Мартин тоже хотел спросить проводника, что это за станция и куда идут все эти люди. Мартин вдруг оказался рядом с ним — он открывал рот, но из него не вылетали звуки. Проводник судорожными рывками стал передвигаться в свой вагон: вот он уже заносит ногу, а вот виднеется только кисть руки, и нет никого, нет уже проводника, он куда–то исчез, растворился… Тогда Мартин, смущенный этим зрелищем, взял сумку в руки, и не чувствуя никакой тяжести, пошел вслед за всеми, по направлению к зданию вокзала. Вернее, он думал, что идет вслед за людьми. Его ноги вроде бы ничего не касались — он не чувствовал ног, у него не было никаких ног, а было только это несвязное затянувшееся видение.
Тело казалось ему словно бы сделанным из мягкой воздушной ваты, а, может, это газеты кто–то напихал вместо внутренностей и костей, старые, тщательно скомканные газеты?.. Он ничего не чувствовал, он ничего не понимал. Восприятие этого всего как бы было само по себе, отдельно от его тела, отдельно от этой реальности, оно само себе двигалось параллельно видимому, плыло, лениво шевеля прозрачными плавниками сомнамбулических мыслей…
Словно сердце схватило, думал Мартин, ведь у меня уже так было, было несколько раз, не ужели опять?.. Но почему нет боли?.. Я же должен чувствовать сильную боль, без боли не бывает… Должен задыхаться, мне всегда в таких ситуациях нечем дышать, я задыхаюсь как астматик, начинаю терять сознание от дурноты… Но мне же есть чем дышать, ведь я дышу, ведь я куда–то двигаюсь, куда–то иду… Нет никаких болей, но что же?.. Почему так тихо?.. Где я?.. Зачем мне идти за этими людьми?.. Это же вокзал, почему же не ругаются те двое жандармов?.. Они ведь должны ругаться, они всегда ругаются… А-а… Я все еще сплю, с облегчением подумал Мартин, конечно же, сплю. Вот и тела не чувствую, температуру воздуха, словно ты в вакууме, и ничего не слышно, и мысли у меня — какие–то странные, путанные… Ноги идут по ровному асфальту как–то вглубь, и вместо того, чтобы идти ровно, я постоянно проваливаюсь куда–то вниз, под углом, и почва прогибается, а я все никак не могу упасть, никак не могу провалиться… Этот фонарь ровно не стоит. Вон он как изгибается вопросительным знаком, нависает, колышется, как спичка в луже. Здание вокзала падает на меня, оно почти дотрагивается своими стенами до моей головы, всего лишь сантиметр–другой отделяют его от моей головы, и на нем большими буквами написано:
НУНКА–ЭН–ЛА-ВИДА
Но я‑то знаю, это только сон. Эти слова мне снятся, потому, что я так сильно хочу их увидеть, потому что быстрее хочу приехать в Нунку. Мне надоело ехать, мне осточертело ехать, пора уже и приехать… Мне надоели эти бессвязные сны. Я еще не приехал, а во снах, как известно, всегда хочешь увидеть то, что хочется тебе больше всего…
Такой безобидный сон, удивлялся Мартин, я еще таких снов не видел. Какой–то он не такой. Вроде не сон, а явь. Как на самом деле. Но с другой стороны, когда я вижу этот сон, я почему–то не чувствую, что это «как во сне». Воспринимаю как данную мне реальность, воспринимаю, как оно есть, сравниваю со сном… Это — странный сон, он не похож на другие сны, он вообще ни на что не похож, и я теряюсь в определениях, не нахожу определений… Приятно, что не чувствуешь духоты, а еще хорошо оттого, что голова не такая тяжелая, словно свалилась обременявшая ее тяжесть, свалилась долой и пропала… Правда, такое ощущение, что из нее кто–то вынул мозги, осталось лишь одна черепная коробка, а в ней… В ней — ничего нет, внутри — звенящая пустота, звенящая очень тихо — на грани слышимости… А может мне это кажется?..
