Сластена - Макьюэн Иэн Расселл 4 стр.


К цели Люси шла весьма извилистыми путями. В июле того года, после паромной переправы из Кале в Дувр, на границе ее остановил таможенный чиновник или, точнее, его пес, лающая ищейка, привлеченная ароматом из рюкзака. Внутри обнаружилось полфунта турецкого гашиша, завернутого в футболки и в несколько слоев пленки. А внутри Люси (также без таможенной декларации) пребывал зародыш. Личность отца осталась невыясненной.

На протяжении нескольких следующих месяцев моей матери приходилось ежедневно заниматься четырьмя задачами. Первая состояла в том, чтобы спасти Люси от тюрьмы, вторая — в том, чтобы оградить семейные дела от газетчиков, третья — предотвратить исключение Люси из манчестерского колледжа, где она обучалась на втором курсе медицинского отделения. Четвертая задача заключалась в том, чтобы устроить аборт (впрочем, это не сопровождалось особыми душевными муками). По моим впечатлениям от срочной поездки домой (рыдающая загорелая Люси, от которой пахнет пачулями, сжимает меня в объятиях) епископ готов был смириться и принять все, что уготовил ему Господь. Но в дело уже вступила мать: с яростной энергией она задействовала связи, которые, как правило, тянутся по графству, да и по всей стране, от каждого средневекового собора. Например, главный констебль нашего графства был проповедником без духовного сана и хорошо знал своего коллегу, главного констебля Кента. Приятель по Ассоциации консерваторов был знаком с судьей-магистратом в Дувре, перед которым предстала Люси. Редактору местной газеты страстно хотелось, чтобы двое его сыновей-близнецов, которым медведь на ухо наступил, пели в церковном хоре. Все это, уверяла меня мать, оказалось делом нудным и тяжелым, в особенности аборт, операция рутинная с точки зрения медицины, но, к удивлению Люси, страшно тяжелая эмоционально. В итоге Люси приговорили к шести месяцам тюрьмы условно, в прессу ничего не просочилось, а ректор Манчестерского университета или какой-то другой почтенный муж заручился поддержкой моего отца по одному из сложнейших вопросов, подлежавших обсуждению на грядущем заседании Синода. В сентября сестра вернулась в колледж. И через два месяца бросила учебу.

Так в июле и августе меня предоставили себе — нежиться на Джизус-грин, читать Черчилля, скучать, ожидать выходных и похода к автобусной остановке на другом конце города. Уже скоро я буду вспоминать лето 1972 года как золотой век, как драгоценную идиллию, но следует признать, что удовольствия ограничивались только тремя вечерами в неделю — с пятницы по воскресенье. Эти выходные превращались в развернутую лекцию об искусстве жить, наслаждаться едой и питьем, о том, как читать газеты, придерживаться своей линии в споре и быстро схватывать суть книги. Я знала, что скоро у меня собеседование в конторе, но ни разу не поинтересовалась, почему Тони принимает такое деятельное участие в моей судьбе. Задайся я этим вопросом, и мне, наверное, пришло бы в голову, что подобное внимание проистекает из самой сути любовной связи с пожилым человеком.

Конечно, такое положение вещей не могло продолжаться долго: все развалилось во время получасовой сцены на обочине большой автострады, всего за два дня до моего собеседования в Лондоне. Последовательность событий весьма примечательна. У меня была шелковая блузка, которую, как я уже говорила, Тони купил мне в начале июля. Подарок был замечательный. Мне нравилось ощущение дорогого шелка, а Тони не раз говорил, как ему нравится на мне этот простой и свободный покрой. Меня это трогало. Тони был первым человеком, подарившим мне предмет одежды. Богатый папаша. (Епископ, мне кажется, ни разу в жизни не был в магазине.) Подарок выглядел несколько старомодно и был не лишен вульгарности, но безумно мне нравился. Надев блузку, я словно оказывалась в объятиях Тони. Каллиграфические бледно-голубые буковки на этикетке слагались в дышащие эротикой слова «дикий шелк ручная стирка». Ажурная вышивка украшала круглый вырез на шее и манжеты, а две складки на плече будто отражались в двух сборках на спине. Этот подарок казался мне символом нашей любви. Я возвращалась в свое кембриджское пристанище, стирала блузку в раковине, гладила и бережно складывала, так чтобы она была готова к следующей встрече. Как и я сама.

