— Мамуля, ну не надо, ну не плачь, — говорил художник, теряясь при виде ее слез.
— И может, глупо это, я попросила: ну нет у меня настоящей внучки, так ты мне ее хоть нарисуй. Чтобы, пока нет его дома, посмотреть на нее можно было. И — чего греха таить — поговорить иногда. Все не сама с собой. А можно я тебя буду внучкой звать?
Полина кивала.
— Ты только приходи ко мне почаще.
И Полина снова кивала, глядя, как нарисованная Полина сидит в плетеном кресле в другом углу комнаты и читает книгу.
Оба они — и художник, и Мамуля — были очень больны. Художник страдал сердцем и с трудом взбирался на пять пролетов до мастерской.
— Выходит, ты и на концерты не ходишь? — спросила Саша.
— Хожу, — ответила Полина. — Меня пускает администратор, Валера, я же говорила.
— И ты даешь ему держать тебя за грудь?
— Нет, что ты. Он просто давний мамин друг. Он меня хорошо знает.
— Так зачем же ты все это придумала?!
Саша и Полина давно уже не сидели на полу. Они лежали на Сашиной кровати голова к голове и смотрели в потолок.
— Зачем ты мне все это говорила?! — Саша перевернулась на живот и взглянула подруге в глаза. Та медленно перевела на нее взгляд:
— А кому еще я могла сказать, если не тебе? Я больше почти ни с кем не разговариваю.
— Но зачем?!
— Сашка, я устала… Я так устала быть хорошей. Мне всю жизнь хотелось сделать что-то не как хочет мама… Но знаешь, в чем ужас?
— В чем?
— А ужас в том, что я была бы хорошей, даже если бы она меня не пугала. Я бы хорошо училась, и не путалась бы с мужиками, и не пила бы. Я и сама — сама, без нее, понимаешь? — не люблю плохие оценки. И люблю учиться. И я не хочу, чтобы ко мне прикасались мужчины. А она словно подозревает, что я плохая, и мне как будто и надо быть плохой, чтобы не получилось, что она ошибается. А я не могу. Ты меня понимаешь? Я путано говорю.
— Но ты же пьешь. Я чувствовала запах спиртного…
— Художник иногда выпивает рюмку водки. И наливает мне крохотный глоток. Я почти его не чувствую, только играю, что пьяная…
— Чтобы казаться плохой?
— Наверное. Кстати, — Полина вдруг тоже перевернулась и легла на живот, опершись на локти, — как ты это сделала?
— Что? — Саша похолодела. Что-то в тоне Полины показалось ей пугающим.
— Как ты смогла заставить меня рассказать про… про четверку? И про художника — то, что я не планировала говорить? И откуда у меня ощущение, что я говорила и молчала одновременно? Откуда? Это что-то вроде гипноза?
— Нет, это не гипноз. Просто я… Просто я умею… Я умею видеть, о чем думают люди.
— Я не знала.
— Раньше я с тобой этого и не делала.
— Но всегда могла? — голос Полины слегка задребезжал. Тревожный звук мелькнул и пропал, как рыбья спина в быстрой воде. Саша похолодела.
— Да, всегда могла, — подтвердила она. И это было как в детстве отвечать на мамин вопрос, кто разбил чашку: страшно, хотя и неизвестно почему.
— Но, — она попыталась спасти положение, — я никогда не делала этого, потому что это…
Полина не слушала.
— И сможешь так сделать после? — спросила она.
— Да. Но я не буду…
— И я не узнаю, что ты это сделала?
— Нет. Обычно никто этого не чувствует…
— Обычно?! Ты часто это делаешь?!
— Да, но не с тобой… Тебе было плохо, понимаешь? И я подумала: если выслушаю тебя, тебе станет легче, ты сможешь поплакать.
Полина вскочила.
— Прекратите! — крикнула она. — Все, все прекратите лезть ко мне в голову! Слышите?! Мне наплевать зачем! Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы кто-то читал мои мысли! И неважно, плохо мне или хорошо. Хоть это вы мне оставьте!
— Прости, прости! Я никогда…
— Я всегда, — сказала Полина, — всегда теперь буду думать: сделала ты это еще раз или нет? И никогда не смогу проверить. Мне неприятно и страшно рядом с тобой. Прости.
И она ушла.
4Она ушла навсегда. Больше не приходила к Саше домой, отсела от нее в школе и никогда не встречалась на улице.
Прошло всего несколько дней, и Саша поняла, что ее жизнь стала потрясающе пустой. Вдруг оказалось, что все свои мысли, все свое время она посвящала Полине. И даже о Черепаховой Кошке думала только для того, чтобы помочь подруге.
А теперь Черепаховая Кошка и бледные руки, парящие за ней в темноте мастерской, были не для чего-то, а сами по себе.
