Ранней весной - Юрий Нагибин 3 стр.


— Ну их, мушкетеров! — досадливо и небрежно отмахнулся Борис.

— Полегче, белобрысый!.. — Я почувствовал, как похолодели мои щеки.

— А ты знаешь, кто такие мушкетеры? — ошеломил он меня неожиданным вопросом.

— Как кто такие?.. Герои, солдаты.

— На-кось! Это жандармы!

Жандармы? Нам в школе много рассказывали про царских жандармов, и я не знал более бранного слова, чем «жандарм». Как могли быть жандармами эти веселые храбрецы, рубаки, герои? И все же я почему-то сразу поверил, что он говорит правду. Мне показалось, что золотое шитье на моем плаще поблекло.

— Врешь ты все, белобрысый…

— Вот и не вру. Мне отец сказал.

С этим авторитетом нельзя было спорить. Я медленно общипывал страусовое перо на шляпе.

— Они и на войну-то почти не ходили! — с торжеством продолжал белобрысый. — А были телохранителями у царя. Тело его хранили.

— Это верно, — тихо подтвердил Павлик, который много читал и не говорил ничего такого, чего бы не знал наверняка.

Любимые герои навеки потускнели в моих глазах. Я чувствовал себя обманутым. «Нет, — говорил я себе, — может быть, мушкетеры и были жандармами, но только не Атос, Портос, Арамис и д'Артаньян». И все же мое пионерское сердце не позволяло мне рядиться в обличье пусть и невсамделишных, но все же жандармов. В этот вечер мы не играли…

А ночью я безжалостно перекроил мушкетерскую шляпу в остроконечный красноармейский шлем. Но я ничего не сказал об этом друзьям до того дня, пока мы не пошли смотреть «Красных дьяволят».

В воскресенье, купив по полтиннику билеты, мы переступили порог кинотеатра «Маяк», находившегося возле Чистых прудов в переулке.

Крошечный зал фойе был полон ребят. Были здесь девятинские, златоустинские, несколько чистопрудных, которые, завидев нас, стали перешептываться, но не предприняли никаких враждебных действий. Борис, чувствовавший себя старожилом, уговаривал нас пойти посмотреть на макет винтовки из папье-маше. В макет была вделана электрическая лампочка, от которой шли два провода. Надо было присоединить один провод к металлической кнопке на какой-нибудь части винтовки, а другой — к такой же кнопке в списке частей. Если правильно угадаешь название части — лампочка зажигается. Правда, лампочку давно вывинтил кто-то из чистопрудных, но мы поверили Борису на слово. В это время билетерша объявила, что в фойе состоится лекция.

— Давайте быстренько вон к тому столу. Да не шумите, а не то не покажем вам сеанса…

— Не стоит ходить, это необязательно, — отчего-то покраснев, стал убеждать нас Борис.

Но нам хотелось испытать все удовольствия утренника.

Мы смешались с толпой, окружавшей крытый кумачом столик и сидящую за ним лекторшу, пожилую седую женщину, стриженную под мальчишку, в роговых очках на красноватом пористом носу. Лекторша с трубным звуком высморкала свой похожий на губку нос, нагнулась и вытащила из-под стола большие листы картона. На картоне были нарисованы огромные черви с хоботами и голые люди со вскрытыми внутренностями.

Лекторша отобрала картоны с червями и подала их одному из чистопрудных.

— Посмотрите и передайте товарищам, — сказала она. — Это бациллы заразных болезней, увеличенные в несколько миллионов раз.

Чистопрудный хмуро и недоверчиво ухмыльнулся и через голову передал картоны стоявшим позади.

— Ну, ребята, — бодрым голосом начала лекторша, — сегодня мы с вами побеседуем о туберкулезе.

Конечно, мы очень скоро поняли, почему белобрысый пытался нас удержать от этой лекции. Но в этой пытке скукой была своя приятная сторона: тем более заманчивым казалось ожидавшее нас впереди наслаждение.

Остальная аудитория томилась не менее нас, но почему-то никто не расходился. Чистопрудные ребята деловито переговаривались, менялись свайками и большими стертыми пятаками для игры в расшибалку. Когда же лекторша заговорила о вреде курения для легочных больных, чистопрудные дружно потянули из карманов измятые пачки «Басмы». Хотя из предосторожности курили в рукав, скоро и лектор и аудитория потонули в голубых вонючих клубах дыма. Надтреснутый звонок неожиданной радостью вторгся в унылую атмосферу фойе. Все ринулись к дверям, и жалобно из-за дымовой завесы звучал голос невидимой лекторши, умолявшей вернуть ей бациллы.

