Тирмен - Генри Олди 11 стр.


Вначале не давала покоя песня про стальную птицу. В исполнении Адмирала Канариса она лишь пугала воробьев, а вот старшина Канари пел прекрасно — сильным, хорошо поставленным баритоном. Обычно они собирались на 9 мая. Андрей приносил пару бутылок любимого крымского «бастардо». «Под облака летя вперед, снаряды рвутся с диким воем, смотри внимательно, пилот, на землю, вспаханную боем... » На войну старшина не успел — восьмилетним пацаном в 43-м попал в только что созданное Харьковское суворовское. Зато после отслужил по полной законный старшинский «четвертак» — от Чукотки до Венгрии, от Египта до Ямала.

«Пилоту недоступен страх, в глаза он смерти смотрит смело. И, если надо, жизнь отдаст, как отдал капитан Гастелло... »

После трагического случая с Андреем старик (тогда, в 1984-м, так его еще никто не называл) впервые взбунтовался. Это был, конечно, бунт на коленях, но все-таки, как ни крути, протест, несогласие, выражение возмущения. Стать во фрунт перед непосредственным начальством для выражения претензии было невозможно, поэтому он написал рапорт.

Песня про стальную птицу не уходила. Кондратьев попытался вышибить клин клином: «В Москве гулял когда-то Ленька Пантелеев... » Вот ведь придумают! Даже если неведомый сочинитель не удосужился узнать, что Фартовый орудовал исключительно в Питере, к чему приплел Губчека? Столичными грабителями занимался МУР, в крайнем случае — МЧК, у губернской чрезвычайки были иные задачи. С февраля 1922-го в стране действовало ГПУ. Эдак скоро споют «По Куликову полю танки грохотали». Или самолеты. Звено Андрея Канари атакует...

Трамвай честно катил по знакомым улицам, но Петру Леонидовичу казалось, что вагоновожатый тормозит, саботирует, пытается помешать. Тирмен не опаздывает, он, словно Великое Дао, никогда не торопится и всегда успевает.

Экзотическую цитатку про Великое Дао занес в их узкую компанию все тот же Канари. Правда, в исполнении бывшего старшины «Дао» превратилось в «Даму», отчего смысл несколько изменился.

Рапорт старик писал три дня. Не имея возможности отправить его начальству (как горько пошутил кто-то, с равным успехом можно звонить по телефону архангелу Гавриилу), прочел рапорт на заседании «Драй-Эс». Осветил вопрос подбора, подготовки и воспитания кадров. Указал на допущенные ошибки — и, обобщив имеющийся передовой опыт, предложил конструктивное решение.

Сектор распустили через два дня — без всяких объяснений.

Рапорт дошел по назначению.

Именно в 1984-м Петр Леонидович всерьез стал размышлять о преемнике. Кто сменит его в скромной каморке паркового тира? За эти годы было отбраковано несколько кандидатов, и старик подумывал пустить дело на спасительный самотек. В конце концов, Великая Дама всегда приходит вовремя.

Подъезжая к площади Советской Украины, которую он помнил еще Николаевской, Кондратьев сообразил, что придется делать пересадку. Времени оставалось достаточно, но эта сущая мелочь расстроила окончательно. Стоять на продуваемой ветром остановке, то и дело подходя к ледяным рельсам, с нетерпением глядеть в глубь улицы, откуда должен прийти нужный вагон...

Артуру, томящемуся в застенках райотдела милиции, придется поскучать. Сам виноват, если по справедливости. Вчера вышел на работу после недели праздничного загула — и вот, пожалуйста! Все, как всегда, плюс сопротивление стражам порядка. Мелькнула и пропала суетная мысль предоставить инициативу в данном вопросе Великой Даме. «И аз воздам» — ее компетенция.

He-Короля старик взял в тир исключительно из жалости, а также из живого до сих пор чувства фронтового братства. Из такого не вылепишь тирмена, как ни старайся. Но в последнее время «афганец», годный лишь на скромную роль сменщика-дублера, стал подводить слишком часто.

Трамвай — гремящая, давно не ремонтированная «шестерка» — замер на нужной остановке без двадцати минут два. Две минуты форы, хотя старик рассчитывал на пять. И здесь не слишком повезло.

Идеального места для работы на «целевых выездах» Петру Леонидовичу встречать не приходилось. Он даже слабо представлял, какое оно, идеальное. Полупустое, плохо освещенное кафе, яркие фонари на улице, мертвая тишина — и огромные часы на стене дома напротив? Все эти составляющие в его практике бывали неоднократно, но, как правило, в неудачных сочетаниях. Кафе заполняла шумная толпа, фонари на улице не горели, часы...

Часы, естественно, стояли.

