Мое первое собеседование проводила бойкая и дружелюбная женщина по имени Джоанна, и состояло оно в основном из заполнения анкет и ответов на простые биографические вопросы. Спустя час я вернулась в ту же комнату, где меня ожидали Джоанна и мужчина армейского типа по имени Гарри Тапп. У него были светлые усы щеточкой; он непрерывно курил, доставая одну сигарету за другой из тонкого золотого портсигара. Мне понравился голос с хрипотцой, старомодные интонации и то, как Тапп мягко барабанил по столу пожелтевшими пальцами правой руки всякий раз, когда заговаривал, и переставал это делать, когда слушал меня. Почти целый час мы трое пытались очертить мой служебный профиль. По существу, я была математиком с другими, подходящими для конторы интересами. Но почему я окончила университет с дипломом третьей степени? Я соврала, согласно плану, и сказала, что в последний год учебы совершенно безрассудно забросила занятия, так как увлеклась литературой по Советскому Союзу и трудами Солженицына. Господин Тапп с необычайным интересом выслушал рассказ о моих политических взглядах, которые я освежила в памяти накануне, прочитав старые записки, надиктованные моим ушедшим любовником. Если не считать учебы в университете, моя личность была изобретена мной исключительно на основе летних месяцев, которые я провела в обществе Каннинга. Что у меня было еще? Иногда я и была самим Тони. Как оказалось, я питала страсть к сельской Англии, в частности к графству Суффолк, а также к славному дремучему лесу, где любила гулять и по осени собирать белые грибы. Джоанна разбиралась в грибах, и пока Тапп нетерпеливо слушал, мы быстро обменялись рецептами. Она, впрочем, никогда не слыхала о панчетте. Тапп спросил, интересовалась ли я когда-нибудь шифрованием. Нет, но я призналась, что остро интересуюсь современным политическим положением. Мы наспех обсудили горячие темы дня — забастовки шахтеров и докеров, Общий рынок, бойню в Белфасте. Я говорила языком передовицы «Таймс», будто подражая патрицианским вдумчивым комментариям, которым сложно возразить. К примеру, когда мы перешли к теме растущей вседозволенности, я процитировала статью «Таймс» о том, что сексуальная свобода личности должна быть уравновешена с потребностями детей в безопасности и любви. Кто мог бы возразить против такого? Я будто оседлала своего любимого конька. Затем разговор перешел на мое увлечение английской историей. Гарри Тапп вновь встрепенулся: что именно меня интересует? Славная революция. Ах вот как, это действительно очень интересно! А, вот еще, мой герой? Я упомянула Черчилля, но не как политика, а как историка (сказала о его несравненном описании Трафальгарской битвы); я восхищалась им как писателем, Нобелевским лауреатом по литературе, а также как художником-акварелистом. В частности, мне очень нравился его малоизвестный этюд «Сушащееся белье в Марракеше», который, насколько мне было известно, находится теперь в частной коллекции.
Повинуясь течению беседы, я добавила к автопортрету страсть к шахматам, не упомянув, что не играла уже более трех лет. Тапп спросил меня, знакома ли я с эндшпилем Зильбера — Таля 1958 года. Я не знала это окончание, но смогла сказать несколько фраз о знаменитой позиции Сааведры. По правде говоря, никогда в жизни я не была такой умной, как во время этого собеседования, и уж точно ни разу со времени моих статеек в «?Квис?» я не была настолько довольна собой. Вряд ли существовала тема, которую я не могла бы осветить. Своей неосведомленности в тех или иных вопросах я придавала своеобразный лоск. Мой голос был голосом Тони, я говорила, как ректор колледжа, как председатель правительственного комитета по расследованиям, как сельский эсквайр. Служить в МИ-5? Да я была готова возглавить контрразведку. Поэтому меня не удивило, что после того, как меня попросили покинуть кабинет, а потом через пять минут позвали обратно, господин Тапп сказал, что готов предложить мне место. Что, собственно говоря, ему оставалось сделать?