Однако в тот сентябрьский день — мы находились в спальне, и я собирала вещи — Тони прервал разговор, точнее, монолог об Иди Амине и Уганде, и велел мне положить блузку в бельевую корзину вместе с одной из его рубашек. Это было логично. Мы вскоре вернемся сюда, а экономка, миссис Траверс, на следующий день придет в дом и заберет белье. Фрида Каннинг уехала на десять дней в Вену. Я хорошо запомнила эту минуту, потому что слова Тони были мне очень приятны. Уютно было сознавать, что наша любовь вошла в некую колею, что ее принимают как данность, по меньшей мере на несколько дней. В Кембридже мне часто бывало одиноко, и я долгими часами ждала звонка Тони, ждала, когда зазвонит в коридоре телефон. Возвысившись на пару мгновений до положения жены, я приподняла крышку плетеной корзины, бросила блузку поверх рубашки и забыла о ней. Трижды в неделю в дом приходила Сара Траверс из соседней деревни. Однажды мне довелось провести с ней полчаса — мы чистили зеленый горошек на кухне и с удовольствием болтали: Сара рассказала мне о сыне, который стал хиппи и уехал в Афганистан. Она говорила об этом с гордостью, как будто он уехал воевать за отечество. Мне не нравилось об этом думать, но допускаю, что она встречала в домике Каннингов целую процессию подружек Тони. Впрочем, ей это, наверное, было безразлично, коль скоро она получала жалованье.

Прошло четыре дня в комнате на Джизус-грин, а от Тони ничего не было слышно. Я прилежно штудировала фабричное законодательство и хлебные законы и читала «Таймс». Я видела, как мимо окон проходят мои приятели, но не смела отдалиться от телефона в коридоре. На пятый день я отправилась в колледж Тони, оставила у привратника записку и поспешила домой, опасаясь пропустить его звонок. Я не могла позвонить ему сама — мой любовник предусмотрительно не оставил мне свой домашний номер. Он позвонил мне вечером. Говорил совершенно ровным голосом. Не поздоровавшись, он велел мне на следующее утро в десять быть на автобусной остановке. Не успела я выдавить из себя горестный вопрос, как Тони повесил трубку. Разумеется, ночью я почти не спала. Поразительно, что, лежа с открытыми глазами, я тревожилась о нем, хотя на плахе лежала моя глупая голова.

На рассвете я приняла ароматизированную ванну. К семи утра была готова. Упаковала в сумку — как полная дура — белье, которое ему нравилось (черное, конечно, и лиловое), и кеды для прогулок в лесу. Я была на автобусной остановке уже в двадцать пять минут десятого, опасаясь, что он приедет раньше и расстроится, не увидев меня. Он приехал около четверти одиннадцатого. Толчком открыл дверь со стороны пассажира, я влезла в машину, но поцелуя не последовало. Он вцепился в руль и резко отъехал от обочины. Мы проехали километров пятнадцать, но он не вымолвил ни слова. Костяшки его пальцев побелели от напряжения, он смотрел только на дорогу перед собой. В чем дело? Тони не отвечал. Я была на грани истерики из-за его молчания, из-за того, как он вел свой маленький автомобиль, резко меняя полосы, безрассудно обгоняя других на подъемах и спусках, будто предупреждал меня о надвигавшейся буре.

