Ранней весной - Юрий Нагибин 4 стр.


Он подошел к висящей на стене огромной карте Испании, истыканной флажками.

— Я хорошо придумал, что надо делать. Если наши начнут наступление из Гвадалахары…

— Да не в Гвадалахаре дело! — раздался знакомый, но с непривычными басовыми нотками голос, и в комнату вошел очень вытянувшийся, с черным пробивающимся усом Павлик, а за ним менее изменившийся, только ставший вдвое больше, белобрысый, голубоглазый Борис…

До глубокой ночи засиделись мы у нашего друга. И хотя годы, внешность, повадки, интересы моих друзей стали иными, мы за один вечер наверстали все минувшие годы. Мы шли по одной дороге и потому так быстро вновь узнали друг друга. Дружба детей стала дружбой юношей.

Мать Кольки уже несколько раз кричала нам из другой комнаты, что пора расходиться, но мы, каждый раз лишь на минуту сбавив голос, продолжали нескончаемые разговоры.

Колька по молодости лет всерьез помышлял о том, как бы пробраться в Испанию и вступить в Интернациональную бригаду.

— Он познакомился с дочкой генерала Лукача Талочкой, — объяснил мне Борис. — Она обещала написать отцу, чтоб он вызвал Николая.

— Я бы не советовал Коле сейчас воевать, — серьезным видом заметил Павлик. — Он находится в положении Сирано де Бержерака, для которого всякая рана была бы смертельной.

— Почему?

— Потому, что он состоит из сплошного сердца.

Впервые на моей памяти Колька покраснел.

Мы расходились, когда над Москвой занялась заря. Переулки были пустынны и облиты розовым. Цвели липы, а казалось, что нежный медовый аромат источают стены домов. Глубоко, всей грудью вобрав воздух, Павел сказал:

— Я хотел бы стать солдатом до самой последней войны…

…Последующие годы мы виделись значительно реже, чем в пору детства. Мы уже не жили рядом, как прежде, учились в разных школах, потом институтах. Наши жизненные пути разошлись, у каждого появились свои интересы, свои надежды, а порой и тревоги, о которых не расскажешь даже самому близкому другу. Но это не значит, что ослабли связующие нас нити. Каждое более или менее значительное событие в жизни одного из нас как-то само собой собирало всех вместе. Так было после поступления моего и Павлика в Медицинский институт, вступления Бориса, а затем и Кольки в комсомол. Так было и после больших неудач, вроде провала Павлика в четвертый раз по анатомии, когда стало ясно, что ему не удержаться на медфаке; так было после провала моего первого сборника рассказов и после того, как Борис, работавший бригадиром, уступил первенство другой бригаде. Так было в месяцы суровой войны с Финляндией, когда Павлик должен был уйти на фронт с добровольческим лыжным батальоном московских студентов, но сломал ногу во время тренировки и не попал на фронт. Мы никогда не занимались соболезнованиями. Мы высмеивали пострадавшего, издевались над его неудачей, — и это действовало куда благотворнее, чем жалкие, расслабляющие слова утешения. Неудача сразу становилась маленькой и преходящей, впереди зрилась огромная, серьезная жизнь, на которую не падало никакой тени от коротких, нестрашных бед настоящего.

В последнее время перед Великой Отечественной войной мы виделись еще реже. Помню одну нашу встречу по случаю того, что Павлик, перешедший в Театральный институт, удостоился похвалы Леонидова. Благородный, добрый, необыкновенно сдержанный Павел с легким волнением, которое мы наблюдали у него впервые, рассказал, как, вонзив в него бледный пулевидный глаз, великий актер сказал: «Черт возьми, из вас, молодой человек, выйдет толк!..» Эта была редкая похвала в устах Леонидова, и мы поняли, что наш дорогой привычно-неудачливый Павлик обрел наконец точку приложения той упрямой душевной силы, которая вела его сквозь все неудачи, а нас заставляла верить в большую его судьбу.

В последний раз мы встретились 22 июня 1941 года. Мы знали, что это будет последняя наша встреча. Мы сошлись в верхнем зале кафе «Метрополь». На этот раз пили мы не воображаемое, а настоящее, хотя и очень плохое вино. В этот день в одном тонком журнале был опубликован мой первый рассказ. Появление его должно было стать для меня началом новой жизни. Да, в этот день началась новая жизнь, но не для одного меня и совсем не так, как мне мечталось. Отправляясь на свидание, я захватил с собой журнальчик, — во всем огромном мире было только три человека, которым сегодня еще был нужен этот жалкий, запоздавший на целое столетие рассказ.

