– Зачем ты надел пальто?
– Пойдем на улицу, покуришь там спокойно.
– Ну дядя, да какая разница.
– На улицу, там нам самое место. Возьми с собой тетрадку.
Ужин, как рассказала впоследствии в мельчайших подробностях бабушка Пилар, выдался очень интересный. Ей было трудно следить за ходом разговора. Она два раза запачкалась, давала ошибочные приказания служанкам (налить вина в полные бокалы, принести десерт между первым и вторым блюдом) и не решалась поднять глаза на своего возлюбленного, разве только украдкой, боясь, как бы эта дура Наталия, которую он взял себе в жены, не заметила ее замешательства. А он, как светский человек, напротив, владел притворством в совершенстве, шутил, смеялся, настоял на том, чтобы послушать последнее сочинение Маура Второго, Рифмоплета из Фейшеса, и галантно беседовал со свекром (прапрадедом Антонием Женсаной Вторым, Zoon Politikon[115], ушедшим на пенсию из-за потери голоса) и свекровью (прабабушкой Маргаридой), так что все пришли в восторг от его savoir-faire[116].
– Что на тебя нашло, милочка?
– На меня? Ты о чем?
Дон Маур Женсана снимал подтяжки и расстегивал накрахмаленный воротничок, который так его мучил. Перед тем как надеть на ночь наусники, он зашел в будуар к донье Пилар и задал ей этот вопрос. Она, в страхе, что за вопросом последует обвинение, улыбнулась отражению мужа в зеркале:
– Почему ты вдруг решил меня спросить?
– У тебя был такой отсутствующий вид. – Он авторитетно погрозил ей пальцем. – Послушай, Пилар. Если мои гости тебе неприятны… – он помолчал, чтобы его слова имели больший вес, – ты просто обязана сделать над собой усилие и вести себя прилично, ты уже не маленькая.
– Но ведь…
– Не важно. Перед уходом сеньор Ригау спросил меня, здорова ли ты.
– Прямо так и сказал? – с ужасом спросила бабушка.
– Конечно. Тебя удивляет, что на свете есть воспитанные люди?
Чтобы уйти от ответа, донья Пилар начала тереть себе лицо ватой, всячески показывая, что этот галантный Ригау и его милейшая жена ей совершенно безразличны. Она даже это, бедная девочка, описала в своем дневнике. И действительно, насколько мог судить Микель, с бо́льшим литературным талантом, чем у ее прославленного мужа.
30 декабря 1886 года
Я не бесплодна. Господи, теперь я уж и не знаю, что делать. Я жду ребенка от своего возлюбленного и ужасаюсь тому, что мне это не только не совестно, но и наполняет меня гордостью. Настолько изменились мои воззрения? Настолько повлияли на меня свободолюбивые идеи моего возлюбленного? Не знаю, но только я уже не думаю о том, что могу попасть в ад, с таким отчаянием, как несколько лет назад. Он говорит, что я понемногу освобождаюсь от этого рабства. Но все же мне часто приходят в голову мысли о негасимом пламени преисподней.
Я жду ребенка от своего возлюбленного. Не от мужа, ведь уже давно… Просто я в этом уверена. Сегодня доктор Каньямерес подтвердил, что я не ошибалась в своих подозрениях. Я попросила доктора держать пока эту новость в строжайшем секрете, потому что мне хочется самой сообщить об этом мужу.
– Что-то не так, сеньора де Женсана?
– Нет-нет…
– Но ведь ваш муж только и ждет что этой новости.
– Да, доктор. Но я вас умоляю…
– Напротив, я считаю, что сейчас же должен ему сообщить.
Мне пришлось настоять на его профессиональной обязанности сохранить мой секрет, поскольку по причинам, о которых у него не было ни малейшей необходимости знать, я хочу подождать несколько дней, прежде чем сообщать о своей беременности мужу.
– Доктор Каньямерес был дурак и зануда, – произнес дядя, устремив взгляд в холодные сумерки. – Я знал его, когда из него уже песок сыпался, и он все так же никуда не годился.
10 января 1887 года
Прошло десять дней с момента визита к врачу, а я ему до сих пор ничего не сказала.