Саша сидела на скамейке в парке: ноги на сиденье, сама — на спинке, а окно, призрачно-блеклое в свете хмурого зимнего дня, висело перед ней, слегка покачиваясь от ветра.
Саша глядела Черепаховой Кошке в глаза и думала о Полине и о том, что стала невольным свидетелем ее позора. Единственным свидетелем.
Таких вещей не прощают. Ведь еще полгода — и Полина никогда больше не увидит ни историка, ни школы, и только Саша всегда будет напоминать ей о том, что…
Вспомнились прикосновения, похожие на отечные синяки. И мать, чьи ногти с нежными незабудками вцепляются в детские волосы под самой косичкой: как зубастый ковш экскаватора, который хочет вырвать под корень молодое дерево.
Полина хотела нести все это одна. И она делала вид, что Саши не существует.
У Полины были друзья, занятия, подготовка к вузу, художник.
А у Саши не было ничего, и от этого ей становилось страшно.
Перебирая в памяти лица знакомых в стремлении спастись от одиночества, она подумала про Славу. Саше казалось, он не просто так остановил ее возле университета.
Слава вызывал в ней странное, даже раздражающее чувство. Это было похоже на привязанность, которую Саша испытывала к Полине, но к ней добавлялось жгучее желание дотронуться, и это желание жило в кончиках пальцев и на губах.
И Слава показался в конце аллеи. Его темная фигура приближалась, описывая по дорожке плавную дугу между стволами облетевших кленов.
— Бесит, — сказала Саша, как только он подошел. Специально сказала резко и зло, чтобы проверить, насколько сильно нужна ему.
— Что именно? — Слава вскочил на скамейку и сел на спинке рядом с ней.
— Твои вот эти эффектные появления.
— Но это непременное условие…
— Чего? — Саша подняла воротник, но он был слишком мал, чтобы отгородить ее от Славы. Теперь, нахохленная, раздраженная, с поднятым воротником, она казалась себе похожей на промокшую галку. — Условие чего?
— Условие существования в жизни, как в театре, конечно. Я ведь не только зритель, но и актер. Можно сказать, это такая комедия дель арте, где известны характеры и роли, но…
— Это я поняла, а выкрутасы?
— Эффектное начало, эффектный финал. Все это родилось с театром. А ты знаешь, что русские актеры в восемнадцатом веке, уходя за кулисы, эффектно вскидывали руку?
— Нет. И что?
— Они знали в театре толк. Один актер однажды забыл это сделать, так вышел из-за кулис, прервав следующую сцену, и ушел как полагается. Потом все это актеры стыдливо запрятали внутрь. Но мнимая естественность превратилась, по сути, в тот же самый эффект. Просто теперь все выпендриваются внутри себя, а не снаружи.
— А ты снаружи?
— Да. Я как положено. Ну а ты?
Саша помолчала. Потом сказала, словно бы уже о другом:
— Я не знаю, что делать. Полине я не нужна. А больше мне, кажется, и делать нечего.
— Почему? — Слава слегка наклонился к ней и удивленно приподнял брови. Саша взглянула на его губы и заставила себя отвернуться.
— Ну как почему…
— Но ведь на Полине мир не заканчивается понимаешь? Вон сколько людей вокруг. Может быть, твои родители?..
— Нет, — резко прервала его Саша. — Я им не нужна. Никогда не была нужна. Это безусловно.
— Ну не они, так кто-то другой… Ты люби всех, и кто-нибудь обязательно откликнется.
Саша молча смотрела вниз: там три воробья выковыривали втоптанные в плотный мокрый снег семечки.
— А ты, — спросила она, — ты делаешь так? Любишь всех? Или просто играешь роль чокнутого странствующего проповедника?
— Я люблю, — серьезно кивнул Слава. — Тебя, Полину, которую совсем не знаю, воробьев — всех, кто живет. И я стараюсь никому не делать больно. Боли хватает и без меня.
— Любить и жалеть…
— Именно так. И знаешь что? Может быть, Полина все еще нуждается в тебе? Может быть, она ждет твоей помощи или твоей любви, но ей стыдно и страшно признаться?
— Знаешь что? — сказала Саша. — Ты юродивый, вот что!
Она встала со скамейки и пошла прочь.
5Утро было ясным и морозным. Снег на тротуарах, по большей части, стаял, и зимние ботинки глухо шаркали по пыльному асфальту. В семь утра этот звук эхом отдавался от спящих домов.
Ветер стал подниматься к полудню. Виктор как раз обедал в столовой и видел в окно, у которого стоял его столик, как люди, подняв воротники, перебегают заводской двор.
Ветер усиливался и креп, небо заносило плотными тучами.
Ветер усиливался и креп, небо заносило плотными тучами.