Мы все знали, для чего собрались. Павлик опередил нас; мы это обнаружили, как только он снял старую фетровую шляпу с обвисшими полями. Странно маленькая, круглая, выбритая до синевы голова Павлика избавила нас от многих лишних слов. Он уезжал через три-четыре дня. Коле, только что окончившему десятилетку, предстояло идти на действительную службу; он уже прошел все комиссии и сейчас был озабочен лишь одним: в какой род войск проситься. Борис работал бригадиром на оборонном заводе и мобилизации не подлежал. Но его брат — командир пехотного полка — обещал похлопотать, чтобы Бориса отпустили с ним. Самое двусмысленное положение было у меня. По странной иронии судьбы былой зачинщик всех битв и стычек был… признан негодным к военной службе.

Но я знал, что все равно буду там же, где и мои друзья, знали это и они. Мы сидели, пили очень плохой портвейн, который казался нам столь же прекрасным, как старое бургонское наших детских лет. Улыбнувшись, маленький Колька встал.

— Налейте мне еще вина, я хочу сказать тост!.. Давайте так воевать, как будто мы все вместе. Ведь вместе мы были непобедимыми, — помните чистопрудных?

— И давайте не писать друг другу писем до конца войны, — сказал Борис.

— Почему?

— Нешто вы не помните, когда у нас кто-нибудь заболевал… ну, в общем, выбывал из строя… у остальных игра не клеилась?

Мы замолчали, тень вечности скользнула над нашим столом. У Бориса детски дрожали пухлые губы. Павел опустил голову, он мог многого добиться в жизни, но, беспощадный к себе, он не ждал пощады от судьбы.

Поздно ночью мы вышли из кафе. Война лишила город замкнутости, улицы превратила в дороги, дороги вели в ночь. В ночь ушли мои друзья. Но перед тем я в последний раз увидел их лица в отблеске электрического разряда, выбитого дугой какого-то заблудшего трамвая. В коротком призрачном сиянии, бледном и странном, как в рентгеновском кабинете, их лица предстали мне словно выбитыми на медали из какого-то несуществующего, холодного, нежного и легкого металла.

В Октябрьские дни я со студенческим ополчением шагал по Волоколамскому шоссе. В нагрудном кармане гимнастерки лежали ненужные теперь гражданские документы: паспорт, студенческий билет и свидетельство о негодности к военной службе…

Я надолго потерял из виду моих друзей. Уже после роспуска студенческого ополчения, когда я, все-таки оставшись в армии, был произведен в офицеры, до меня дошли смутные слухи, что Колька отправлен на один из северных фронтов. Он окончил полковую школу в звании младшего сержанта и получил назначение в лыжный ударный батальон.

Я возвращался на попутной машине из Селищева, военного городка аракчеевских времен, лежащего на берегу Волхова. Мы только что перебрались через реку, и наша полуторатонка, гремя разболтанными болтами, кашляя и задыхаясь, стала карабкаться по береговому откосу, когда навстречу нам вышли лыжники-автоматчики. Из-под круглых зеленых касок глядели усталые мальчишеские лица. Очень новые, с необмявшимися воротниками шинели, необстрелянное оружие за спиной, блестящие, как зеркало, шанцевые лопатки, не отрывшие ни одного окопчика, говорили о том, что эти автоматчики — молодые бойцы пополнения. Маршевый батальон не держал строя, и многие из автоматчиков ложились на снег для короткой передышки: кто — ничком, кто — свернувшись калачиком. Иные жадно, горстями, запихивали себе в рот пушистый сухой снег. Но были более выносливые или более упрямые. Согнувшись и не глядя по сторонам, они упорно шагали обочь дороги с лыжами на плече.

Промчалась штабная «эмка». Сзади нее, привязавшись ремнем к буферу, несся, присев на корточки, молодой лыжник. Вслед ему полетели веселые выкрики и шутки, забавная его выдумка как будто вернула бодрость уставшим паренькам. Они сдвигали на затылки глубокие каски, чтобы полюбоваться на своего лихого товарища.

Пронесясь мимо нас, боец поднял голову, и я узнал беспечное, нежное, с чуть монгольским разрезом глаз, красивое, дерзкое, дорогое лицо Кольки. Я что-то заорал и на ходу вывалился из кузова.

Штабная машина быстро удалялась к Волхову. Размахивая руками и крича во все горло, я бежал следом за ней. Коля приподнялся, — я чувствовал, он силится меня разглядеть, но расстояние между мной и машиной быстро увеличивалось. Лыжники провожали меня удивленными взглядами. Я выбежал на берег Волхова, когда машина уже подпрыгивала на досках моста.