Несколько мгновений я не могла поверить своим ушам. Наконец, когда до меня дошел смысл сказанного, я подумала, что он издевается или меня испытывает. Мне предстояло занять должность помощника референта. Я уже знала, что в иерархии государственной службы это самая низкая должность. Мои должностные обязанности заключались в оформлении документов, их подшивке, индексировании и другой канцелярской работе. Со временем и при условии безупречной службы я могла стать референтом. Мне удалось удержаться от того, чтобы выказать обуревавшие меня чувства. Я (или Тони) совершила ужасную ошибку. Или, напротив, таково наказание, которое Тони для меня предназначил. Меня принимали на подсобную работу в канцелярии. Я не стану разведчиком, не будет никакой работы на передовой. Притворившись, что мне льстит предложение, я осторожно осведомилась у Джоанны, и та подтвердила мои подозрения: действительно, у мужчин и женщин — разные карьерные возможности, и только мужчины становятся референтами. Ну конечно, сказала я, конечно, мне это было известно, я ведь строила из себя умную молодую женщину, эдакую всезнайку. Гордость не позволяла мне показать им, как тяжко я ошиблась и как расстроена. Будто со стороны я услышала, что с радостью принимаю предложение. Замечательно! Спасибо! Мне назначили день, когда я смогу приступить к работе. Только этого и жду! Мы встали, и господин Тапп пожал мне руку, а потом степенно удалился. Джоанна проводила меня вниз до выхода и объяснила, что предложение со стороны конторы должно пройти обычные процедуры проверки. Если я приму предложение, то буду работать в здании на Керзон-стрит. Я обязана подписать соглашение о соблюдении закона о государственной тайне. Разумеется, продолжала говорить я, замечательно. Спасибо.
Здание я покидала в крайне мрачном настроении. Еще до того, как попрощаться с Джоанной, я решила не принимать их предложение. Оно было оскорбительным. Работать на секретарской должности за две трети принятого для подобных должностей жалованья! Официанткой, учитывая чаевые, я бы зарабатывала вдвое больше. Пусть оставят работу себе. Я напишу им записку. По крайней мере, это было решено. Вконец расстроенная, я не знала, что делать дальше. Деньги, отложенные на оплату кембриджской комнатки, скоро закончатся. Мне не оставалось ничего, кроме как вернуться в родительский дом, снова стать дочерью, ребенком. Снова столкнуться с безразличием епископа и организаторским рвением матери. Хуже того, на меня вновь накатило чувство утраты. Весь последний час я будто играла роль Тони и теперь перебирала в уме воспоминания о нашем летнем романе. Я впервые до конца осознала всю меру своего горя. Это было словно вы вели долгий разговор, а собеседник вдруг повернулся и ушел, оставив вас в состоянии совершенной опустошенности. Я скучала по Тони, и тосковала, и знала, что никогда его больше не увижу.
Подавленная, я медленно шла по Грейт-Мальборо-стрит. Предложение о работе и роман с Тони были точно две стороны монеты, воплощение моего летнего воспитания чувств. Все рассыпалось меньше чем за два дня. Он вернулся к своей жене и кафедре, а у меня ничего больше не было — ни любви, ни работы, только холод одиночества. Горе мое отягчалось воспоминаниями о том, как он на меня взъярился. Так несправедливо! Я бросила взгляд на противоположную сторону улицы и, по неприятному совпадению, поняла, что приближаюсь к псевдотюдоровскому фасаду универмага «Либертис», где Тони некогда купил мне блузку.
Сопротивляясь чудовищной тяжести в груди, я быстро свернула на Карнаби-стрит и смешалась с толпой. Скулящая гитара и аромат пачулей из расположенного в подвале магазинчика навели меня на мысли о сестре и о проблемах, поджидавших меня дома. На тротуаре стояли ряды вешалок с рубашками психоделических расцветок и военной формой с позументом а-ля «Сержант Пеппер». Товары для обывателей, мечтающих раскрыть свою индивидуальность. Настроение у меня было скверное. Я пошла по Риджент-стрит, затем свернула налево и углубилась в Сохо, и теперь шагала по замусоренным улицам: на мостовой валялись остатки еды, недоеденные гамбургеры и хот-доги с потеками кетчупа, в водосточных желобах гнили картонные коробки, у фонарных столбов толпились мешки с мусором. Везде красными неоновыми буквами горели надписи «Для взрослых». В витринах на затянутых велюром подставках красовались кнуты, фаллоимитаторы, тюбики эротических мазей, унизанные гвоздями и стразами маски. Жирный дядька в кожаном жилете, вроде зазывалы в стриптиз-клубе, прокричал мне что-то из двери — слово, прозвучавшее не то как «той», не то как «ой». Кто-то засвистел мне вслед. Я пошла быстрее, стараясь не встречаться ни с кем глазами. Я по-прежнему думала о Люси. Несправедливо было связывать с ее именем этот квартал Лондона, но «дух свободы», который, в сущности, привел сестру к аресту и несчастливой беременности, привел и к возникновению этих магазинчиков (и, должна добавить, к моему собственному роману с пожилым мужчиной). Люси много раз говорила мне, что наше прошлое — это ненужное бремя, что нам следует от всего отказаться. Многие так думали. В этом квартале сам воздух был словно пропитан развратом и мятежом. Однако благодаря Тони я теперь знала, с каким трудом была построена она — наша западная цивилизация со всеми ее недостатками. Да, мы страдаем от скверного управления, и свободы наши неполны. Однако в нашей части мира правители уже не обладают абсолютной властью, а дикость и грубость ограничены в основном сферой частной жизни. Что бы ни валялось под моими ногами на улицах Сохо, но мы поднялись из грязи. Соборы, парламенты, картины, суды, библиотеки и научные лаборатории — все это слишком дорого, чтобы взять и все разрушить.
