Дошло до него, как было видно, сразу. Молча, не дергаясь, задрал корявки, не выпуская из правой окровавленный широченный голяк[61]. Медленно обернулся. Зыркнул исподлобья.
– Ну, что?.. Чего щеришься, как пес на мерзлое говно?.. Не ждал, поганец? – спросил, а в голове уже вертелось: «А ведь он же меня, пока я кошку-то оснимывал, отсюда, с верхотуры, все это время прекрасно видел!.. Я ж для него отсюда, как вша на плеши... А чего ж тогда не стрелял, скотина?.. Пожалел или убоялся?»
– А сам-то ты не знаешь? – съязвил незнакомец, и не было на его поганой морде ни тени страха. Только дикой нескрываемой неприязнью окатило из его прищуренных зенок.
– Чего не знаю? – спросил и неприятно поежился. Получилось, как вроде мужик его мысли прочитал. И тут припомнилось про последний странный сдвоенный выстрел. – Так это ты палил, что ли?
– Ну, я... и что дальше?
– А дальше... – потихоньку распалялся от такой немереной наглости. – А вот что дальше, – и злость опять начала душить. – А того, что ты, сволота хитрожопая, на чужое-то позарился!
– Какое, к чертям, чужое?! – в ответ непритворно возмутился мужик. – Я же этого амбу пять дней стерегу! Пятый день за ним по пятам тащусь! Он же от меня к тебе приблудился... Понял? Нет?
– Прибег, убег... Че ты мямлишь мне здесь хероту всякую? Это мой участок, сморчок, и делать здесь тебе отродясь нечего...
И деляга этот ушлый мигом язык проглотил. Видно, тут ему в мозгу-то и брякнуло. А че дальше-то дуру гнать, когда к стенке тебя приперли? Никакая трень твоя изворотная больше не пролезет.
– Ну, и что с тобой теперь делать будем?.. Чего молчишь? – спросил, а и сам не знал еще ответа. Не знал, как теперь с хлыщем этим поступить. Одно только знал уже доподлинно: ни о какой дележке и речи не пойдет: «Свое-то никогда из рук не выпущу! Пусть его, скота драного, жаба давит!»
Поднял со снега чужую «мосинку». Разрядил. Магазин себе в карман сунул:
– Ну, вали, давай... Вали... пока не передумал... – И в груди тогда в первый разок ворохнулось чего-то темное: «А ведь нельзя ж его так-то отпускать? А никак нельзя... Вон, скотина, как сподтишка-то буркалами ворочает... Отпусти... так и не будет тебе наперед уже никакого покоя... Все одно ведь, стервь приблудная, к зимовью по следам припрется? Один хрен, припрется... Да и не один, скорей всего...» – Ну, пошел уже!.. И дурить мне не вздумай... Обернешься – выстрелю. Понял? – И опять заныло в груди: «Ведь это что ж получается?! Это ж все теперь! Как есть – все! Лежи и дрожи теперь каждую ночь, чтобы сволота эта наглая в отместку с тобою вместе зимовье не спалила?! Ну, уж нет! Не быть тому! Не на того напали, хрень сопливая!.. Не на того!..»
Провожал свинцовым ненавидящим взглядом удаляющуюся напряженную спину мужика. Шипел себе под нос, изощряясь, распаляя себя все больше, а рука как будто сама по себе медленно, но цепко тащила и тащила приклад к плечу...
Андрей
Гадко было на душе! Гадко и паршиво... Глядел на притихший лес сквозь белоснежную пелену, а видел совсем другое – дергающуюся в огне фигурку человека!.. Вот он истошно завопил, срываясь на тонкий пронзительный вой! Вот взметнул руки над пылающей шапкой волос, словно умоляя о пощаде!.. Враг он, конечно. Натуральный вражина! Но все равно... Но все же!
«И зачем им это?! – негодовал. – Неужели за эти бумажки поганые можно платить такой ценой?! Ценою самой жизни?! Где тут какой-то смысл? А если есть, то в чем он?»