Куда я иду? Почему я вышел из здания вокзала? Что я делаю у полицейского участка? Зачем он мне? Чего я сюда пришел?.. Не понимаю. Ведь я ненавижу полицейские участки, так же ненавижу, как жандармские отделения, я это все ненавижу, всегда стараюсь обходить их стороной. Терпеть не могу этих болванов с дубинками, их злобные, тупые хари, их жестокие волосатые руки, наручники, режущие кожу до крови. И тогда руки сильно немеют, деревенеют, наливаются красным, потом еще на запястьях долго пухнут черные синяки…
14
Мартин беспомощно стоял перед одноэтажным кирпичным зданием. Он тупо рассматривал бронзовую табличку, что хвастливым бельмом весомо располагалась слева от входной двери. Вверху над ней, как обычно, разлаписто висел имперский орел, выкрашенный белой эмалью. Внизу, под орлом, отражали уличный свет облезшие позолоченные слова:
РАЙОННЫЙ УЧАСТОК № 146 ПОЛИЦИИ ПРАВООХРАНЕНИЯ ГРАЖДАНСКИХ СНОВ ДЕПАРТАМЕНТА ВНУТРИГОСУДАРСТВЕННЫХ СЛУЖБ ИМПЕРИИ НУНКА — ЭН — ЛА — ВИДА
А-а… Наверное, я хочу спросить, подумал Мартин с каким–то облегчением, каким образом мне попасть на улицу Инсоротаблэ — Транквэлидад. Такое позднее время, она совсем не близко от вокзала, до нее приличное расстояние, если идти пешком. По такой темени час–полтора добираться. Совсем ничего не видно — я так плохо вижу. Мне только по темноте шастать — обязательно лоб расшибу или порву штаны. Нет уж, лучше спрошу у полицейских, может ходит какой–то транспорт, город–то большой… Если бы не сумка, и так бы дошел. Но куда я, с сумками… Черт, на вокзале должно быть справочное бюро, как я сразу не догадался. Конечно же, есть. Забыл, сюда пришел… Точно — это сон. Мне это только снится, несуразица, даже смешно…
Так оно и есть, вон на меня смотрит полицейский. У него почему–то нет фуражки на голове, дубинки у него нет, пояс у него распущен. Лицо у него сморщившееся, словно он мочится здесь, прямо перед своим участком, на цветочную клумбу. Что же это за полицейский, что мочится перед своим участком?.. Конечно, мне снится, что я каждый раз вспоминаю, что это снится, постоянно себя уверяю как попугай — снится, снится… Он на меня смотрит?.. А-а… Спросил меня, что я здесь делаю и кто я такой. Хочет, чтобы я немедленно отвечал, что мне здесь понадобилось… Наверное, мне надо начальника участка, только ему могу передать что–то особенно важное, путано думает Мартин, не веря самому себе, рядовому буду говорить. Он глуп, до него медленно доходит, он поймет все не так, как нужно…
«Сеньора начальника? — переспрашивает полицейский, он удивлен, он подозревает какой–то недопустимый розыгрыш, и от этого подозрительность выступает на его отечном лице потной жестокостью, — Ночью?.. Есть только заместитель сеньора по ночной службе. Срочно надо?..» И вот, он видоизменяется, перетекает из одного состояния в другое, вот уже стоит у дверей, протекает внутрь — полицейский ведет Мартина за собой.
Сон, весело думает Мартин. Но что же я скажу этому заместителю? Я даже не знаю, что у него спросить. Так не бывает, когда человек хочет спросить, он обычно знает, о чем спрашивать, и я знал, да только забыл, что хотел… Нет, не помню.