Виктор вышел с работы в пять и едва не задохнулся, когда порыв ветра ударил в лицо. Это смутно напомнило ему о чем-то.
Снега не было, и оттого казалось особенно холодно. Уши сразу покраснели и замерзли. Начали слезиться глаза. Ветер кидал в них смерзшуюся пыль и крохотные льдинки, уцелевшие после недельной оттепели. Раскачивались над головой провода, и трамвай, лишенный электричества, встал между остановками.
Маршрутки были забиты битком, Виктору пришлось идти пешком через весь город. Сначала он не спешил, но потом начал ускорять шаг и, только когда почти уже бежал, вдруг вспомнил, почему все это кажется ему таким знакомым: бешеный ветер, звенящие провода, поднятые воротники и сильные порывы, которые мешают дышать.
Он уговаривал себя, что все это бред, просто кадры телешоу, и девушке на самом деле ничего не грозит. И, может быть, такой девушки нет вообще. И даже скорее всего.
Но он миновал свой дом и отправился к Сашиной школе, придерживая на плече ремень большой полупустой сумки, которая так и норовила соскользнуть. Виктор бросил бы ее, если бы был уверен, что там, куда он бежит, действительно есть кого спасать.
Улица была прямой: он видел свет в школьных окнах почти от дома и, кажется, мог различить темный силуэт ясеня на перекрестке. Возле него было спокойно и тихо: не стояла машина скорой, не бегали, суетясь, люди.
Он увидел отломленный сук, только когда подошел к магазину вплотную: его оттащили в сторону, к стене дома.
Виктор поразился, каким он оказался огромным. Сук изгибался, венчая каждый изгиб резким выступом — словно там, под корой, проступали позвонки. От него во все стороны торчали ветки потоньше, от них — еще, а потом шли самые тонкие, похожие на слипшиеся пряди волос, и на их концах жалобно трепыхались необлетевшие ясеневые сережки.
Острый скол ярко белел, отражая свет магазинной витрины и близкого фонаря. Он был ребристым, с грубыми волокнами, а по волокнам шли потеки крови.
Виктор растерянно оглянулся: в паре шагов от него на пожухлой осенней траве был островок смерзшегося снега. И он тоже был забрызган кровью.
— Жуткое дело, — сказал вдруг кто-то. — Я сама-то не видела, я на крики прибежала.
Виктор поднял глаза: на ступеньках магазина стояла продавщица. Он определил это по синему синтетическому фартуку с оборкой и белой дурацкой пилотке. Зимняя куртка была накинута ей на плечи, руки продавщица держала в карманах, но голову не втягивала и не поднимала воротник. Виктор сначала удивился, а потом заметил, что ветер совершенно стих, и с неба начинает лететь мягкий и легкий снег.
— Ну уж спасать было нечего, — продавщица развела руками, не вынимая их из карманов, и куртка приподнялась, будто темный ангел начал расправлять крылья. — Ох, как он страшно вошел — сук, я имею в виду. В самую шею, да под пальто — как на булавку накололи человека. И кожа содрана, и кровь, и голова вот так вот набок — брр…
Продавщица показала, как вывернулась голова, а потом зябко передернула плечами.
— На себе не показывают — тьфу-тьфу, — вдруг вспомнила она, а потом засуетилась и прибавила: — Снег летит. Красиво как. Только холодно. Пойду я?
— Идите, — сказал Виктор, и ощущение у него было такое, словно продавщица осталась бы, если бы он не разрешил идти.
Она скрылась в магазине, и скоро ее голова появилась в витрине, за пачками чая и банками кофе.
Виктор стоял и смотрел. И скоро у него возникло ощущение, что кто-то стоит у него за плечом и тоже молчит и смотрит.
Виктор медленно обернулся.
— Пришли полюбопытствовать? — спросил толстяк. — Что ж, вполне ожидаемо. Я вот тоже — не утерпел.
Глава девятая ТОЛСТЯК
1Саша была уверена, что Полина никому не станет жаловаться. Она оставалась несчастной и беззащитной, а Саша хотела помочь, как бы Полина к этому ни отнеслась.
Она вытянула полотно, натянула его на раму. Чуть тронула рукой — шелк был влажным, но не мокрым. Украдкой обернулась на Черепаховую Кошку. Та лежала, свернувшись в клубок, и передняя лапа, чуть выставленная вперед, слегка подергивалась, как бывает у кошек, когда они крепко засыпают. Делает вид, — решила Саша и, прикрывая спиной натянутый на раму шелк, взялась за работу.
Она немного спешила, не зная, вписывается ли ее рисунок в картину Кошкиного мира. Если нет, Черепаховая Кошка могла приказать бледным рукам невидимого художника переписать все заново.