Мерзко и погано было у него на душе от недавно увиденного, но он не раскисал. Не терял головы, ни на секунду не упускал из виду узкую подложину между крутояром и кочковатой, сплошь прошитой частым ивняком болотиной, – единственно возможного пути для погони.
Снегопад глушил звуки, и потому он сначала увидел и только потом услышал крадущегося по кромке увала мужика. Аккуратно, без суеты, приладил приклад к плечу, когда до него осталось не больше ста метров. Передвинул прицельную планку и прочно взял его на мушку. И сразу ощутил, что легкий мандраж мешает точно совместить плывущий целик с прорезью. Опустил винтовку и, пару раз глубоко вздохнув, задержал воздух в легких и снова приложился к прикладу. Теперь уже рука почти не дрожала, только сердце часто и надсадно бухало в барабанных перепонках.
Но выстрелить не успел. Сзади хлестко ударил тяжелый винтовочный выстрел, а после секундной паузы сипло затараторил АК. И тут же, в полуметре над головой Андрея, его сдвоенной тягучей очередью посекло на дереве ветки. Пришлось пригнуться. А когда снова приподнялся, чтобы посмотреть вниз, застывший на месте бандюган уже лихорадочно поводил стволом помповухи в поисках цели. И снова пришлось нырять. Едва успел уберечь голову от густо сыпанувшей дроби. «У него, скорей всего, пятизарядка, – кольнула пришедшая вовремя дельная мысль. – Надо считать выстрелы».
Резко встрепенулся после пятого. Стрелял навскидку, и потому пуля, легко скосив молодой дубок, все-таки срикошетила и, слегка изменив траекторию, клюнула в снег прямо под ногами у мужика. И тот сгорбился и еще быстрее закопошился с ружьем, но так и не успел его перезарядить. Андрей, теперь уже тщательно прицелившись, плавно потянул на себя спусковой крючок. Просто и без затей, как на обычной зверовой охоте. И еще до того, как пуля покинет ствол, Мостовой со всей очевидностью понял, что уж на этот раз точно не промахнется...
* * *Румын лежал на спине, бережно прижимая к груди правой расплющенной клешней свою кормилицу винтовку. В какой-то совершенно будничной, обычной позе. Так, что казалось, будто откинулся на снег без сил, завершив наконец какое-то очень нужное для себя, непростое дело... Вот сейчас полежит чуток в короткий передых, ослобонит нутро покоем хмурого, стального неба и потащит дальше просоленную лямку своей незатейливой житухи. И его скуластое упрямое лицо с глубокой жесткой складкой на переносице было по-прежнему угрюмым и скупым, накрепко закрытым от недобрых чужих глаз...
* * *Дорофеев сидел, привалившись спиной к заледенелой каменной глыбе, зажимая растопыренной пятерней обильно кровоточащий пробой на правом боку, и крупные хлопья снега все гуще садились ему на плечи, путались в темных всклоченных волосах непокрытой головы...
Кривая ухмылка, слетевшая с его плотно поджатых губ, хлестанула Мостового наотмашь. И Андрей, словно от реального коварного удара в лицо, пошатнулся, а рука его непроизвольно сжалась на вытертом цевье винтовки в железный замок. Так, что хрустнули, побелели костяшки изодранных пальцев.
– Ну, давай... – глухо вымучил Дорофеев. – Чего стоишь?..
Андрей не ответил. Ему уже незачем и некому было отвечать. Только жалкий фантом поверженного врага вопрошал его словно из преисподней. Жег горящим ненавидящим взглядом.
Все закончилось слишком буднично и просто. Слишком неожиданно и легко для того, чтобы быть правдой. И последний, заключительный выстрел, ставящий точку во всей этой абсурдной кровавой мелодраме, еще несколько минут назад казавшийся Андрею очень важным, вдруг стал абсолютно не нужен, растерял по пути к долгожданной победе всякий смысл. И он, молча отшвырнув ногой автомат подальше от подыхающего Дорофеева, повернулся, чтобы уйти.