Впереди лежал замерзший, в черных полыньях, Волхов. Правый берег тонул в сумерках, а наш как-то печально светился, словно по его откосам расстелили бледные ризы. Никогда не забыть мне щемящей тоски закатов Приволховья. Казалось, что солнце, исчерпав свою скудную, бедную силу, навсегда прощается с землей, медленно и блекло навек умирает день…

Резкий, гортанный крик команды заставил меня очнуться. Уже весь батальон собрался на краю обрыва, и вот первый автоматчик, словно пущенный из пращи, сорвался и понесся под откос, взметая снежную пыль! Задним второй, третий… Один за другим лыжники стрелой неслись к реке, в воздухе мелькали палки, синие колеи на снегу сплетались в сложный узор. Вот уже первый лыжник петляет между черными ямами полыней, и, настигая его, мчатся десятки других юных автоматчиков. И уже нет здесь усталых детей, — быстрые собранные в комок, устремленные вперед солдаты наступления. Противник был далеко, за ледяными валунами правого берега, за редким, как расползшийся шелк, иссеченным снарядами лесом, но мне казалось, что стремительное движение этих лыжников не кончится, пока они не достигнут сердца врага. И мне стало менее грустно при мысли о том, что Колька находится среди настоящих людей.

О судьбе своих товарищей я узнал, вернувшись после контузии зимой сорок третьего года в Москву.

Дома меня ждало письмо от Бориса. Он писал: «Я стал такой злой и упрямый, а мне все злости мало. Хочу знать все про вас: кто живой, а кто пал от руки фашистов, чтоб и за эти жизни взять с них ответ». Я написал Борису, что знал.

Павел пал в боях за Москву. Его имя значилось в коротенькой заметке Информбюро. Там сообщалось об упорном бое, разгоревшемся в селе Н. между группой советских бойцов во главе с младшим лейтенантом Аршанским и ротой немецких автоматчиков. Советские воины, отрезанные от своей части, засели в здании сельсовета и в течение нескольких часов отражали атаки немцев. В конце концов немцам удалось поджечь деревянное строение. Советские воины предпочли погибнуть в огне, нежели сдаться в плен.

Заметка была написана в обычном тоне: кратко, сухо, без подробностей. Но я, для которого младший лейтенант Аршанский был соратником по чистопрудным боям, очень хорошо представил, как все это происходило…

О судьбе Коли я узнал несколько позже. Оказалось, он никогда не был на Волховском фронте. Он погиб у Ильменя. В один из московских госпиталей прибыл его товарищ, однокашник, который был с ним в последнем бою. И последнее, что он видел, перед тем как его ранили, был Николай, тащивший на спине раненого товарища.

Мать Николая, пришедшая вместе со мной в госпиталь, спросила почему-то раненого, видел ли он лицо Николая в этот момент? Нет, сказал тот, товарищ, которого тащил Николай, был очень велик и грузен. Коля так согнулся под тяжестью его тела, что лицом едва не касался снега.

Коля был маленьким и тщедушным. Я помню: сумка с провизией или туго набитый ученический портфель казались ему немалой тяжестью, и он поминутно перекладывал ношу из руки в руку. Я бы нисколько не удивился, услышав о самом невероятном его подвиге. Его беспечной дерзости хватило бы на любое отважное деяние. Но рассказ раненого поразил меня: то, что сделал Николай, было сверх его физической силы.

Иначе сложилась судьба Бориса. Он прошел до конца весь беспримерный путь русского солдата. Убитый под Ельней, он воскрес под Молодечно. Он брал Варшаву и, оплаканный матерью в дни штурма Кенигсберга, прислал ей весть из-под Кюстрина. Четырежды раненный, дважды контуженный, дважды объявленный погибшим, он брал Берлин, и не его вина, если он не был в числе тех, кто поднял знамя над горящим рейхстагом.

Я думал, что скоро свижусь со своим другом. Но Борис не приехал. Пришло лишь его коротенькое письмо:

«…по годам отслужился я в армии. Думал домой ехать, да почуял, что не вышел срок моей службы. Что того, что Гитлер сдох в Берлине, когда Франко еще живет в Испании, когда мировой фашизм не очистил планеты от своего присутствия. Знаю, знаю, что погибли Павлик и Колька не для того, чтобы мир по-старому висел между правдой и ложью, между добром и злом. Помню, как говорил Павлик, что хочет быть солдатом до самой последней войны. А я немного иначе скажу: останусь солдатом, чтобы не было больше войн на земле. Этому мы все должны служить, как каждый умеет… Было нас четверо, осталось двое, так постараемся жить правильно и по-хорошему, и за себя, и за них…»

1945

Связист Васильев

— Прикажите, — сказал связист, приземистый человек, и встал.

