Somnambulo - Станислав Соловьев 4 стр.


Одни уверенно говорили, что сеньор просто уехал к тестю в Сусьедад, он всегда ездит к своему тестю, а вы что, не знали?.. Странно, уж который год… Сколько живет, помним… Другие шепчутся на подъездной площадке: как же, как же. Все это безответственная ложь этого глупого Фелипе, на самом–то деле у сеньора умер дядя в Гран — Мьедо, да, скоропостижно скончался… Вот и поехал, помчался, как же, у дяди–то солидное состояние осталось, говорят, был далеко не бедный его дядя, вот и полетел стрелой племянничек, как только узнал. Поехал, никого не предупредил. Времена сейчас сами знаете, какие. Вот–вот, промедлишь, сами знаете, чего потом получишь… А как вы думали? Дурак ваш Фелипе!.. А я говорю — дурак!..

Тетки на лавочке злорадно хихикают, сплетничают о брошенной дуре–жене, о коварной любовнице из восточной провинции, да–да, кажется она из Санто — Силенсио. Ох… Ах… А дворник — дворник–то уверен, что сеньор крал по вечерам казенный сургуч. Ящиками носил, он сам неоднократно видел:

…Вижу — идет, поздно уже, а он что–то под мышкой несет тяжелое, шнырк–шнырк глазами, вроде боится, что кто–то увидит да еще спросит, а чего это ты несешь, мол, в такое позднее время?.. Меня увидел, любезно так, что на него совсем не похоже, заметьте, — добрый вечер, сеньор Фернандо, — и шмыг быстрей в подъезд, только его и видели… А как же! Что же он, по–вашему, носил?.. Конечно же! Раз на почте служит, обязательно сургуч крадет, не может быть по–другому, я их хорошо знаю, ворюг, не первый год служу здесь… Крадет–крадет, еще как крадет, будьте спокойны, они там все крадут, один другого больше, это же почта… Вы думаете, чего это так плохо письма ходить стали?.. То–то и оно!.. Вот и поехал спекулировать, спекулянт, приедет, вот увидите, сразу же мне разлюбезно так — здрастье, сеньор Фернандо, как поживаете… Увидите–увидите… Нет, ну вы посмотрите, еще и не верят!..

Они говорят что угодно, и все при этом прекрасно понимают, что больше никогда не увидят его ни спешно входящим во двор, ни играющим по воскресеньям в домино с отставным майором–ворчуном, ни скандалящим по вечерам с женою в окне. Никогда они его больше не увидят в своих снах, и они это хорошо чувствуют своим невидимым органом чувств. Поэтому врут и накручивают, чтобы заглушить это ощущение, чтобы все было как всегда. Кто просто так врет, ради удовольствия, кто врет с многозначительным видом исполняющего свой гражданский долг, кто врет для авторитетности, кто — за компанию. Что он, хуже других, что ли, что он, рыжий?.. Все врут, и все про все знают, а потом, со временем, они уже верят в свое вранье, каждый — в свое…

Мартин тоже знал, как это происходит и почему это происходит, и страшно и тошно становилось оттого, что этого не происходить не может… Страшно оттого, что это может произойти со мной, думал он, нехорошо поеживаясь, вот у меня на самом дне сумки лежат брошюры антиправительственного содержания. Черт меня дернул взять эти тонкие взрывоопасные мысли. Когда патрульный рылся в моей сумке, я думал — все, тут тебя, Мартин, и возьмут. Наручники, кляп в рот, потом статья «злостная антиправительственная пропаганда», статья «распространение дезинформации», статья «нарушение Гражданского Сновидения в особо крупных размерах»… Много еще статей пришили бы ему за эти несчастные брошюры. Показательный процесс. Они делают это по всякому поводу, лишь бы показать всему миру, какой у нас цивилизованный и открытый суд. Да, на нем присутствуют представители прессы, да, обвиняемому предоставляется право пользоваться независимыми адвокатами… А потом бы мне дали семь лет Исправления Снов, на север, на «воспитательно–исправительный» лесоповал, там бы меня за полгода воспитали и исправили до смерти…