– Подожди, – прозвучало из-за спины. – Не ходи в поселок, мудак... Ты тоже в ориентировке... По-любому пристрелят...
Дыба
– Стоять на месте! Руки в гору! Стволы на снег! – рубанул тишину усиленный мегафоном бесстрастный голос. И Дыба, заметив мелькающие между деревьями плотные фигуры, затянутые в белый камуфляж, моментально отбросил автомат и, сцепив руки на затылке, опустился на колени. Его не надо было учить, ему не надо было долго и упорно втемяшивать в тупую башку, чем может закончиться хотя бы малейшее промедление в подобных случаях. А он жутко хотел жить! Пусть даже не так, как вчера, красиво, с куражом! Пусть даже не на привольной свободе, а где-то там, за колючкой помойной «зеленой» зоны, лишенный имени и с постыдной белой нашлепкой на груди! Но все-таки – жить, а не синеть в морге!
* * *Семенычу тоже достался весомый пинок под дых. И даже Татьяне. Не только обескураженным и растерянным крутякам. Но если последним после неприятной процедуры уже не светило ничего хорошего, то для старика и девушки она была просто необходимой платой за долгожданное освобождение из плена. И тихая радость тут же нахлынула на них. И уже очень скоро после того, когда улеглось напряжение первых после окончания «операции» минут, они взахлеб, перебивая друг друга, подробно рассказывали обо всем случившемся с ними невозмутимому командиру группы ОМОНа. Но по его насупленному, словно вырубленному из камня лицу совершенно невозможно было определить – слушает ли он их горячие излияния или же бессовестно пропускает их мимо ушей.
Андрей
Маньку не трогал. Отпустил вожжи, надеясь, что сама найдет только ей ведомую дорогу к зимовью. А сам размеренно и бездумно, опираясь на костыль, ковылял рядом с волокушей. И даже алые крапинки крови, упорно сочящейся из брезентухи, не вызывали в нем никаких чувств.
Можно было и не прислушаться к бредовым откровениям Дорофеева. Просто выйти наконец к людям, положившись на провидение. Но что-то подсказывало Андрею, что тот не врет. Что где-то там, в гипотетически спасительной близости от человеческого жилья, таится новая, еще не осознанная, никак не проявившая себя опасность. И он просто хотел сейчас добраться до потайной Горюновской заимки, чтобы в таежной глуши поразмыслить без малейших помех и найти-таки единственно верное, продиктованное одной только железной логикой решение.
Дорофееву так и не помог. Андрею было абсолютно безразлично – доберется ли тот живьем до заимки или нет. И издыхающий бандюк, твердолобо насупившись, стонал в волокуше рядом с мертвым Румыном, теряя с каждой минутой шансы на выживание. Но уперто, не произнося ни единого слова.
* * *Вид показавшегося за очередным пологим увалом почернелого от времени сруба не вызвал в душе Андрея почти никакого отклика. Это хорошо, наверное, что добрались... Еще отмерить с полверсты, обливаясь потом, и можно будет обогреться и отдохнуть. Наверное... А потому, перевидев, нисколько не прибавил шагу, не поспешил. И когда Манька, храпнув, остановилась на месте, кося на нового хозяина о чем-то предупреждающим шальным взглядом своих раскосых умнющих глаз, Андрей сначала никак не отреагировал. Но, очнувшись, оглядевшись по сторонам, задержался на глубокой свежей борозде, недавно пробитой в снегу явно потревоженным кабаньим стадом. Не семенили. Не кормились, а совсем недавно пронеслись, с перепугу, на махах. Присел и обнаружил обочь звериной тропы свежий тигриный наслед. Его еще даже не успело толком присыпать снегом, а потому широкая сужающаяся от основания сердцевидная пятка с четырьмя овальными вмятинами от пальцев четко зияла на снегу, будто тщательно срисованная на кальку каким-то скрупулезным, дотошным таежным следаком. «Не меньше двенадцати сантиметров... – отметил про себя Мостовой. – Килограмм двести потянет!» И противный прилипчивый страх закорябал, заскреб внутри каким-то колким, цепким коготком.