Предводительствуемые Борисом, мы в числе первых проникли в зал и заняли отличные места у самого экрана. В наше время передние места считались самыми почетными. Экран в этом кинотеатре заменяла плохо побеленная стена, на которой каждый раз после очередного разрыва пленки возникал световой квадрат. Но никто не обращал внимания на такую мелочь, так же как и на частую штриховку, косо резавшую кадры, как будто все действие фильма происходило под дождем, на перевернутые надписи и радужные блики от неровностей стены! Все это принадлежало кино, а мы не помнили, что находимся в кино. Мы были включены в происходящее на экране, мы были полноправными участниками всех приключений маленькой компании. Лишь на другой день смогли мы говорить и спорить, что кому больше понравилось: история ли Дуняши, наскипидаренный ли Махно, или глупый бандит, дующий самогон через клистирную трубку.

Все сплошным потоком вошло в душу, достоверное и близкое, как сама жизнь.

Наверное, это был очень хороший фильм, если он мог так захватить все поколение моих сверстников. В нем была правда дружбы, правда больших и добрых человеческих отношений, и в этой главной правде исчезала неправдоподобность отдельных ситуаций, наивность и примитивность многих сцен.

Когда зажегся свет и публика повалила к выходу, Борис сказал, чтоб мы не двигались с места.

— Сейчас второй сеанс будет. Останемся.

Мы беспрекословно подчинились его авторитету. Я заметил, что несколько чистопрудных и златоустинских тоже остались в зале. Борис объяснил, что надо делать. Когда станут проветривать зал, мы спрячемся между рядами, а затем спокойно займем свои места. Минут через десять перед нами снова замелькали знакомые лица, снова под громкий смех глупый махновец тянул самогонку через клистирную трубку.

Мы вышли из «Маяка» около шести часов вечера, когда кончился последний, пятый по счету, сеанс для детей и начиналась демонстрация заграничной бузы с поцелуями.

А затем мы собрались в большой, заставленной кроватями комнате Бориса. За столом, крытым клеенкой, сидел сам вагоновожатый с поднятыми на лоб очками и рассказывал нам о своем боевом прошлом.

Хотя вскоре выяснилось, что звучный титул каптенармуса, или каптера, как говорил Лабутин, означает всего-навсего кладовщика, ореол славы, окружавший его в наших глазах, нисколько не потемнел. Он знал все и про Махно, и про Петлюру, он видел в глаза самого Буденного, а комбриг Котовский пообещался однажды «посадить его на губу» за непорядки на складе. Когда же он стал рассказывать о том, как в бою под Гуляй-Полем, когда в ротах осталось не более десятка штыков, он взял винтовку и занял место в поредевшей цепи стрелков, мы побледнели от восторга и острой зависти к белобрысому.

— А вы много беляков подстрелили? — спросил Колька.

Я почувствовал, что слова «посадить на губу», «беляки» начинают Колю пьянить, как не пьянили прежде даже «бургонское» и «анжуйское».

— Не считал, — пряча улыбку под рыжими пушистыми усами, ответил вагоновожатый.

На другой день был организован отряд красных партизан имени Лабутина-отца. Командиром из уважения к прошлым заслугам был избран я, комиссаром — душа дела — белобрысый. Колька стал во главе разведки, Павлик принял штабную работу, а за нашей спиной выстроилась колонна бесстрашных, лихих, горячих воображаемых бойцов.

Впрочем, наша армия недолго оставалась абстрактной. Игра наша, изменив своему комнатному характеру, вышла на улицу, во двор, и скоро отряд насчитывал десятка два боеспособных штыков.

Однажды Борис пришел сильно озабоченный.

— Знаешь, что отец намедни говорил? Он говорил, что красные партизаны громили помещичьи усадьбы и уничтожали частных собственников.

— Это какие частные собственники? — спросил юный Колька.

— Ну, которые сами чего имеют, а другим не дают. Капиталисты в общем…

— Так ведь теперь нет капиталистов, белобрик, — заметил Павлик.

— Как нет? А Чистопрудные? У самих пруд, а разве кому дадут попользоваться? Самые настоящие капиталисты.

— Неужели ты хочешь… — Начал Павлик, но остановился, пораженный величием идеи Бориса.

— Факт! Насовали ведь мы им в Архангельском. Надо только ребят побольше собрать…

Так возник дерзкий план, который должен был положить предел могуществу чистопрудных. Но сорганизовать ребят оказалось делом не легким. Страх, внушаемый чистопрудными, был слишком велик. Сама идея принималась с восторгом: еще бы — сломить чистопрудных, сделать пруд достоянием мальчиков всего района, — что может быть лучше! Но когда речь заходила об исполнении, огонь разом потухал: нас слушали вежливо, но холодно.