Мартин плывет за полицейским сквозь шероховатую вату полутемных удавчатых коридоров. Эти коридоры проглотили много наживки, сотни людей были загнаны в их тупики, раздавлены шелушащимися стенами, и теперь белеют по углам позеленевшие человеческие кости с клочками волос. Вот свиноподобные шкафы, плотно поужинавшие пухлыми делами и теперь довольно отрыгивающие белой пылью. Стулья–пауки, высасывающие терпение и надежду у посетителей, подозреваемых, подследственных. Рыбообразные вешалки, хищно затаившиеся и готовые в любой момент раздеть тебя донага, насадить тебя на свои рога, одеться в твою кожу. Медузы табачного дыма, что колышутся сонно у тлеющих ламп…
Кто–то подвинул стул, спина впереди идущего смазалась в воздухе неясным пятном, растеклась, выгнулась кляксой, что–то отрапортовала каркающим голосом и вдруг исчезла бесследно. Мартин оказался перед внезапно влезшим в глаза и обозримое пространство, очень толстым, невероятных размеров, человеком. Человек раздувался воздушным шаром где–то за столом и над столом. Китель его дрожащими складками расстегнут, на поверхности кителя плавают желтые пятна пуговиц — они, непонятно как, пересекают знойный лес волосатой груди… А над ней, на вершине пирамиды из гулкого теста покатых складок мелко тряслось бесформенное лицо: по большому яйцу гладкой лысой степи и парусам широко вздымающихся щек бойко бежали наперегонки друг с другом капли молочного цвета. Справа от беспокойных многощупальцевых устриц, которые кичились дешевым кольцом и обкусанными ногтями, стояла небольшая табличка в алюминиевой рамке. Она бубнила невнятным голосом типографского шрифта:
Мартин дважды перечитал эту надпись, ничего не понял и опять перечитал. Видоизменяющееся облако по имени Хуан Тонтос рывками допило что–то из пластмассового стаканчика. Потом перевернуло стаканчик вверх дном и потрусило над широко взорвавшейся пастью — но ничего оттуда не выпало на пупырчатый язык. Тогда человек–облако с недовольным фырканьем поставил стаканчик на стол, собрав рукой разноцветные карандаши и шариковые ручки. Откуда–то он извлек с ловкостью фокусника кусок сморщенного лимона, и погрузился своими складками в желтый плод… Только тут Мартин заметил, что глаза у облака совершенно пьяные, очень маленькие и раскиданы с силою по сторонам. Эти темно–красные глазки бегают по всему лицу, сталкиваются, разлетаются, отрешенно смотрят на него, Мартина, куда–то в область его живота, и выпадают из орбит. Словно облаку по имени Тонтос важно было узнать, какие у Мартина внутренности.
Ну-у?.. — спросило облако, но этого Мартин не услышал. Понял по движению влажных обкусанных губ. Мартин силился понять, насколько будет длинным его затянувшийся сон. Как долго он еще будет длиться, сколько времени, если это и есть время, сколько ему стоять еще перед этим чудовищным облаком с человеческим именем. Кто это?.. Странно, мне хорошо знакомо это имя. Не отец ли этот Тонтос сокурснику, что со мной учился?..