Как странно, что патрульный не захотел рыться поприлежнее. Ведь студенты для него — первый враг сейчас. Конечно же, после Нежелательных Лиц… Повезло мне. Мне бы эти брошюры выкинуть тут же, от греха подальше. Эти брошюры мне подсунул Инкьэтос вчера в общежитии. На, говорит, на память будет, может, еще кто прочтет, не боись, все будет нормалек, сколько раз возил, больше этого, и жив здоров, не жалуюсь…

Инкьэтос был старшекурсником на отделении Сновидческих учений, — все они там какие–то ненормальные. Он активист тайного студенческого союза «Эль Инфансия». Человек десять–пятнадцать, с оппозиционным уклоном, из старшекурсников. Инкьэтос был в свое время членом Союза «Цивилизованный Выбор», ныне уже самораспустившегося, и сторонником когда–то известного «движения реформ», ныне уже не существующего… Вечно он бегал, за что–то агитировал, призывал, ораторствовал. Приставал ко всякому, чтобы тот подписывал какие–то прокламации, протесты и открытые письма, радостно сообщал о чудом услышанных новостях зарубежных радиоголосов. Был он вечно взъерошенный, с сальными патлами, с гноящимися бегающими глазками, в разговоре он беспрестанно облизывал языком свои тонкие бесцветные губы и махал во все стороны руками, пахло от него… Девушки у него не было, настоящих друзей у него не было, так — куча знакомых, обкуренных «инфансиолистов». Никак не мог пятый курс закончить, вечно с хвостами, вечно проблемы, ничего он не умел, ничего он не знал, кроме мешанины перепутанных цитат и названий книг. Выгонять его почему–то не выгоняли. Особо сволочные сеньоры преподаватели шарахались от Инкьэтоса, а он бурно радовался, когда ему, наконец, после пятнадцатой попытки, ставили «трояк». Только и знал, что всем подмигивал… Был он дурак, этот Инкьэтос, и Мартин иногда его жалел. Ну убогий, думал он, ну что с него возьмешь… Но иногда восхищался его бессмысленной дерзостью… А я тоже дурак, ничем его не умнее. Тоже мне — распространитель запрещенной литературы, нарушитель законов Сновидимой Страны

А еще на дне сумки мирно дремал документ — убористый текст на меловой бумаге. Извещающий, что Мартин С. студент третьего курса общей онейрологии Университета Польво — Кальенте, исключен за систематическое нарушение сессионного режима, неуважение к преподавателям, несдачу академической задолженности и нерегулярное виденье снов. Под этим бюрократическим испражнением жирно красовалась черная печать с имперским орлом. Он красовался в любом полицейском участке, в школе, конторе, больнице, банке, почтовом отделении, мэрии, на вокзале. Или — на паспорте, настоящем, подложном, новеньком, только что выданном, просроченном. У любого, кто ехал в этом вагоне, был такой штамп. Не было штампа у бродяг, которые едут зайцами, у беженцев с юга, у которых документы сгорели вместе со всем имуществом. Или затерялись, неясно в каких, полях, или их просто отняли озлобленные солдаты. Может, его нет у того пьяницы, так он пропил и паспорт. Может, штампа нет у какого–нибудь горца: горцы обычно паспортом не владеют и вообще не знают в массе своей, что это такое — «паспорт»…

Ничего, думал Мартин, скоро у всех будут имперские орлы наштампованы на любом месте. У всех, кроме зэков, дезертиров и мертвых, будет двухголовая супная курица. Месяц назад было объявлено о начале «всеобщей паспортизации населения», и теперь каждому будет по курочке и синенькой корочке…


9


Мартин дремал. Что–то накатывало мутной волной на сознание и откатывало, как при отливе на море. В вагоне неразборчиво шептались, устало ругался в своем купе проводник, где–то без остановки орал грудной ребенок — выкрикивал отдельные слова из Высочайших Распоряжений. В соседнем купе звучно храпел разморенный капитан императорской армии, вытянувший свои ноги в сапогах чуть ли не весь проход. Фуражка сползла ему на правое ухо, оттого он имел глуповатый вид, а пушистым усам угрожала белая зловещая капля. Она болталась на кончике носа в такт движению поезда, но никак не хотела отрываться от полюбившегося ей места.