Бежали дни, а мы по-прежнему проводили время в горячих, но бесплодных маневрах: штурмовали винные подвалы, пугая огромных битюгов с мохнатыми ногами, брали приступом помойку; рассеивались, сосредоточивались, наступали, оборонялись, — словом, осваивали стратегию и тактику партизанской войны. Но наша главная, заветная цель оставалась все так же далека. И совершенно неожиданно мы получили серьезную поддержку в лице… Кукурузы.

Случилось это так. Как-то после очередного столкновения с Кукурузой, когда мы готовились подвергнуть его обычной процедуре, нас остановил Борис.

— Ты кого трогаешь? — обратился он к Кукурузе, который стоял, набычив шею и сжав кулаки. — Ты красных партизан трогаешь. Буржуй ты, больше никто! — И Борис повернулся к нему спиной.

У Кукурузы побелели суставы пальцев, так сильно он их сжал.

— Но-но… ты… за буржуя в морду дам…

Борис спокойно посмотрел на Кукурузу.

— А как же тебя еще назвать? Только буржуи так себя ведут. Тут красные партизаны, командир, вот комиссар, начальник штаба, а ты лезешь.

— А я почем знал, — хмуро, но с заметным смущением пробормотал Кукуруза. — Я слыхал за вас, что вы какие-то мушкадеры.

— Темнота! — с сожалением покачал головой Борис. — Мало ли что было! А сейчас мы за уничтожение буржуев во всем мире. Слушай-ка, — сказал он, словно что-то сообразив, — до тебя дело есть…

Обычно все важные дела нашего двора разрешались и укромном месте за помойкой… Там, сидя на горячей от солнца крыше дровяного сарая, мы и рассказали Кукурузе о своем плане свержения чистопрудных. Узнав, что дело идет о чистопрудных, Кукуруза оживился:

— Я Чистопрудных завсегда бью.

— Постой, — остановил его я. — Бить-то бьешь, а на пруд ты пойти можешь?

Кукуруза хитро улыбнулся:

— Что я, рыжий? Побьют!..

— А ведь охота рыбки подергать, купнуться?

— Факт, охота!

— А раз охота, набирай отряд. Мы им партизанскую войну объявим. Тебя назначаем командиром бригады.

— Командиром! — во весь рот ухмыльнулся Кукуруза. — Командиром — это можно…

Весть о том, что могучий Кукуруза примкнул к нашему движению и сам ведет полки, с быстротой ветра облетела весь двор. В нас верили как в организаторов, но лучшей гарантией успеха являлись для всех крепкие кулаки нашего богатыря. Мы быстро составили ударную группу в составе пятнадцати человек. Почетным командиром был поставлен Кукуруза, но если б группе пришлось вступить в открытый бой, подлинным руководителем стал бы назначенный к нему комиссаром Портос. Дело в том, что мы вовсе не рассчитывали сломить чистопрудных силой. Побей их даже два раза, мы ничем не были бы гарантированы от того, что они не вернутся к прежним повадкам. И группу бойцов мы думали использовать только на самый худой конец. Дело было уже к лету. В намеченный день мы запаслись удочками и отправились на Чистые пруды.

Приближаясь к Покровским воротам, мы обнаружили, что, кроме пятнадцати бойцов, за нами следует еще десятка два сочувствующих; не рискуя принять непосредственное участие в боевых действиях, они не прочь были насладиться плодами победы, если таковую дарует нам небо.

Не доходя до Чистых прудов, наш отряд рассредоточился, чтобы скрыто занять оборону в районе кинотеатра «Колизей». Мы же четверо, с удочками на плечах, двинулись к пруду. На скосах водоема — зеленая трава. Вода голубая, чистая, посередке, где рябь, то и дело короткие взбрызги — караси выпрыгивают из воды в погоне за мошкарой. Нигде не чувствуется приход лета так ясно и радостно, как близ воды.

На зеленом откосе, с удочками в руках, нежились под лучами нежаркого апрельского солнца чистопрудные рыболовы. Самое лучшее место для ловли было у разрушенных мостков. Там, под навесом липовых ветвей, в тенистой заводи, клевало особенно хорошо.

Мы перелезли через ограду и подошли к теплушке. Шесть или семь чистопрудных внимательно следили за поплавками, покуривая «Басму» и тихонько переругиваясь. Был среди них и наш знакомец Гулька. Рядом с ним стояло ведерко, где между черными запятыми пиявок плескался настоящий живой карась.

— А ну-ка подвинься, браток! — сказал Колька, разворачивая леску.

Гулька поднял голову. Он побледнел так, как только может побледнеть галчонок. Лицо его скривилось гримасой боли и страдания.

— Пусть себе ловит, бог с ним, — тихо сказал Борис.

Я взглянул на Павлика, тот потупил голову. Как всегда, все решил жест. Гулька как-то слабо, по-женски, замахнулся и хлопнул Колю по груди. Это было движением не столько злобы, сколько отчаяния. Коля равнодушно взглянул на Гульку, он принял его жест как простую помеху, словно сучок зацепился за одежду. Он поднял ногу — и драгоценная банка с пиявками и настоящим, еще живым карасем полетела в воду.