На стене комнаты криво парил большой портрет Императора. Император стоял по пояс, впившись побелевшими пальцами в деревянную раму, из–за всех сил стараясь не выпасть из нее. Он кивал головой и беззвучно шевелил губами, запавшие глаза его были пусты и безжизненны, а мимо губ тоскливо проплывали водоросли табачного дыма. Далеко вылезшая из орбиты часов циферблатная стрелка так и угрожала проткнуть своим жалом набухшую шею Его Императорского Величества…
Сумка вдруг стала тяготить Мартина. Он ее поставил на вздыбившийся пол, и стал что–то невпопад рассказывать облаку с человеческим именем. Мартин говорил, и при этом смотрел в окно. Окно — стеклянный пузырь, что надувалась ночью. То эта ночь выпускала из него всю черноту, чернота сменялась неуверенным светом. Прямо в центре окна, словно кадр на телевизионном экране, появлялся давешний полицейский. Этот полицейский стоял спиною к участку, лицом к цветочной клумбе, и между руками его ввысь извивалась живая струя…
Слова, извергаемые Мартином в пустоту комнаты, выпадали сами, одно за другим — выпадали, рвались, сыпались как перхоть, парили как пух из подушки. Они жили сами по себе, эти слова не имели никакого смысла, они были чудовищно лживы и фантасмагоричны. Но к вялому удивлению Мартина, находящегося где–то в космосе, далеко над землею, они были по–своему осмысленные, цельные, они сами выстраивались в логические цепочки, в рассказ без начала и конца, в автобиографию без автора…
Откуда–то со стороны в его уши впитывались непонятные вещи. Он слышал, что некий Мартин С. студент третьего курса общей онейрологии Университета в Польво — Кальенте, ныне отчислен за подстрекательские речи и участие в антиобщественных союзах. Он нагло саботировал свое вступление в ряды императорской армии, переспав с врачихой из призывной комиссии. Агитировал юношей призывного возраста симулировать болезнь и не вступать в Нашу Доблестную Армию. Использовал свое положение студента для разжигания среди учащихся антипатриотических настроений. Распространял заведомо ложные слухи о здоровье Его Императорского Величества — и все это в стенах столь почтенного учебного заведения, славящегося своими научными традициями и подлинно патриотическим мировоззрением… Он возглавляет экстремистское общество, именуемое Фронтом Освобожденного Сна. В письмах, что писал своему знакомому, Мартин С. недозволенно называл Его Императорское Величество самыми грубыми, самыми гнусными словами — сновидимым и не существующим в реальности. Руководил распространением в Польво — Кальенте подрывной пропаганды, лично редактировал антиправительственную газету. В своем родном городе Мартин С. помогал горским эмиссарам находить временное убежище. Он получал деньги от доверчивых сограждан якобы для Имперского фонда содействия Культуре Сна. А на самом деле, передавал полученные обманом средства горцам для покупки сновидческого оружия. Мартин С. неоднократно участвовал в антиправительственных митингах. Он распространял слухи о лживости Государственных Сновидений, говорил, что каждому человеку позволительно видеть собственные сны. Сейчас же Мартин С. приехал в Нунку для организации нового подрывного общества, привез с собой образцы подрывной литературы, которую намерен печатать и распространять в городе… Вот эту брошюру… Эту, и эту… Да–да, именно эти брошюры… Он и есть автор, как видите…
15
Слова куда–то бежали, они подпрыгивали от возбуждения и спортивного азарта, цеплялись друг за другом, сцеплялись и шумели. Мартин удивленно поглощал их эхо, он пресыщался удивлением, как медведь медом, и на почве пресыщения неспокойно выросло осознание всей нелепости и смехотворности этих обвинений. Его заоблачный разум негодовал, он саркастически безумствовал и требовал правдоподобного объяснения происходящему. Но в ответ приходило глубинное ощущение некоей правдоподобности самостоятельных слов, что тщательно скрывалась от чужого взгляда, и теперь, разом, освобождена от сознательных пут. Что–то крошечно маленькое, забитое, заваленное уговорами и запретами, наконец, вырвалось из своей умозрительной тесной темницы — вырвалось на смертельно опасный простор открытости, и закричало с надрывом, истерично и судорожно, предчувствуя нависший остро заточенный нож вездесущего хирурга. ХВАТИТ…