Старик глянул на циферблат верной «Победы», вздохнул, поправил сползший на нос «пирожок», вновь покосился на то, что увидел, сойдя с трамвая. Огромная желтая стена, грязные окна тяжелого толстого стекла, намертво запертая дверь. То ли завод, то ли закрытый проектный «ящик». Потому и часы над входом. А что стоят, так это наверняка из-за режима секретности.

Улица пуста, освещение дневное. Кафе имеется — летнее, засыпанное грязным снегом. Тихо, но тишина неприятная, вязкая.

Эту привокзальную улицу Петр Леонидович не знал. Видеть, конечно, видел, но изучить в качестве предполагаемого места работы, естественно, не догадался. И как догадаться? В полуторамиллионном городе таких мест — не счесть. Узнать заранее, что будет напечатано на тонкой, папиросной бумаге, которую подсовывают под дверь по утрам, шансов нет. И вот, пожалуйста! — изволь стоять на пустой остановке и светиться, как выражались любезные лейтенанту Карамышеву «социально близкие», ясным месяцем. Стоя не поработаешь, а от скамейки на остановке осталось только два металлических огрызка.

Работай, тирмен!

Старик хмыкнул: раз начал ворчать, значит, дело пошло. Скамейка и кафе — ерунда.

Сектор!

Можно и не напоминать. Положенные метры отсчитаны, сознание привычно фиксировало невидимый сектор. Плохо, что отсчитывать приходилось от входа, намертво заколоченного при раннем «застое». Однако иного ориентира не имелось.

Полтора десятка заледенелых ступеней, четыре метра тротуара, улица, трамвайная линия посередке. Будь это летом, кафе, ныне ждущее под снегом лучших времен, вполне подошло бы. Ага, одинокий киоск в двадцати шагах от остановки. Окошко открыто. Ничто не помешает взять, допустим, сто грамм «Курвуазье» вкупе с полудюжиной марсельских маслин.

— Светлую «Оболонь», пожалуйста. Да, откройте. И... сухариков — тех, что слева. Да-да.

Мрачная физиономия продавщицы окончательно успокоила, более того, взбодрила. Чужая злость в нужных дозах прибавляет адреналина.

Все прочее оказалось проще простого. Низкий железный заборчик, отделявший от тротуара невидимый под сугробами газон, заменил кресло в кафе. Для пущей убедительности Петр Леонидович подстелил оказавшуюся в кармане полушубка газету. Оставалось хлебнуть пива. Старик поднес к носу горлышко, вдохнул. Нет, пожалуй, не стоит.

Сухариков? Наверное...

Холодная зимняя улица пуста, если не считать скрипящего на повороте трамвая. Пусты заледенелые ступени. Пуст грязный асфальт, до срока — четыре минуты...

Великая Дама никогда не торопится и всегда успевает.

Не спешить, не волноваться, держать бутылку дрянного пива как можно естественнее, не спеша разжевывать соленый сухарик. Налево и направо не смотреть, только вперед, на заледенелые ступени под мертвым циферблатом. Рутина, местная командировка, «целевой выезд».

Петр Леонидович запоздало пожалел, что всерьез не взялся за Не-Короля год назад, когда тот начал опаздывать на работу, а потом нагло прогуливать. Не надо травить собаку и будить не стоит, а уж резать ей хвост по частям — и вовсе грешно. Артур, несмотря ни на что, нравился старику. Хотя в его годы («его годы» — залитый жарким солнцем белорусский лес 1941-го) тогдашний Петр Кондратьев ничем не походил на нынешнего буйного сменщика.

Такси затормозило без шума, напротив входа. Открылась дверца. Дергаться старик не стал, коситься на часы — тоже. Просто воткнул нецелованную «Оболонь» в твердый, покрытый хрустящим настом снег.

Парень и девушка вышли из машины. Парень и девушка поглядели: он — налево, она — направо. Парень вернулся к машине, наклонился, о чем-то спросил шофера.

Петр Леонидович не смотрел на них. Ступени — полтора десятка заледенелых ступеней, ведущих в никуда, были пусты.

Девушка что-то сказала своему спутнику — громко, сердито. Шагнула вперед, подошла к нижней ступеньке, поглядела на циферблат над головой.

... То ли перепутали адрес, то ли шофер не на ту улицу завез.

Еще полшага.

Парень успел первым — взбежал, перескакивая через обледенелые ступени на самый верх. Оглянулся, подождал, вновь оглянулся.

Кто из них — объект сегодняшней командировки? Парень? Девушка? Шофер такси? Продавщица в киоске?

Кто-то в запертом здании?

Петр Леонидович вздохнул и закрыл глаза. Точнее, один глаз — левый, словно собирался выстрелить.

Петр Леонидович вздохнул и закрыл глаза. Точнее, один глаз — левый, словно собирался выстрелить.