Мартин сонно прислушался к шепоту, разносившемуся снизу. Говорили об известном журналисте и телеведущем Листо–и–Парадария, которого зимой застрелил неизвестный у порога собственного дома. За два дня до этого сам Император хотел назначить Листо–и–Парадария на пост исполнительного директора Общенародного Радио–и–Телевещания, но так и не успел… Мартин помнил, как тогда целыми днями только то и делали, как крутили последние передачи Листо–и–Парадария: его последнее интервью, какие–то истерические посиделки соратников–поклонников, наигранно трагическую прощальную речь Его Императорского Величества, уныло бредущие колонны хорошо одетых людей с тяжелыми венками… Мартин знал убитого, как и все граждане ОНЕЙРОКРАТИИ. Но ему, в отличие от других, этот мажорный и самовлюбленный Листо–и–Парадария никогда не нравился. В памяти всплывали ухоженные усы, очки в позолоченной оправе и задорные крикливые возгласы… После нескольких пуль, выпущенных в упор, журналист превратился в Больную Совесть Нации. Мартин был уверен, что убили его не наемные боевики тайной мафии, не горцы–террористы, а тихие сотрудники Службы Безопасности Снов. Слишком был он популярным, слишком строптивым и потому дорогостоящим. Император в последний момент просто передумал с назначением…

Внизу обстоятельно доказывали, что убили журналиста двое рекуэрдистов–фанатиков:

— Да–да, за непатриотические высказывания, а я вам говорю, вспомните, не раз он поминал Республику и даже власти ругал…

Другой втолковывал ему:

— При чем тут рекуэрдисты? Что ты их лепишь к чему попало! Чуть что, рекуэрдисты, вот, мол, кто виноват. Как же, привыкли на патриотов валить дерьмо, и тут то же самое, если б не они, поделили б страну жидомасоны и горская банда, сны какие–то непонятные нам подсовывают… А я что говорю — привыкли своих, понимаешь, нет чтобы… Да убили его боссы подпольной мафии и все дела! Понимаешь, они хотели прибрать Государственные Сновидения к своим рукам, да он мешал… Ты вспомни, вспомни, сколько он раз насчет мафии проезжался и онейропреступности… А что! Я все передачи его смотрел, сам слышал!.. Чего бы я это не смотрел, понимаешь, больной я, что ли?.. Мафия это, мафия, ее рук дело, а ты тут еврейство сплошное разводишь, рекуэрдистов хаешь! Я сам, можно сказать, рекуэрдист, да, рекуэрдист, а ты мне масонством на голову гадишь… Патриот ты или нет?.. Так чего тогда?.. Э, куда хватил! Я не то совсем имел в виду… А что? Что я, не так сказал?.. Бей жидов, спасай Отчизну, и фашизм тут не при чем! Это вам любой настоящий патриот скажет. Любой скажет: братья, нужно добить гадину жидомасонского заговора, этот весь, понимаешь, международный заговор против Реестра Разрешенных Снов… И он был рекуэрдистом. Просто не явным, скрытым, телевиденье все–таки, то–се, а на самом–то деле… Жалко, какой настоящий патриот был, так же любил Отчизну, как и я, скажем, люблю… Все эти жиды, они тут тоже подсобили, не без их грязных лап дельце стряпалось, торгаши снами! Эх!..