В нос сразу ударило густой, тошнотворной вонью резинового клея. Саша едва не закашлялась, но сдержалась. Она повела резервную линию, и рука, сжимающая тюбик, стала влажной от страха и напряжения. Тюбик норовил выскользнуть, линия дрожала, и Саша с ужасом поняла, что не успела придумать рисунок. Все ее мысли были о том, как бы не вырвало от тяжелого запаха. И еще, чтобы линия была непрерывной.
В окно ударила ветка. Саша вздрогнула и обернулась: ей показалось, что Черепаховая Кошка в ярости забила хвостом.
Кошка спала, но уже совсем в другой позе. Саше почудилось в этом иезуитское притворство.
Скоро контур был готов: блекло-серый на белом шелке, он был почти неразличим, и Саше пришлось прищуриться, чтобы разглядеть его. Она взглянула и сама поразилась тому, как точно изобразила силуэт историка: худая фигура, тощие ноги и характерная поза: одна рука в бок, другая опирается о парту, для чего ему приходится немного наклониться в сторону…
Саша взяла краски.
Она постояла над полотном и плеснула на историка ярко-красной похоти. Затем — ядовито-зеленой тошноты, которую он вызывал у нее. Тронула его коричневым как предвестником скорой и неминуемой старости.
Не найдя больше красок, которыми могла бы его описать, начала втыкать в фигуру тонкие штрихи черного — как ведьма втыкает булавки в восковую куклу.
Потом Саша остановилась, поняв, что не знает, чего хочет для историка. Черные мазки впивались в красное и зеленое тонкими длинными иглами, пускали там корни. Саша поняла, что убивает его. Ей стало страшно. Захотелось все исправить, но она не знала как.
Саша обернулась на Кошку: та снова поменяла позу и спала, повернувшись спиной. Не было видно ни морды, ни лап, ни даже ушей.
— Эй! — крикнула Саша, но Кошка не услышала. — Помоги! — повторила она. — Ну пожалуйста! Я не хочу его убивать. Пусть он просто отстанет. Просто отстанет! Слышишь?!
Черепаховая Кошка не слышала, и Саша схватила спасительную синюю краску, самую любимую — индиго. Руки тряслись так, что пигмент сыпался мимо чашки с водой.
Саша набрала краски на кисть и заговорила с нарисованным историком:
— Ты просто отстань. Я не хочу тебе ничего плохого. Ты просто отстань!
Она плакала и старалась замазать синим черные иглы.
— Ну пожалуйста!
Ничего не получалось. Краска смешивалась в бурую грязь, и Саша не понимала, что это значит.
— Я просто злилась на тебя. Просто злилась. Я даже не знала, что рисую. Я понятия не имела.
Было страшно чувствовать себя убийцей.
И тут Саша заметила, что резервная линия подтекает. Она не была непрерывной, в плече у историка оказались крохотные воротца, в которые вместе с краской убегала влага. Рука дрогнула — просто дрогнула рука, подумала Саша устало. Вялым, неверным движением она попыталась остановить краску, но было уже поздно: клякса расплылась.
Саша смотрела на нее какое-то время. Потом заметила, что Черепаховая Кошка тоже сидит и смотрит, обернув лапы пушистым хвостом и насторожив уши.
Оттого что Кошка не помогла и не остановила, Саше стало так горько, что она сорвала полотно с рамы, оставив на кнопках безжизненные водоросли вырванных нитей. Сорвала и бросила прочь от себя.
Полотно хлопнуло, раскрываясь, мелькнуло белым и исчезло, будто провалилось в бездонный колодец.
Исчезло вместе с историком и с вырастающей из его плеча кляксой, похожей на двух крохотных взявшихся за руки людей.
«Семнадцать лет, а уже убийца», — сказала Саша Черепаховой Кошке. Ей было страшно. Она села на кровать и уставилась в одну точку. И рядом не было никого, кто помог бы ей расплакаться.
2Если бы спросили Риту, она бы сказала, что у Саши был хороший шанс стать убийцей не в семнадцать лет, а в четыре.
Она хорошо помнила, как это было страшно.
В их квартире собралась компания: несколько семейных пар и Витин одноклассник Шурик Каракозов, женатый, но предпочитающий ходить по гостям без жены. Рита понимала почему: пить, когда никто не толкает в бок, было гораздо удобнее.
Гости пришли без детей, Саша скучала и играла под столом с пластмассовой лошадью, которую считала настоящей.
Лошадь скакала между взрослых ног, которые изображали волшебный лес с ожившими деревьями. Это было очень интересно — вовремя уворачиваться от серых и светлых движущихся стволов. «Ты храбрая-храбрая лошадь, — пела про себя Саша. — Храбро-прехрабро-прехрабрая». Они с лошадью ехали побеждать злодея.