11 января 1887 года
Мы с возлюбленным долго и спокойно беседовали о ребенке, которого я ношу в своем чреве. Он без ума от радости и говорит, что был бы не против бежать со мной в Америку прямо сейчас… В течение нескольких минут мы обсуждали такую возможность, но я не могу решиться. Я не хочу никого ранить и предпочитаю смириться со страданиями, вызванными моим неловким положением, и ждать прихода лучших времен. Но он так настаивает и говорит, что другого выхода у нас нет. Не знаю…
Несколько минут назад, пока я это писала, я долго-долго думала, что приключилось бы со мной, если бы мы поступили так, как хочет мой возлюбленный. Как все было бы сложно, да, но и какое счастье: мы вдвоем, одни на корабле, несущем нас в будущее. Я заставила себя подумать о муже и даже о жене своего любимого. И поняла нечто, что меня весьма напугало. Думая о корабле, о новом, совсем другом мире, я поняла, что не буду скучать по мужу, не буду скучать ни по родителям, ни по родне мужа, ни по огромному особняку, где живу, ни по обеспеченной жизни. С некоторым испугом мне пришлось признать, что единственное, чего мне будет не хватать, так это смеха маленькой Карлоты. И моего рояля. И я почувствовала себя очень и очень эгоистичной. Но благодаря силе моей любви все можно пережить.
12 января 1887 года
Не знаю, что делать. Я совсем не знаю, что мне делать. Скоро станет заметна моя беременность. Я приняла решение, которое принесло мне много боли: я не хочу, чтобы ребенок, которого я ношу в себе, стал жертвой моей нерешительности. Я не стала говорить об этом возлюбленному, потому что не имею никакого права заставлять его страдать. Пока что я хочу, чтобы муж думал, что это его ребенок. Так я дам себе несколько дней, чтобы поразмыслить более спокойно.
Пере печалится. Но с каждым днем в нем растет уверенность, что мы должны бежать. Я тоже в этом уверена. Но как же страшно, что мне почти ничего здесь не будет жаль.
13 января 1887 года
Похоже, что мы отвели удар. Мы с мужем провели ночь вместе так, как полагается, и теперь я смогу сообщить ему, что беременна. Разумеется, если меня не опередит со своей бестактностью доктор Каньямерес. Я совсем не уверена в том, что делаю. Совсем. Если мы упустим время, наш ребенок будет Женсаной, и никто никогда не узнает, кто его настоящий отец. И эта несправедливость приводит меня в негодование. Пере и я должны быть смелее, чтобы принять вещи такими, какие они есть: чем больше времени пройдет, тем нам будет труднее. Скорее всего, нам придется бежать.
Мне бы хотелось с кем-нибудь посоветоваться, но я не знаю с кем. Мне бы хотелось, чтобы Карлота была постарше – ей бы я доверила свой секрет. Карлота начала брать уроки игры на рояле, у нее хорошо получается. Наверное, пытаться бежать – это недостойно.
17 января 1887 года
Я не боюсь бежать. Ведь мы не убегаем. Мы идем навстречу своему будущему.
17 февраля 1887 года
Сегодня муж посвятил моему ребенку стихотворение. Вчера вечером, перед тем как отойти ко сну, я сообщила ему, что беременна. Сначала, бедняга, он даже не понял, в чем дело (как будто речь шла о чем-то вовсе невероятном), но мало-помалу свыкся с этим. К концу разговора он даже казался довольным. Сегодня утром, когда я проснулась, мне сказали, что он уже заходил ко мне с готовым стихотворением, счастливый, довольный и сияющий. Стихотворение очень милое, но оно причинило мне много боли, потому что основано на его неведении относительно того, что действительно произошло. Я вздрогнула, когда прочла те строки, в которых говорится: «Кровь от крови моей, плод ветвистого древа…» Бедный мой муж, знал бы он, каково истинное положение вещей!.. Бедный мой муж, ведь мне его совсем не жаль.
28 февраля 1887 года
Я в большой растерянности. С первыми приступами тошноты и рвоты пришло некоторое отдаление и холодность со стороны мужа, как будто происходящее со мной не имеет к нему никакого отношения. Как будто он что-то подозревает. Или так выражается его суровый характер? Я говорила об этом с любимым, и он сказал мне, что так даже лучше, что, если он с самого начала отдалится от «своего» сына, я буду чувствовать себя более свободной. Но я очень страшусь того, что причина подобного поведения – подозрение. Это было бы ужасно. Нам следует уехать, пока этого не произошло.
А это значит, сын мой, что твой прадед Маур Женсана Второй, Божественный, еще не знал, что на самом-то деле он превратился в Маура Женсану Второго с Ветвистыми Рогами, или Рогоносца, последнего биологического представителя центральной ветви и косвенную причину появления новых потомков по фамилии Женсана, которые, начиная с его сына Антония Женсаны Третьего, Незаконнорожденного, или Плода Любви, превратятся в привитую фальшивую ветвь, генетически никоим образом не связанную с предыдущими Женсанами.
– Значит, я не Женсана, а Ригау.
– Ты расстроился?
– Нет. Если это правда…
Ему, Микелю с Прогрессивными Идеями, было трудно об этом думать, но он таки извлек щипцами мысль:
– Если это правда, то я рад, что так вышло, потому что если бы у деда Маура был настоящий правнук, то это был бы не я, а совсем другой человек.