На кольцевой развязке, сделав петлю, он поехал обратно в сторону Кембриджа, потом съехал на стоянку у шоссе А-45 — на замусоренной, промасленной траве стоял киоск, где путники (обычно водители грузовиков) покупали хот-доги и гамбургеры. Сейчас, утром, будка была закрыта ставнями и заперта на амбарный замок, и на стоянке оказалось пусто. Стоял неприятный день в конце лета — солнечный, ветреный, пыльный. Справа от нас тянулась аллея обожженных автострадой деревцев платана, за ними ревело шоссе. Словно стоишь на обочине гоночного автодрома. В длину стоянка насчитывала метров двести. Он пошел вдоль нее, а я — следом. Приходилось почти кричать.

— Что ж, твой милый трюк провалился, — вымолвил он наконец.

— Какой трюк?

Я окинула мысленным взглядом недавнее прошлое. Ввиду отсутствия трюков во мне вдруг блеснула надежда, что это простое недоразумение, которое мы решим в считаные секунды. Может быть, мы даже посмеемся над собой, подумалось мне. Может быть, нам доведется лечь в постель еще до полудня.

Мы почти достигли выезда со стоянки на шоссе.

— Пойми, — сказал он, и мы остановились. — Тебе никогда не удастся встать между мной и Фридой.

— Тони, какой трюк?

Он снова повернулся и пошел в направлении машины, а я пошла за ним.

— Чертово наваждение. — Он говорил сам с собой.

— Тони! Скажи же, в чем дело! — Я пыталась перекричать шум шоссе.

— Ну что, ты довольна? Вчера вечером у меня произошла худшая ссора с женой за двадцать пять лет. Ты разве не рада успеху?

— Пойми, — сказал он, и мы остановились. — Тебе никогда не удастся встать между мной и Фридой.

— Тони, какой трюк?

Он снова повернулся и пошел в направлении машины, а я пошла за ним.

— Чертово наваждение. — Он говорил сам с собой.

— Тони! Скажи же, в чем дело! — Я пыталась перекричать шум шоссе.

— Ну что, ты довольна? Вчера вечером у меня произошла худшая ссора с женой за двадцать пять лет. Ты разве не рада успеху?

Даже я, несмотря на свою неопытность, изумление и ужас, понимала нелепость происходящего. Он, впрочем, собирался говорить дальше, так что я в ожидании промолчала. Мы миновали его машину и закрытую будку. Справа от нас оказались высокие пыльные кусты боярышника. В колючих ветках трепались весело раскрашенные конфетные обертки и хрустящая упаковка. На траве валялся использованный кондом, смехотворно длинный. Чудесное местечко для окончания романа.

— Сирина, как же ты могла поступить так глупо?

Я и вправду чувствовала себя глупо. Мы снова остановились, и я сказала дрожащим, не слушавшимся меня голосом:

— Я честно ничего не понимаю.

— Тебе хотелось, чтобы она нашла твою блузку. Ну так она нашла твою блузку. Ты думала, что она придет в ярость, и ты оказалась права. Тебе казалось, что ты можешь разрушить мой брак и занять ее место, но ты ошиблась.

Несправедливость обвинений ошеломила меня, и мне было сложно говорить. Где-то у корня языка перехватило горло. Я быстро отвернулась, чтобы он не заметил слез (если они и были).

— Разумеется, ты молода и все такое. Но можно было бы постыдиться.

Мой вновь обретенный, скрипучий и умоляющий голос показался мне отвратительным:

— Тони, ты сам велел мне положить блузку в твою корзину.

— Ну да, ну да. Ты же знаешь, что я ничего такого не говорил.