Голова у Мартина не болела уже, но была страшно тяжелая. Совершенно не возможно ее держать на плечах, она падает назад, она не поворотлива. В нее через уши залили свинец и забыли о нем, так и оставили…



10


По вагону бродил старик в длинной ночной рубахе. Он дрожащими руками хватался на поручни, впотьмах задевал локтями чьи–то ноги. В ответ на внезапные взрывы сонного раздражения он неумело извинялся, неуклюже поворачивался к раздраженным, приседал, скорбно разводил руки, тряс лысой шишковатой головой, что–то блеял жалобное, но все его телодвижения порождали только новое недовольство. Извинения старика никто не слушал, от него лениво отмахивались как от назойливой мухи, его обзывали старым козлом, но старик и не думал отходить, все топтался бестолково посредине прохода. Кажется, он хотел пройти в уборную, а ноги сеньоров не позволяли, к сожалению, этого сделать… Поезд тряхнуло. Завизжало, загромыхало, задрожало все вокруг мелкой дрожью. Несчастного старика бросило на капитана императорской армии. Проснувшийся капитан лязгнул челюстями и скинул с себя старика. Половина пассажиров разом зашумела и куда–то засобиралась. Люди шли одной спаянной толпой, их ноги безжалостно топтали старика, упавшего на пол. Они наступали на него, мяли ребра, чей–то женский каблук выбил правый глаз, никто его не замечал. Старик лежал посреди прохода, вытянувшись как выпотрошенная, глубоководная рыба. Он неловко улыбался беззубым ртом и просил извинения у сеньоров за то, что он им мешает пройти…

Мартин рывками выплыл из тошнотворного оцепенения и посмотрел в окно. Ему в глаза ударил свет, ослепительный по контрасту с полумраком в вагоне. Свет впился в глаза, проник к нему в мозг, там разорвался бесшумной петардой. Мартин ничего не понимал и пытался вспомнить, куда это он едет, сколько еще ехать и почему поезд стоит.

Тут толстый пассажир радостно ему сообщил, что это станция Инфинидо–ель–де-Нуэво. После нее долго станций не будет, лучше выйти, купить чего–нибудь съестного, воздухом подышать, а то тут духотища страшная, а ехать еще долго… Ах, вы не хотите? Дело ваше…

На Мартина напала апатия. Никуда ему выходить не хотелось. Хотелось валяться в бессознательном состоянии. Ему все надоело. Если бы эта станция была раньше, он, может, и вышел, а сейчас…

За окном в свете фонаря бродили беспорядочно чьи–то тени. Там звонко зазывали купить вареную кукурузу, жареных семечек, домашних пирожков с человечиной, сновидения по дешевке:

— Сеньоры, сеньоры, покупайте пиво, свежее пиво, сеньоры, и недорого. А вам, сеньорита, лимонад? Прохладный лимонад! Не верите?.. Потрогайте сами!.. И совсем он не теплый, сеньора, что вы выдумаете, если не нравится — не покупайте!.. Сеньор, водка не нужна?.. Пшеничная, сеньор, сами посмотрите!.. Сколько вам бутылок, сеньоры?.. Сигареты, сигареты, покупайте сигареты!.. Хе–хе, смотри какая рыбка к пиву, а!.. Берите яйца, свежие яйца, только что сваренные! Почему это они мелкие, никакие они не мелкие?! Где это вы такие мелкие яйца видели, ничего себе мелкие яйца, крупные яйца, совершенно не мелкие, что это вы такое говорите, молодой человек?.. Свежие сны, совсем новые сны, дешевые сны!.. Кому воды? Кому холодной воды? Кому-у ледяно–ой вод–ы–ы?..

