет, папочка, у меня не пройдет. Пусть обманул, пусть не приедет, а любить буду только его…
Я хотел возразить, дочь прервала:
— Не надо, пала. Помолчи. Успокойся. Я не буду плакать…
Наступила гнетущая тишина. Я обернулся: подумал, что они вышли из комнаты. Нет! И дочь и мать были здесь, молча утирали слезы.
А в комнате пахло пирогами, вареным мясом, пряностями… И вдруг стало невыносимо жаль свою несчастную дочь, на которую я же еще и накричал, наговорил злых нелепостей о ее любимом… Я поднялся с тахты, сел к столу, сказал:
— Давайте лучше посидим да отведаем всего понемногу. Ты, дочка, садись рядом со мной…
Только они сели, как у ворот раздался гудок машины. Дочка вздрогнула, застыла и, просияв, кинулась на веранду. За ней выбежала и мать. Ну, я тоже — не смог остаться один в комнате!
У ворот стояла будто облитая перламутром легковая машина. Из нее вышел молодой человек в защитных темных очках, которые тут же снял. Был он статен, высок, темный костюм фиолетово поблескивал, на белой сорочке синел галстук. И к нему стремглав неслась моя дочь. Она выскочила за ворота и… я отвел глаза и увидел любопытных на всех крышах соседних саклей. Нет, в своем порыве не удержалась моя дочь, они поцеловались на глазах у всех, а я смутился и отвел глаза. Казалось, я слышу голоса ротозеев: «Какое бесстыдство, средь белого дня на улице… Не стесняясь отца с матерью! Как она бросилась к нему, как нежно он обнял и как… Ой-ой, даже сказать страшно! Что же это делается с людьми?»
Пропустив вперед зардевшуюся Эльмиру, на веранду поднялся жених. Ох, каким знакомым мне было это лицо! И все-таки вспомнить сразу не мог: ведь я обрадовался его приезду не меньше Эльмиры.
— Познакомься! Вот моя мама, а вот мой отец. Не забудь извиниться перед ними. — Эльмира погрозила жениху. — А я поговорю с тобой после…
— Здравствуйте! Простите меня. Тысячу раз извиняюсь! — Молодой человек даже покраснел от смущения. — Понимаете, по дороге случилась авария… Нет, не со мной. Грузовая машина на повороте завалилась в кювет, шоферу стало плохо… Ну, я довез его до вашей больницы… Вот как бывает: думал опередить автобус, а вместо того опоздал! Вы, надеюсь, простите… А вот от Эльмирочки, не знаю, удастся ли добиться прощения… С этими словами он вошел в комнату.
— Погоди, обманщик! Я с тобой иначе поговорю! — засмеялась Эльмира; к ней вернулась искрометная радость жизни, да не прежняя, а словно бы удесятеренная.
— О, сколько яств на столе! И как вкусно пахнет… Признаться, я выпил утром лишь чашку кофе и теперь голоден как волк. Я впервые в этих горах, просто залюбовался… А почему мы одни? Правда, хорошо посидеть в тесном кругу семьи. Но у вас, дядя Мутай, — простите, еще непривычно мне называть вас папой, да это ничего, скоро привыкну! — есть, наверное, друзья, соседи…
— Не знали, приедете вы или, может, задержат дела, — ответил я. — И не решились пригласить…
— Как же, я ведь обещал! Ничего, пригласим в другой раз… Мне хотелось при всех, — как говорится, при всем честном народе, — сказать, вернее, попросить руки вашей дочери. Не скрою, ехал я, боясь, что встречу черствых, угрюмых людей, но теперь все волнения позади… Рад видеть вас такими добрыми, родными…
— А не много ли ты говоришь? — засмеялась Эльмира. — Боюсь, другим и рта раскрыть не дашь.