Чистопрудные смотали удочки.

Мы заняли их место. Сочувствующие перелезли через решетку, но все же не решались приблизиться к пруду. Наши лески описали сияющие дуги и ушли в воду, поплавки запрыгали на ряби. И все же ни наши друзья, ни наши враги не считали вопрос исчерпанным. Оглянувшись, я увидел, что чистопрудные собираются в подворотне ближайшего дома и словно ждут чего-то.

Я вдруг понял: надо хоть что-нибудь выловить, ну хотя бы жалкого карасишку, хотя бы пиявку. Мелкая рябь тревожила поплавки, поваживала лески, но мы не поддавались на обман. Мы ждали того короткого вздрога тонкого конца удилища, который единственно служит верным сигналом удачи. Но его-то и не было.

— Клюет! — закричал Колька.

Машинально я выдернул удилище, еще не поняв даже, что клюет у меня. На крючке висела большая черная пиявка, она медленно извивалась, тускло отсвечивая зеленым.

— Ох, и здорова!.. А жирна!.. — зазвенели вокруг нас голоса.

То, чего одни ждали с нетерпением и надеждой, а другие со страхом и злорадством, свершилось. Мы были окружены целой толпой наших ребят. Пиявка решила все. В какой-то миг весь берег усеялся рыболовами, замелькали удочки, сачки. И вот уже какие-то смельчаки отплывают в далекое странствие на старой, рассохшейся плоскодонке.

Свершилось!.. Мы нарочно прошествовали мимо подворотни, где сгрудились чистопрудные. Я нес свою удочку как знамя, на крючке дрожала, истекая чем-то мутным, черная жирная пиявка. На нее смотрели все девятинские, все златоустинские ребята, делегаты от Спасо-Глинищевского и Космодемияновского, на нее смотрели все мальчишки нашего района как на верный и прочный залог освобождения. Бессильные слезы лились из глаз чистопрудных, сгрудившихся в темной подворотне. Ведь я уносил не пиявку — я похитил их славу, силу и честь!..

Великая цель была достигнута без всякого кровопролития, чем были весьма довольны все, за исключением Кукурузы.

В скором времени мне пришлось на несколько лет расстаться с моими друзьями. Учреждение, в котором работала моя мать, перевели в Свердловск, и мы уехали из Москвы.

Вернулся я в тридцать шестом году, семнадцатилетним. Вернулся — и нашел пейзаж моего детства сильно изменившимся. Не стало больше Архангельского и Успенских переулков, на домах висели новенькие синие дощечки: «Телеграфный пер.», «Сверчков пер.», «Потаповский пер.». На месте пустыря с торчащими кое-где чахлыми, обглоданными дубками, носившими громкое название Абрикосовского сада, стояло большое кирпичное здание школы. Такое же здание поднималось на месте старой церкви, распространявшей запах ладана — запах бабушкиного сундука — по всему Армянскому переулку. Даже самый дом наш изменился, он стал выше на два этажа и сменил свой сиротский серый цвет на ярко-голубой. На дворе играли в «Чапаева» незнакомые мне ребята, и лишь приглядевшись к самому Василию Ивановичу, я обнаружил, что черты его мне знакомы. Это был брат одного из участников Чистопрудного похода, в те времена разъезжавший в коляске. Я остро почувствовал всю длительность своего отсутствия и испугался, что мои друзья не узнают меня, а я не узнаю моих друзей.

С сильно бьющимся сердцем направился я к Кольке. Я выбрал Кольку, потому что он был самым легким и отзывчивым, настоящий барометр дружеских отношений. На лестнице знакомо запахло кошками, я немного приободрился.

— Но пассаран! — таким восклицанием встретил меня Колька.

Я понял, чем сейчас живут мои друзья. Своим восклицанием Коля как бы открывал мне двери в свой новый мир и вместе с тем проверял меня: по-прежнему ли я с ними.

— Конечно, не пройдут, — ответил я. — Наши заняли Уэску, в Астурии дела тоже не плохи. А горняки подходят к центру Овиедо…

Колька с чувством пожал мне руку.

— Эти сволочи захватили Ирун, но, я уверен, наши не дадут им закрепиться.

Он подошел к висящей на стене огромной карте Испании, истыканной флажками.

— Я хорошо придумал, что надо делать. Если наши начнут наступление из Гвадалахары…

— Да не в Гвадалахаре дело! — раздался знакомый, но с непривычными басовыми нотками голос, и в комнату вошел очень вытянувшийся, с черным пробивающимся усом Павлик, а за ним менее изменившийся, только ставший вдвое больше, белобрысый, голубоглазый Борис…

Назад Дальше