Это же надо, думал ошарашенный Мартин, доносить во сне на самого себя. Мартин хотел платы за донос. Мне обязательно нужны деньги, лихорадочно говорил он, деньги мне необходимы… Да, это правда, у меня всегда отвратительно плохо с деньгами. Я не могу купить Разрешенных Снов, и потому мучаюсь от чужих кошмаров. Еще плохо с сердцем, и с головой. Сегодня особенно плохо с головой, я совершенно отупел, ничего не соображаю…
Вот Тонтос смотрит на меня непонятливо. Он силится что–то понять, чем–то ошарашен, что–то спрашивает. От этого его лицо деформируется — вытягивается в разные стороны как резиновая маска, по нему бежит нервная рябь, и белые капли, капля за каплей, сбегают по носу и падают на стол… Черт, я очень хочу пить, разве он не видит, как я сильно хочу пить, я больше ничего не хочу, только пить, боже, почему мне не дают пить, пусть идет дождь, да, прямо сейчас пускай идет дождь. Настоящий дождь. Пусть он заливает все, пусть падает тугими косыми струями, проникает за шиворот, проникает в нос и в рот. Я буду пить его — руки будут пить, ноги, сквозь размокшие прохудившиеся подошвы. И когда мое тело переполнится дождем, я перестану хотеть пить, и пойму, что к чему, проснусь и все это закончится…
Нет, не надо. Пусть дождь будет теплым. Мне не нужен холодный дождь, мне нужен только теплый, потому что я не хочу застудить легкие и потом валяться в беспамятстве месяц, целый месяц в такую жару. Не хочу, такое уже было этой зимой. Сколько можно болеть, мне надоела болезнь, мне надоела боль, я пресытился болью, я насытился ею до конца жизни, я ее переел… Я хочу приехать в Нунку. Не знаю, что я буду там делать, не имею никакого понятия. Это западная провинция, это не юг, вряд ли меня возьмут для продолжения учебы, это невозможно из–за академической справки, у меня нет денег на взятки, тут совсем другие сны… Я хочу проснуться. Пусть не настолько сильно, чтобы это тут же произошло, но — скоро проснусь, постепенно. Проснусь, потому что поезд наверняка подъезжает к Нунке, вот–вот остановится. Нужно успеть умыться в сортире, нужно пересилить себя, не замечать блевотину и вонь. Нужно одеть туфли. Пусть они натерли, пусть жмут, и больно мизинцам на ногах, но не босиком же мне идти, я не могу идти босиком, я не умею ходить босиком, меня задержит первый же полицейский, обязательно задержит и спросит, почему я иду босиком… А это, что у меня на ногах, это — сон. Конечно же сон, я ведь не чувствую привычной боли в мизинцах, не чувствую, как жмут туфли, совершенно ничего не чувствую, так не бывает, так бывает только во снах… Мне даже будет жалко просыпаться. Я редко вижу такие отчетливые и странные сны. Чаще всего мне снятся голые женщины, но это — от инфантильности. Или родительский дом в Ахогарсэ, но это тоже — от инфантильности. Или — школа и школьные приятели, что тоже — от инфантильности. А иногда мне снится старый, заброшенный сад. Но это — тем более инфантильность, так как сада давно нет — в отличие от женщин, дома и школы…
Чаще всего, печально думал Мартин, мне ничего не снится. Я знаю, что это строжайше запрещено. Но что поделать, со мной это в последнее время все чаще. Это отвратительно, потому что в дневной реальности у меня ничего нет, кроме головной боли, стойкой зависти к чьим–то успехам, бесплодных мечтаний о счастливом будущем, желания, как поскорей бы напиться водки, или повеситься от безысходности. Но я трус, и это — опять инфантильные мысли, это неприятно, что везде инфантильные мысли, это тоскливо и убого, когда непонятно, что тебе нужно. Когда непонятно, чего ты хочешь: смерть, женщину, водку, таблетку «от головы», валидол, письмо, книги, которых давно не вижу. Есть всякие книги, теперь их стало возмутительно много этих всяких книг. Но это не книги, это лишь предметы, сделанные из бумаги, это самозванцы. В них нет ничего, кроме императоров и исторических домыслов, в них сентиментальная чушь и дешевая интрига, в них безликие герои и пустые сюжеты — бесталанная немочь графоманов и исписавшихся литераторов времен Республики…