За окном стоял страшный шум. Одиноко бродил жандарм — он присматривался к людям, усмехаясь кривым ртом, щелкал дармовые семечки и плевался в напряженные спины теток. Пассажиры забегали назад, в вагон, лихорадочно искали в потемках, что–то там роняли, ругались, находили, слюнявили, отсчитывали, опять убегали в нездоровом оживлении. И вскоре они возвращались, победоносно держа в руках соленую рыбу или пирожок. Садились на свои места с гордым видом, и тут же начинали сосредоточенно есть, сохраняя важную мину на лице. Или подмигивая друг другу — рот был занят. Пришли горцы, и стали зубами открывать пивные бутылки — с треском летели жестяные пробки и желтые, колотые зубы. Они шумно пили, довольно фыркали, отрыгивали, сплевывали кровь, радовались по–тарабарски и время от времени попукивали от простодушия…

Все это продолжалось минут двадцать. Потом дико заорал проводник, заорал, словно его резали или приключился пожар: Вс–се–е!!!.. Отъез–з–жае–ем, от–ж–жае-е-ем!!!..

Проводник чуть было не выпал, судя по шуму, на платформу, но каким–то чудом удержался и с лязгом захлопнул входную дверь. Поезд судорожно дернулся раз–другой и поехал. Все угомонились, и наступила бормочущая тишина. Вроде не было остановки, не было теток с горелыми семечками. Только влажно блестели на полу мятые жестяные пробки и кривые прокуренные зубы.

Горцы раззадорились от пива. Стали хрипло гоготать и что–то выкрикивать, хлопая рваными картами по откидному столику. Никто не понимал их криков. Всем был неприятен этот шум и неприятны эти горцы. Тем, кто еще не спал, хотелось спать, они подозрительно косили глаза в сторону веселящихся горцев. В соседнем вагоне ехали два жандарма, а в этом вагоне ехал капитан императорской армии, но было лень что–либо делать, куда–то идти, жаловаться, просить, да и ночь уже. Лучше не связываться с этими горцами. Говорят, они совсем не видят снов

В конце вагона скучающие крестьяне уныло рассказывали анекдоты, и было странно слышать вместо их добродушного смеха дикое гоготанье играющих горцев. Мартин опять впал в тоскливую дрему…


11


Он погружался в какие–то разноцветные пятна — медленно то погружался, то выныривал. Его трясло из стороны в сторону, его куда–то бросало, кто–то швырял, толкал в бок, гоготал прямо в ухо, все заглушал мерный стук колес… Хотелось пить, хотелось воды. Какое–то море блестело вдали, оно исчезало, вместо него появлялся знакомый асфальт, такой же белесый, как и это небо, и от него поднимался влажный жар, от этого горела кожа на лице, уши разрастались пылающими растопыренными варениками. Все сильней хотелось пить, а еще хотелось в Нунку, нестерпимо хотелось в Нунку. Когда же, наконец, будет Нунка…

Он то дремал, то просыпался, голова была тяжелая — в нее нарочно неторопливо какой–то изощренный садист медленно засыпал через маленькое отверстие мокрый, слежавшийся песок. Голова все тяжелела и тяжелела, и вот уже этот песок заполнил всю голову, и не осталось ни одного кубического миллиметра, не заполненного этим песком… Ныло сердце, оно ныло противно и долго, и Мартин с озабоченностью бредил о нем. Он думал, какое у него слабое сердце, оно иногда сильно болело, его сжимала невидимая злобная рука, отпускала, сжимала, опять отпускала. Так игралась эта рука — игры ее были от безысходности… Мысли его путались, свивались в один неразрывный клубок, рвались на тонкие нити, тонули в розовой дымке…

Откуда–то возникали рельефные изображения южных улиц. Они разрастались, срастались в одно, и вот уже это были знакомые усы, которые пошло улыбались и говорили — «назовите эту букву…» Нет, это усы таракана, бегущего по светлой пластмассовой степи. Он бежит, смешно подскакивая, у него на лапках модные туфли из натуральной кожи, у него в зубах трубка, и эта трубка угрожает своим дымом Императору. Нет, не курительная трубка — это горит здание, а вокруг него странные машины, они похожи на слонов, но их хоботы плюются огнем и дымом. Они топчутся и хотят разрушить это здание, другие здания и даже далекие горы, которые, там, где плавится солнце. Но там ничего нет, кроме льда и спящих на снегу черных людей.

Назад Дальше