– Да. И твой отец, и твой дед. Вы все были бы другими. А я остался бы тем же, что и сейчас.
– То есть ты единственный до сих пор здравствующий настоящий представитель рода Женсана.
– Да. Маурисий Безземельный, Законнорожденный, Плод Другой Большой Любви. Как будто мне это пригодилось.
– А вот теперь-то я точно закурю. А почему они не бежали, дядя?
Когда она была на четвертом месяце беременности, был назначен день отъезда. Перед началом лета. Пере ненадолго уехал, чтобы передать свои дела в руки надежного адвоката. Он восстановил связи с кубинскими промышленниками, знакомыми с той поры, когда жил на Кубе, и как мог тщательно разработал план побега. Все это он в мельчайших подробностях рассказал прабабушке Пилар. Она даже знала, где хранятся документы, необходимые для их новой жизни, и билеты на корабль, на котором они должны были отплыть к своему спасению. Но бедняга Пере Ригау не учел только одного: он забыл, что смерть приходит не спросившись. За две недели до назначенного дня, когда донья Пилар уже тысячу раз переписала письмо, в котором говорилось: «Достопочтимый Маур, я не хочу причинить тебе боль, но мне необходимо найти то счастье, которое рядом с тобой для меня недостижимо. Не знаю, сможешь ли ты меня простить, но я прощаю тебе твое равнодушие. Постарайся быть не слишком суровым в своем приговоре. О ребенке не беспокойся: он не твой, а мой и того мужчины, с которым я буду жить с сегодняшнего дня. Даже и не думай стараться забрать его к себе – я и его отец будем бороться до последней капли крови за то, чтобы удержать его возле нас»; когда донья Пилар Беглянка уже собрала чемодан и спрятала его в самом глубоком шкафу, Пере не пришел на свидание. Два, три дня не было от него ни слуху ни духу. И вот наконец, придя в отчаяние, она послала служанку, наверное Фину, пригласить господ Ригау на чашку чая, и служанка вернулась с вестью, что госпожа ей сказала, что у ее мужа лихорадка и он не встает с постели. Все случилось очень быстро. В тот день, когда колокола собора зазвонили «динь», а потом «дон» по покойному, несчастная донья Пилар поняла, что такое полное одиночество, потому что ей не довелось ни дежурить у постели возлюбленного, ни быть ему утешением, ни обряжать его, ни отпевать, но самое главное – ей невозможно было по нему плакать. Все ее надежды, висевшие на тонкой ниточке, вот-вот готовой порваться, стерла смерть. Все. И несмотря на несчастье, ей еще повезло, что любовники никому не успели сообщить о своем решении. И донья Пилар с того дня замолчала и перестала существовать для всего мира, кроме еще не родившегося сына. Вначале она страшилась того момента, когда Наталия обнаружит бумаги ее любовника и его намеченное бегство с чужой женщиной; но шли дни, и никакого пронзительного визга, кроме обыкновенных рыданий по покойному, было не слыхать, так что она оставила думы об этом. И чтобы вырастить ребенка своего возлюбленного, своим молчанием она превратила его в Женсану, сына поэта. И никому об этом не сказала. В глубине своего сердца она всегда звала своего сына Пере, то есть дед Тон звался Пере в глубине сердца твоей прабабушки. Прабабушка Пилар – самое одинокое существо, которое я когда-либо встречал; но она нас обманула, превратив одиночество в молчание и, быть может, в долгие часы за роялем.
– И поэтому она не уничтожила тетрадку.
– Что? – Замечание Микеля застало дядю врасплох. – Да, конечно; именно поэтому. И, словно бы желая скрыть непонятное волнение, он гордо указал на закладку. – Посмотри, здесь она пишет обо мне.
11 ноября 1914 года
Бедняжка Маурисий, сын Карлоты, плод великой любви, – единственный истинный Женсана, оставшийся в этом роду. Не помогли им ни портреты, ни упреки. Все остальные представители рода Женсана, напрасно носящие имя Женсана, на самом деле Ригау, потомки моего возлюбленного Пере, выросшие из его семени, но не имевшие возможности унаследовать его имя. Мой сын Пере, которого все зовут Тонет, – сын Пере Ригау, и у него отцовские глаза. Мой внук Пере – это внук Пере Ригау. И он на него похож. Я совершенно случайно все так перевернула, что гораздо лучше, чтобы никто никогда не догадался о подмене.
27 августа 1932 года
Мой муж умер. Он умер, потому что прочел этот дневник. Я знаю, что он много лет искал его, потому что догадывался, что между мною и им жила тайна. И он нашел его через полвека, когда я уже решила, что он о нем и думать забыл. Бедный Маур. Я его никогда не любила. Я его уважала, но не любила. Я даже не могу сказать, что была ему неверна.