Он сказал это тихо, почти ласково, как заботливый отец, которого я вот-вот потеряю. По логике событий, между нами должна была произойти ссора, хуже, чем между ним и Фридой, мне следовало бы наброситься на него. К сожалению, мне казалось, что я вот-вот расплáчусь, а я была полна решимости этого не допустить. Меня непросто довести до слез, и к тому же плакать я предпочитаю в одиночестве. Однако меня ранили его мягкие, изысканно артикулированные, не терпящие возражений упреки. Он говорил так уверенно и по-доброму, что я чуть было ему не поверила. Мне было ясно, что ничто в мире не заставит его изменить свое мнение о том, что именно произошло в прошлое воскресенье, и отказаться от намерения расстаться со мной. Понятно было и то, что я нечаянно могу повести себя так, будто я в чем-то виновата. Как воришка в магазине, рыдающий слезами облегчения оттого, что его поймали. Какая несправедливость, какая безысходность. Я была не в состоянии сказать что-либо в свою защиту. Часы ожидания у телефона и бессонная ночь меня сломили. Комок в горле продолжал сжиматься, шея напряглась, губы растянулись в судорожной полуулыбке. Я готова была сорваться, но удержалась — нет, не сейчас, не перед ним, не тогда, когда он так трагически не прав. Единственным способом сохранить достоинство и унять дрожь оставалось молчание. Вымолвить слово означало бы уступить, сломаться. Мне отчаянно хотелось говорить. Мне нужно было сказать ему, что он несправедлив, что он бездумно бросается нашими отношениями из-за простого сбоя в памяти. Как это часто бывает, мой разум хотел одного, тело — другого. Все равно что хотеть секса на экзамене или страдать от тошноты на свадьбе. Чем дольше я пыталась совладать со своими чувствами в молчании, тем больше я себя ненавидела, и тем спокойнее становился он.

— Это удар в спину, Сирина. Я думал, ты не настолько глупа. Мне непросто говорить об этом, но я страшно разочарован.

Он все продолжал говорить, пока я стояла, повернувшись к нему спиной. Как он мне верил, воодушевлял меня, возлагал на меня большие надежды, а я его подвела. Должно быть, ему было легче говорить мне в затылок, не смотреть мне в глаза. Я стала подозревать, что речь идет не о банальной ошибке, не об обычном провале в памяти занятого, важного пожилого мужчины. Я думала, что теперь понимаю все правильно. Фрида вернулась из Вены раньше времени. По какой-то причине, может быть из-за мерзкой догадки, она поехала в домик в Суффолке. Или они поехали вместе. В спальне лежала моя выстиранная блузка. Затем последовала сцена в Суффолке или в Лондоне и ее ультиматум — избавься от девчонки или убирайся. Тони сделал очевидный выбор. Но вот в чем загвоздка. Он принял и другое решение. Он решил показать, что он обижен, обманут, исполнен праведного гнева. Он убедил себя в том, будто ничего не говорил мне о бельевой корзине. Воспоминание оказалось стерто — и не без причины. Но теперь он даже не знал, что стер его. Он даже не притворялся. Он поверил в справедливость своего негодования. Он и вправду думал, что я поступила безобразно и подло. Он не допускал и мысли, что сам он мог поступить иначе. Слабость, самообман, самомнение? Несомненно, но еще и помутнение рассудка. Кафедра, монографии, правительственные комиссии — какая всему этому цена? Рассудок его был помрачен. Мне казалось, что у профессора Каннинга серьезное психическое расстройство.

Я нащупала салфетку в заднем кармане тугих джинсов и высморкалась с печальным звуком автомобильного гудка. Я по-прежнему не могла заставить себя говорить.

— Ты ведь знаешь, что это означает, правда? — продолжал Тони.

Все тем же тихим врачующим голосом. Я кивнула. Я знала это точно. Он мне сам сказал. Автомобиль-фургон, заехав на приличной скорости на стоянку, элегантно затормозил на полоске гравия у киоска. Из кабины громко разносилась эстрадная песенка. Вышедший из машины парень с хвостиком, в футболке, обнажавшей загорелые мускулистые руки, шваркнул в пыль у киоска два больших полиэтиленовых пакета с булочками для гамбургеров. Потом он уехал, взревев двигателем, и ветер отнес прямо на нас облачко голубого дыма. Да, меня бросили, как булочки для гамбургеров. Внезапно я поняла, почему мы здесь, на стоянке. Тони опасался сцены. Он не хотел, чтобы я зашлась в истерике, сидя в его небольшом автомобиле. Как бы он выставил из машины рыдающую девицу? Так почему бы не объясниться здесь, у шоссе, откуда он сможет уехать, оставив меня на милость направляющихся в город попуток?