Сейчас все узнаем.

Подсчитано, взвешено...

Когда он встал с заборчика, такси вместе с пассажирами успело благополучно уехать. Пряча газету обратно в карман полушубка, старик представил, как кто-то невидимый и неведомый в эту самую минуту следит за ним, мысленно очертив сектор и готовясь зажмуриться.

Представил, но ни капельки не огорчился.

«Кто я? Я — твой друг... »

5.

— Эй! Дантон!

Отец стоял у входа в метро и махал рукой. Складывалось впечатление, что ему чертовски не хочется спускаться вниз, по лестнице, затем по эскалатору, садиться в вагон и ехать туда, куда он собрался. Поэтому, когда на углу остановился трамвай и с подножки соскочил любимый сын Данька, отец просиял от радости.

— Дантон! Я здесь!

В вечном отцовском «Дантоне» сам Данька, в отличие от родителя, ничего остроумного не находил. Прошлой весной он попросил Лерку достать ему книжку про этого Дантона и выяснил много неприятного. Начиная от дурацкого имени Жорж-Жак и заканчивая гильотиной. Физиономия Дантона на портрете в начале книжки смахивала на морду французской бульдожихи Шеры, твари подлой и злопамятной, которую держал сосед, профессор Линько. Короче, бывали дни, когда он понимал маму, подавшую на развод.

— Ну ты даешь! — сказал отец, дождавшись, пока сын перейдет дорогу. — Носишься, как Горец! Тебя что, не учили: сначала посмотри налево, потом — направо?..

— Учили.

Теплилась надежда, что воспитательный разговор закончится, не начавшись.

— Хорошо, что эти, джигиты, притормозили. Они психованные: хоть на красный, хоть под «кирпич»...

— Они всегда притормаживают. Так положено на «зебре».

— Да? Ну, значит, они исключительно при виде тебя тормозят. Если я иду, они, наоборот, на газ давят. Эх, в молодости мы все бессмертные...

Отец решительно не желал уходить с обжитого пятачка перед метро. Врос в заледенелый асфальт, пустил корни. Данька мялся перед ним, слушая о молодости, бессмертии и правилах поведения на проезжей части, невпопад кивал и думал о машинах. Последний год он действительно привык бегать через улицу, не глядя по сторонам. Лихие джипы и «мерины» сбавляли скорость, пропуская бегуна, из-под колес не довелось выскакивать ни разу. Странно, оказывается, это не со всеми. Или у отца просто скверное настроение, вот и ворчит?

— Ты далеко? — спросил он, желая прервать лекцию.

— К Гадюке.

Гадюкой отец звал своего начальника.

Злополучный «Серафим» приказал долго жить, проданный за бесценок. Компаньоны разбежались: неунывающий дядя Лева торговал книгами, сигаретами, радиодеталями, отец же поддался на уговоры отставного таможенника Кобрина и стал коммерческим директором не пойми чего. Первые три месяца сулил «златые горы», купил сыну теплый пуховик с ботинками, а бывшей жене — зонтик и маникюрный набор. Кобрина он к месту и не к месту звал Большим Боссом. Затем на три следующих месяца подарки закончились, Кобрин превратился в «шефа», а «златые горы» — в «чертову каторгу».

Начиная с декабря Большой Босс мутировал в банальную Гадюку. Он прятался, укрываясь новогодними праздниками, как Дед Мороз — в снегах Лапландии, а отец, подавший заявление об увольнении, без особого успеха пытался забрать у него трудовую книжку.

— В офис?

— Домой. Я его адрес вычислил. Офис закрыт, все ушли на фронт. Мне Лева через больших людей узнал, где у Гадюки логово. Попробую отловить...

Большие люди, по мнению Даньки, назывались Горсправкой. Но говорить об этом отцу он не стал. Он просто стоял, смотрел и видел, что отец второй день не брит. Сизая щетина на щеках, подбородке и шее, до самого кадыка. Под глазами набрякли мешки, улыбка вымученная, натужная. Новый год они встречали, как обычно, втроем, отец притворялся веселым, сыпал анекдотами, запускал во дворе китайский фейерверк, выпил больше обычного, уговорил маму «дать парню волю», потому что мама не хотела отпускать Даньку гулять за полночь, а под балконом уже орал Санька Белогрив, пел про елочку Слива и многозначительно чихала Лерка...

Все это — щетина, улыбка, анекдоты, фейерверк, Гадюка с его логовом, куранты в телевизоре — вдруг сложилось в один неприятный, кисло пахнущий букет. И торговцы цветами, мерзнущие напротив с махровыми гвоздиками и окоченевшими розами, были тут совершенно ни при чем.

— Я поеду с тобой, — сказал Данька.

Не предложил, не спросил разрешения, а поставил перед фактом.