20 сентября 1932 года
Маурисий нашел мой дневник, я по глазам его вижу. И знаю, что он об этом никому не скажет.
Это последние слова, написанные в тетрадке. За ними много белых листов, бесполезно ожидающих, что кто-нибудь даст им форму и жизнь, заполнив словами, или, возможно, мудро сложит из них фигурки, которые смогут занять свое место в недрах любого фантастического зоопарка. Как жаль, что прабабушка Пилар не смогла дополнить тетрадку записью, в которой говорилось бы: «Мой правнук Микель – правнук Пере Ригау, и он на него похож». Не смогла, потому что умерла за десять лет до твоего рождения во время бомбежки Гранольерса, обнимая свою внучку Эльвиру, то есть внучку Пере Ригау, которая так была на него похожа.
Дядя плакал по дороге в свою комнату, сжимая тетрадку в руках. Он лег на кровать и проговорил тоном обвинителя:
– И после этого пусть отрицают великую силу литературы! – Он показал мне еще один лист бумаги, сложенный вчетверо. – Посмотри, как изменилось генеалогическое древо нашего семейства.
Дрожащими пальцами он развернул бумагу и показал мне Второе Генеалогическое Древо нашей семьи; Настоящее, Неизвестное и Правдивое.
– Дядя…
– Что? – Он сделал резкое движение, как бы защищаясь, и продолжал осторожно складывать Второе Генеалогическое Древо.
– Я уеду на несколько недель.
– Нужно сделать для него рамочку, Микель… – И, возвращаясь к действительности: – Ты больше не придешь ко мне?
– Приду, конечно приду. Когда вернусь.
– А куда ты собрался?
– Брать интервью. У меня теперь такая новая работа.
– У меня ты тоже интервью берешь.
– Это не одно и то же, дядя. Этот человек – писатель.
– Я тоже писатель. А кто он такой?
– Его зовут Эмис[117].
– Он уже старик.
– Нет. Это новое поколение английских писателей.
– Ага. Значит, это не тот. Может быть, сын его. Или племянник. – И как будто бы я нарушил его планы: – Ты долго будешь в отъезде?
– Недели две максимум. Можно я возьму с собой бабушкину тетрадку?
– Нет. Возвращайся поскорее, а то я хочу умереть.
11
И все произошло так, как должно было произойти. В один прекрасный день, в дождливую погоду, осенью, в пятницу после обеда, кто-то позвонил в дверь. Отец, никогда в жизни дверей не открывавший, пошел открыть. Как будто ждал этого звонка. Или не ждал, но все-таки пошел. Потом мы обо всем этом вспомнили с матерью, совершенно подавленной, и дядей, невероятно взвинченным.
Я в полудреме читал Борхеса, еще зализывая раны недавнего развода с Жеммой, в доме стояла предвечерняя тишина, которую нарушал только «тик-так» часов в прихожей и иногда некое таинственное скрипение вековых половиц. Из кухни раздавался приглушенный звук шагов Ремей. Мать, как всегда перед тем, как в семье должно было произойти что-то важное, то ли штопала, то ли вязала в кресле, окруженная тихой музыкой своего радиоприемника – он вот здесь, у стены, за спиной Жулии.
– На улице, наверное, холодно.
Отец, рассеянно перелистывавший страницы газеты, вместо того чтобы ответить, посмотрел на часы. Как будто приняв это за ответ, мать продолжала:
– Ты не пойдешь сегодня на фабрику? – И на его молчание: – А, Пере?
– Пойду, наверное. Попозже. – Он сделал паузу, чтобы перелистнуть страницу. – А что?
– Так, ничего… Просто я тебя давно не видела таким спокойным в это время дня.
Отец сосредоточился на каких-то новостях. Для Микеля все происходившее там было вроде музыки за кадром. Погруженный в волшебный мир рассказа «Алеф», он старался не думать о Жемме. Потом позвонили в дверь.
– Я открою.
Отец положил очки на газету, раскрытую на странице международных новостей, и пошел в прихожую, шаркая тапками.
– Смотри, какой дождь, – сказала мне мать, отвлекшись от своей музыки.
Потом, когда мы обо всем этом вспоминали, было установлено, что после фразы «Смотри, какой дождь» мы услышали, как отец с кем-то говорит, и он сказал нам: «Я сейчас приду», и мать спросила: «В такой-то ливень?» – а Микель перелистнул страницу, потому что был несколько рассеян. Прошло несколько минут, пять или десять, и тогда поднялась мать, чтобы пойти на кухню, и, проходя мимо входной двери, увидела, что она открыта. Дождь, хотя крыльцо было и под козырьком, забрызгивал плитку в прихожей.