Быть может, дело было в Кембридже и в совокупном воздействии на меня его древних зданий и подстриженных газонов, в осознании того, насколько время снисходительно к камню, или, быть может, мне не хватало юношеского задора ввиду благовоспитанности и строгости правил. Так или иначе, но бесславная революция оказалась не для меня. Мне не хотелось, чтобы в каждом городе были магазины интимных товаров. Я не хотела для себя жизни сестры и не хотела, чтобы историю бросали в костер. Отправиться в путешествие? Но мне хотелось путешествовать в обществе цивилизованных мужчин, подобных Тони Каннингу, которые принимали как аксиому значение законов и институтов и думали об их улучшении. Если бы только он захотел путешествовать со мной. Если бы только он не оказался такой дрянью.
Получасовая прогулка от Риджент-стрит до Чаринг-кросс-роуд предопределила мою дальнейшую судьбу. Я круто переменила свое мнение и решила принять предложение работы, с тем чтобы ввести в свою жизнь некую упорядоченность, смысл и независимость. Возможно, в моем решении присутствовала и нотка мазохизма — как отвергнутая любовница, я не заслуживала лучшей участи, чем служба конторской крысой. А ничего больше мне не предлагали. Я могла оставить за спиной Кембридж и навеваемые им воспоминания о Тони и затеряться в лондонских толпах — в этом было что-то приятно трагическое. Скажу родителям, что получила место в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения. Впоследствии выяснилось, что не было нужды так секретничать, но тогда все казалось мне приключением.
В тот же день я вернулась в свою комнатенку в Кембридже, написала хозяину записку и принялась собирать вещи. На следующий день я вернулась в отчий дом со всем своим нехитрым имуществом. Мать была несказанно рада и нежно меня обняла. К моему изумлению, епископ выдал мне двадцатифунтовую бумажку. И спустя три недели началась моя новая лондонская жизнь.
Была ли я знакома с Милли Тримингем — матерью-одиночкой, которая однажды стала генеральным директором всего ведомства? Впоследствии, когда стало разрешено говорить, что мы работали в МИ-5, мне часто задавали этот вопрос. Если он и вызывал во мне досаду, то потому, что за этим вопросом мне слышался другой, незаданный: почему, учитывая мои кембриджские связи и прошлое, я не приблизилась к ней по служебной лестнице и на малую ступень? Я поступила на работу спустя три года после Тримингем и, по правде говоря, начала службу по ее стопам — как она описывает ее в мемуарах: то же серое угрюмое здание в Мэйфер, тот же курсантский отдел в длинной, узкой плохо освещенной комнате, те же задания, одновременно бессмысленные и интригующие. Но когда я поступила на работу в 1972 году, среди девушек-новичков Тримингем уже была легендой. Нужно понимать, что нам тогда было за двадцать, а ей — уже хорошо за тридцать. Однажды мне указала на нее Шерли Шиллинг, моя новая подруга. Тримингем стояла в конце коридора, на фоне едва пропускавшего свет окна; под мышкой у нее была стопка папок, и она, казалось, обсуждала срочное дело с незнакомым мне человеком, который будто сошел с заоблачных высот власти. Она вела себя с ним совершенно непринужденно, почти как с равным, и, очевидно, имела право пошутить, что вызвало у собеседника короткий смешок, и он на долю секунды положил ей руку на локоть, как если бы говорил: удержите свои остроты, а то жизнь моя станет невозможной.