Отец обрадовался так, что со стороны это выглядело неприличным. Он хлопал Даньку по плечу, твердил о наследственности и взаимовыручке, фальшиво пел что-то про «мы плечом к плечу у мачты... », а эскалатор уже вез обоих на перрон станции. В поезд пришлось втискиваться силой, между тетенькой в дубленке и кряжистой старухой, бдительно охранявшей свои кошелки, каждая размером с бегемота, — и вот теперь вроде бы настала пора молча пожалеть об опрометчивом решении.

Но вместо сожаления в душе зрело холодное, тихое упрямство.

Данька плохо понимал, зачем отцу позарез нужна трудовая книжка и почему нельзя оформить новую, а про эту заявить, что потерял. Но Гадюка представлялся ему тем мерзким типом из «Горца», который убил Шона Коннори и все время высовывал синий язык, дразнясь.

Они вышли из метро на станции имени маршала Жукова.

Обогнув здание гостиницы «Турист» и не доходя до Дворца спорта, углубились в заснеженные, сонные переулки. Скамейки напоминали сугробы. Вороны бродили по целине, оставляя цепочки следов — словно вышивали крестиком. В окнах домов красовались наряженные елки: такие стоят до марта, пока их наконец не выбросят на помойку. Бабушки выгуливали малышню, плотно укутанную в старые пуховые шали. Малышня норовила разбежаться и как следует вываляться в снегу.

— Оренбуржские. — Отец ткнул в ближайшего карапуза пальцем, имея в виду шаль. — Когда-то бешеных денег стоили.

— Угу, — ответил Данька, смутно припоминая, что его самого кутали в мохеровый шарф, который кусался хуже французской бульдожихи Шеры. Наверное, у родителей не было бешеных денег на шаль. Или бабушка не оставила в наследство.

Если верить адресу, с трудом добытому дядей Левой у больших людей, Гадюка жил в панельной девятиэтажке. На двери подъезда установили кодовый замок, дешевый и, к счастью, ныне поломанный. Лифт не работал, на пятый этаж пришлось тащиться пешком. Отец притих и сосредоточенно морщился, нервничая. Его энтузиазм развеялся как дым. Данька топал следом, ведя ладонью по перилам.

В подъезде было жарко и воняло кошками.

Большой Босс, ясно читалось по отцовской спине, с жильем продешевил.

На лестничную площадку выходили четыре двери. Отец позвонил в крайнюю слева, с бронзовым номерком «17», и долго ждал. Из квартиры не доносилось ни звука, но Данька был убежден, что в глазок кто-то смотрит, изучая гостей. Словно в оптический прицел. Ждать надоело, и он уставился на глазок с ненавистью.

— Кто там? — каркнули изнутри.

— Это Архангельский, — заорал в ответ отец, как если бы собеседник отгородился от него бронированной плитой, обитой звуконепроницаемым материалом «Ондуфон». Смешное название тыщу раз повторялось в рекламе и навязло в зубах. — Георгий Яковлевич дома?

За дверью поразмыслили и решили открыть.

— Нету его. — На пороге, загораживая проем, стояла монументальная, еще не старая бабища в халате и с бигудями. — А вам чего?

Наверное, Гадюкина жена, решил Данька.

— Я работал у Георгия Яковлевича... понимаете, мои документы... он обещал...

Отец говорил сбивчиво, долго, никак не решаясь подойти к сути дела. На наезд это походило слабо — скорее, на жалкую просьбу. Пожалуй, не окажись рядом сына, он сразу бы распрощался и убрался восвояси. Но присутствие Даньки требовало если не храбрости, то хотя бы видимости ее. Бабища жевала губы, кривилась, развязывала и по новой затягивала пояс цветастого халата. Спустя минуту она не выдержала, прервав монолог отца:

— Нету Гриши. Уехал.

— А сегодня вернется?

— Он мне не докладывает. Еще вопросы есть? У меня ванна набирается...

Вот эта ванна и добила Даньку. Чугунная ванна, в которую с хлюпаньем лилась горячая вода. Он отстранил растерянного отца, вышел вперед и в упор уставился на бабищу. Со зрением творились непонятки. Толстенная хозяйка квартиры номер семнадцать поехала назад, на подставке с роликами, как ложная стенка в тире, — дальше, дальше, еще дальше... Там, в подсвеченной дали, бабища превратилась в игрушку-мишень, наподобие сильно потасканной и раздавшейся «Шалуньи» с бантом.

Еле слышно заиграла знакомая музыка: тягучая, нервная. Издалека шла усталая флейта, а вокруг приплясывали барабанчики, подгоняя. Тук-тук, ты-ли-тут? Мы идем, братец, мы рядом. Если хочешь, дождись, но потом не жалуйся.

Назад Дальше