— Простите, это от радости! А вообще я неразговорчивый, Эльмира может подтвердить. И говорю-то обычно неумно и нечленораздельно. Дело у меня скромное — проектировать людям дома. И в таком деле много разговаривать незачем…
Я поднял бокал дагестанского коньяка:
— Ну, сынок, с приездом! Желаю вам счастья, дорогие!..
И спохватился:
— Прости, не расслышал твоего имени. А дочка все не хотела назвать, говорила: «Приедет, сами познакомитесь!..»
— Мирза. Мирзой звать меня!
Да, да, да, это он, Мирза, сидел передо мной! Тот самый, неотступно преследующий всю жизнь Мирза Харбукский. Те же глаза, сосредоточенные, умные, те же брови и морщинка на переносице, тот же угловатый подбородок, те же могучие плечи, — правда, не в кожанке, а в прекрасно сшитом костюме, каких я еще не видал. Та же улыбка — откровенная, ясная…
Мирза заметил мою растерянность.
— Отчего вас смутило мое имя, дядя Мутай?
— Да как тебе сказать… Отца твоего зовут Омаром?
— Да. Наверное, вы о нем слышали, о полковнике Омаре! Он знаменитый… Собирался и он приехать, да не пустили дела… И дедушка у меня был известный. О нем много пишут. Наверное, вы читали: Мирза Харбукский!.. А отец говорил, что знает вас… Я ему все рассказал об Эльмире…
— Да, да, мы встретились в вагоне, когда я возвращался из госпиталя. Помню тебя малышом, было тебе тогда, если не ошибаюсь, семь лет.
— Оказывается, мы давно знаем друг друга! — улыбнулся Мирза.
— А я-то думала, папочка, что познакомлю тебя с неизвестным, тем, кто решил отнять у тебя дочь! — засмеялась Эльмира. — А выходит, вы давно знакомы.
— Ну, еще раз за ваше счастье! — сказал я и снова поднял бокал дрожащей рукой (на этот раз она, проклятая, дрожала сильнее обычного). — Только прошу, Мирза, не обижай Эльмиру.
— Ну, что вы! Да она и сама не даст себя в обиду.
Вот так, почтенные мугринцы, снова предстал предо мной бессмертный Мирза Харбукский и нанес последний удар, от которого стало рассыпаться мое здоровье: всякий день выпадало по кирпичу из стен и свода…
Побыл еще несколько дней в нашем доме жених. Улеглись сплетни, смолкли злые языки, осталась зависть. «Вот бы, — говорили теперь, — к моей дочери приехал такой жених на своей машине! Добрый, всех детей квартала покатал… Счастливица эта Эльмира! Говорят, он сын большого хакима, того самого, что депутатом от Кайтагского округа. И дедушка, говорят, был большевистским комиссаром, враги убили его еще в гражданскую войну. А как задрал нос наш Мутай! Зулейха души не чает в зяте. Свадьбу, говорят, сыграют в городе… Но все равно потребуем здесь свадебного меда!»
Мы-то с Зулейхой надеялись, что будет работать в ауле, жить с нами… И надежды разом рухнули. Горцы говорят: «Муж с женой — что иголка с ниткой: куда игла, туда и нитка тянется».
Провожать вышла добрая половина аула… И молодожены тепло попрощались со всеми, пренебрегли недавними сплетнями, злорадством, ехидством дорогих наших соседок…
И мы с Зулейхой вернулись в саклю, она — открыто утирая глаза косынкой, я — украдкой смахивая слезы.
Когда я почувствовал, почтенные мугринцы, что часы мои сочтены и вряд ли переживу рассвет, все вдруг стало так просто и так ясно. Решил, что лучше сам поведаю о себе, чем предоставлю Курт-Хасану и подобным ему рассказывать, вспоминать, сочинять, выдумывать. И еще подумалось, что было б грешно унести с собой всю эту горечь и всю признательность вам, в чьих руках будущее не только страны, но — не сомневаюсь — и всей земли. Доброе будущее расцвета всего способного зацвести.