Почему я должна это терпеть? Я пошла от него к машине. Я знала, что мне делать. Мы можем оба остаться на стоянке. Вынужденный провести в моем обществе еще целый час, он, возможно, придет в чувство. Или нет. Не имело значения. Я знала, что мне делать. Дойдя до машины, я распахнула дверь со стороны водителя и вытащила из замка зажигания связку ключей. Вся его жизнь на кольце с брелоком, увесистая, деловая, мужская гроздь блестящих ключей — от кабинета в колледже, от дома, от второго дома, от почтового ящика, от сейфа и второго автомобиля и от других частей его существования, куда доступ мне был закрыт. Я размахнулась, чтобы зашвырнуть всю связку за кусты боярышника. Если он сумеет продраться сквозь заросли, то пусть поползает по полю, между коровами и лепешками дерьма, пусть поищет ключи от своей жизни, а я понаблюдаю.

После трех лет занятий теннисом в Ньюнеме я могла рассчитывать на силу своего броска. Но мне не довелось его совершить. В крайней точке замаха я почувствовала, как его пальцы сомкнулись вокруг моего запястья. Ключи он отнял за пару секунд. Он не был груб, а я не сопротивлялась. Чуть отстранив меня, он молча сел за руль. Он уже достаточно сказал, а я только что подтвердила его худшие опасения. Вышвырнув из салона мою сумку, он хлопнул дверью и завел мотор. Ко мне вернулась способность говорить, но что я могла сказать? Я снова выглядела жалкой. Мне не хотелось, чтобы он уезжал. Я кричала глупости, надеясь, что они дойдут до него через полотняную крышу кабриолета: «Тони, перестань притворяться, будто ты не знаешь, как все было на самом деле».

До чего смешно! Конечно же, он не притворялся. В этом и была нестыковка. Он еще пару раз надавил на педаль газа, стремясь заглушить мои возможные возражения или мольбы. Затем тронулся с места — поначалу медленно, возможно, опасаясь, что я брошусь ему на ветровое стекло или под колеса. Однако я трагической дурой продолжала стоять на месте и смотрела, как он уезжает. Увидела, как загорелись тормозные огни его машины перед выездом на шоссе. Потом он исчез из виду, и все было кончено.

3

Я не стала отменять встречу в МИ-5. Теперь у меня в жизни не было больше ничего; из дома сообщили, что дела у Люси наладились, и даже епископ спрашивал о моих карьерных успехах и перспективах в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения. Спустя два дня после сцены на придорожной стоянке я отправилась на собеседование в здание на Грейт-Мальборо-стрит, на западной окраине Сохо. Я сидела и ждала на стуле с твердой спинкой, который в тускло освещенном коридоре с бетонным полом поставила для меня неприветливая секретарша. В таком гнетущем помещении я очутилась впервые. Надо мной тянулся ряд окон из кирпичей пузырчатого стекла и с железными рамами; такие окна нередко встретишь в подвалах. Однако свету проникать мешали не стеклянные кирпичи, а грязь. На ближайшем ко мне подоконнике лежали стопки газет, покрытых черной копотью. Я размышляла, не станет ли эта работа, если мне ее предложат, своего рода долгим наказанием, которое на расстоянии наложил на меня Тони. Вверх по лестничному колодцу поднимались сложные запахи. Я пыталась определить их источник. Духи, сигареты, чистящее средство с нашатырем и что-то органическое, может быть, некогда съедобное.

Назад Дальше