— Не лезьте вы, — грубо обрезал его начальник связи и повернулся к лежащему на нарах человеку с мотком провода на плече: — Товарищ Потапов, по насыпи оборвалась связь. Там все пристреляно. Действуйте.

Потапов вскочил с нар, взял свой инструмент и вышел. Полный связист сел, достал из кармана чистый платок и стал вытирать мокрое лицо. Он только что вернулся из очередного, девятого за этот бой, «рейса» и был весь потный. Даже белый от природы, но бурый от грязи комбинезон, надетый поверх формы, был пропитан потом.

Вытираясь, связист вдруг заметил, что один его рукав порван в пройме. Пуля прошла под мышкой. Он осмотрел всю остальную одежду.

Маскировочный халат был разорван на спине осколком мины. Одна штанина висела клочьями. На нем были желтые горные ботинки и шерстяные, домашней вязки, чулки.

— Пощупали вас, — сказал начальник связи, отрываясь от телефона.

Полный связист смущенно улыбнулся.

— Три смерти рядом прошли…

Это был трудный день для связистов. Связь рвалась более десяти раз. Вначале ее порвали КВ, выходившие на рубеж атаки, затем ее рвали немецкие снаряды, валившие столбы и деревья, через которые шла проволока.

Было потеряно уже три человека к моменту, когда оборвалась связь в самом трудном месте — на железнодорожной насыпи, которая находилась под контролем немецких стрелков, засевших на опушке леса. Телефонный кабель соединял командира полка с командиром передового отряда, ломавшего немецкую оборону. Связь оборвалась на самой насыпи, и первая попытка восстановить ее кончилась гибелью связиста. Он даже не успел взобраться на насыпь. Он выглянул из-за насыпи, чтобы приноровиться к месту, спрятался, снова выглянул — и сник. Видимо, пуля поразила его в лоб. Он медленно сполз по снегу, цепляя землю мертвыми руками…

— Товарищ начальник связи, — сказал боец, заглядывая в землянку. — Потапов у насыпи.

Начальник связи откашлялся и, словно пробуя голос, начал тихонько звать:

— Роза… Роза… говорит Пурга… слушай, говорит Пурга…

Я вышел из землянки. Командир полка и политрук в бинокли следили за связистом. Все произошло очень быстро и просто. Он вскарабкался на насыпь, пополз, делая сильные движения руками и волоча ноги, чтобы тело не поднималось над землей. Затем он почему-то перестал ползти и лежал совсем тихо. Я поймал себя на том, что говорю: «Ну же!» — но связист оставался недвижим, и я не сразу понял, когда политрук, отняв бинокль от глаз, проговорил:

— Готов, — и нервно, торопливо, просыпая табак, стал скручивать папиросу.

Вслед за командиром полка я вернулся в землянку.

— Так будет связь или нет, товарищ старший лейтенант? — резко спросил командир полка.

Начальник связи растерянно поглядел на него.

Командир полка ждал. Начальник связи колебался.

— Товарищ Васильев, — сказал он тихо. — По насыпи оборвалась связь… — и отвернулся к стене.

Полный связист вскочил, взял каску двумя руками, поправил войлочный обруч и надел на голову.

— Жаль Потапова, — говорил он самому себе, в то время как его быстрые полные руки ощупывали одежду, пояс с инструментом, моток проволоки и кобуру. — Хороший был человек, правильный…

Когда начальник связи назвал имя полного связиста, я понял, почему он с такой неохотой отдал приказание. Васильев был лучшим связистом дивизии, «королем связи», как его называли, и понятно, что послать такого человека на место, где только что сложили головы двое, было делом нелегким.

Несмотря на свое плотное, даже тучное тело, Васильев двигался легко и ловко. В его движениях чувствовалась большая мышечная сила. Ощупав себя еще раз руками — все ли на месте, он вышел из землянки.

Короткими перебежками он покрывал расстояние от наблюдательного пункта до железнодорожной насыпи, делал резкий бросок вперед и плашмя падал на землю. Васильев был уже довольно близко от насыпи, когда после очередного падения он не поднялся, а только слегка повернул голову набок.

— Ранен он, что ли? — вслух подумал политрук.

Васильев чуть-чуть приподнял голову, и мы увидели зайчик, блеснувший на его каске. Что же он не двигается дальше? Мы были слишком далеко, чтобы видеть закономерность его движений, и не понимали, что удерживает его на месте.

Назад Дальше