Мы, новички, восхищались ею; говорили, что Тримингем освоила премудрости канцелярии так быстро, что ее повысили меньше чем через два месяца после поступления. Кое-кто говорил — через несколько недель или даже дней. Нам казалось, что в одежде, которую она носила, был отсвет бунтарства — яркие цвета и платки, купленные в Пакистане, где она когда-то служила под прикрытием. Так, по крайней мере, мы себе говорили. Нам следовало бы спросить у нее. Спустя десятки лет я прочитала в ее мемуарах, что в исламабадской конторе она занималась канцелярской работой. Мне до сих пор неизвестно, принимала ли она участие в так называемом женском восстании того года, когда женщины-стажеры в МИ-5 выступили за улучшение своих карьерных перспектив. Женщины требовали, чтобы им было позволено самим вести агентов, подобно референтам-мужчинам. Полагаю, что Тримингем с симпатией относилась к целям движения, но не слишком воодушевлялась перспективой коллективных действий, речей и резолюций. Не знаю, почему новости о «женском восстании» так и не дошли до членов нашего набора. Возможно, нас считали слишком юными. Кроме того, под воздействием духа эпохи сама контора медленно менялась. Однако Тримингем, пожалуй, была первой, кому удалось прорубить окно, выбиться за пределы женской резервации. Она сделала это тихо и с тактом. Остальные, то есть мы, шумно поспевали за ней. Я лично плелась в самом хвосте. Когда ее, наконец, перевели из подготовительного отдела на настоящую работу, ей пришлось столкнуться с грозным настоящим — с терроризмом Ирландской революционной армии, тогда как мы, оставшиеся в хвосте, по-прежнему вели старую войну с Советским Союзом.
Бо́льшая часть первого этажа здания была занята канцелярией — огромным банком памяти, где более трехсот девиц-секретарей из приличных семей трудились, как рабы на галерах, обрабатывали запросы, возвращали или перенаправляли их в адрес референтов в разных отделах, а также сортировали входящие материалы. Оттого что система канцелярии работала так исправно, она дольше всего сопротивлялась наступлению компьютерной эпохи. То был последний редут, подлинная тирания бумаги. Как молодой новобранец вынужден начинать армейские будни с чистки картофеля и отдраивания плац-парада зубной щеткой, так и я провела первые несколько месяцев, составляя списки членов провинциальных ячеек коммунистической партии Великобритании и заводя дела на тех членов и сочувствующих, которые еще не были учтены в нашей картотеке. В мое ведение входило графство Глостершир (Тримингем в свое время занималась Йоркширом). В первый месяц работы я завела дело на директора средней школы в городке Страуд, который однажды субботним вечером в июле 1972 года присутствовал на открытом заседании местной партийной ячейки. Он написал свое имя на листке бумаги, который раздавали его товарищи, однако позже, очевидно, решил в компартию не вступать. Его имени не было ни на одном из подписных листов, которые доставляли к нам в контору. Тем не менее я решила завести на него дело, потому что он был человек, который мог влиять на молодые умы. Это была моя собственная инициатива, мое первое дело. Вот почему я запомнила его имя, Гарольд Темпелман, и год его рождения. Если бы Темпелман решил оставить преподавательскую стезю (ему было только сорок три) и перейти на государственную службу и в процессе исполнения должностных обязанностей мог получить доступ к секретной информации, то процедура проверки непременно привела бы инспектора к его досье. Тогда Темпелмана расспросили бы о том июльском вечере (уж конечно, на него бы это произвело впечатление) или же в его прошении о поступлении на работу было бы отказано, и он никогда бы не узнал почему. Замечательно. По крайней мере в теории. Тогда мы все еще изучали достаточно строгие протокольные процедуры, которые определяли приемлемость материала для заведения дела. В первые месяцы 1973 года само существование столь закрытой и исправно функционирующей системы, пусть и совершенно бессмысленной, служило мне утешением. Все мы, двенадцать девушек, работавших в этом помещении, прекрасно понимали, что агент, действующий по заданию советского центра, никогда не раскроется, вступив в ряды коммунистической партии Великобритании. Но мне на это было наплевать.
По пути на работу я частенько размышляла об огромном разрыве между описанием моих должностных обязанностей и реальностью. Я говорила себе — коль скоро не могла сказать этого никому другому, — что работаю на контрразведку. Слово это как-то по-особенному звенело. Даже теперь это немножко меня волнует — мысли о незаметной девушке, желавшей сделать что-то для родины. В действительности же я была еще одной конторской девицей в мини-юбке, стиснутой среди тысяч других людей в переходах подземки, например, на станции Грин-парк, где грязь и копоть, и миазмы подземных ветров портили нам прически (сегодня Лондон намного чище). И достигнув рабочего места, я по-прежнему оставалась конторской служащей, — печатала, сидя с прямой спиной, на огромном «Ремингтоне», в прокуренной комнате, подобно сотням тысяч других женщин в британской столице, что приносят папки, разбирают мужской почерк, спешат обратно на работу после обеденного перерыва. Даже жалованье у меня было меньше, чем у обычной конторской служащей. И точно так, как рабочая девушка из стихотворения Бетжемена, которое однажды прочитал мне Тони, я стирала свое нижнее белье в раковине, в углу своей комнатушки.