А когда, с трудом затащив в помещение почти неподъемный брезент с Дорофеевым и Румыном, попытался было прикрыть дверь, лошадь никак не давала ему этого сделать. Просунув голову в дверной проем, то и дело испуганно прядала ушами и раздувала широкие ноздри. «Ну, куда же ты прешь, Манька?! – терпеливо увещевал ее Андрей. – Здесь же для тебя слишком низко, дуреха! Ну, никак ты здесь не устоишь... Ну, никак же, пойми!..»
* * *Все-таки разодрал, располосовал на бинты свою нательную рубаху. Не было больше никаких сил слушать припадочный жуткий сип умирающего Дорофеева. Промыл натопленной на печке снеговой водой синюшный пробой на его гусиной дрожащей коже. А потом и выходное отверстие на спине, чуть пониже ключицы.
– Там... В левом... крайнем... пистоне разгрузки – промедол... – вымучил раненый через дикую боль. – Уколи... если... не жалко...
Андрей рванул зубами упаковку. Сделал укол по всем правилам, с трудом избавившись от искушения оставить воздух в шприце. И большое, сильное тело Дорофеева уже через минуту облегченно расправилось и погрузнело. И голос его опять затвердел, прекратил дрожать:
– Ждешь, когда каяться буду?.. Да ни хрена ты не угадал!..
Андрей ответил не сразу. Но все-таки ответил – как бы ему ни хотелось промолчать:
– Да пошел ты... урод... со своим раскаяньем!.. Там каяться будешь!..
Ответил Мостовой, и не было ничего у него внутри: ни сострадания, ни малейшей жалости.
Ответил и надолго замолчал, слушая, как нагретая печурка постреливает через тихий, размеренный гул сырыми березовыми дровами.
– Там... в лесу... это не я шишкарей твоих положил... Это мой придурок перестарался...
– Да какая разница! – мгновенно вспылил Мостовой. – Ты же, скотина, приказал! Лежи теперь и не вякай!
– Глупо это все... – продолжил доставать Дорофеев. – Мы же с тобой похожи... ты вояка, а я мент...
– Помолчи лучше... – отмахнулся Андрей. – Может, подольше протянешь...
– А зачем?
– Тебе виднее... Это же ты, скотина, все заварил!.. Столько людей положил, сволочь!
– Да каких людей?..
– Заткнись!.. Закройся!.. Слушать тебя не хочу...
– Нет, ты понимаешь, капитан?.. Даже и не знаю, как все это вышло... Вроде жил как все...
– Да-да, как все?! – пересиливая себя, снова ответил Андрей. – Врешь ты все, урод...
– Нет, не вру... Мне сейчас врать уже не нужно...
– Ну что ты хочешь от меня? – Мостовой, отгоняя усталость, провел ладонью по лицу. – Чтобы грехи твои отпустил? Так это не по адресу...
– Не надо – грехи. Просто послушай... Давно никому не говорил... Как-то глупо все... Не могу понять...
– Чего не можешь?
– Веришь, капитан... а вот был смысл... а на самом деле...
– Помолчи... Не могу уже слушать! Устал...
– Хорошо... Не буду. Ладно... Дай попить.
И Мостовой зачерпнул кружкой кипятка из закопченного чайника. И прибавил неожиданно для себя:
– Осторожно, смотри... Горячий...
Дорофеев пил аккуратно, по глотку. И острый кадык как-то униженно и жалко ходил на его сильном жилистом горле. И Мостовому почему-то вдруг захотелось, больше нисколько не сдерживая себя, расплакаться навзрыд, в голос, как пережившему тяжелое и незаслуженное наказание ребенку.
Дорофеев не допил – выронил кружку. И она загремела по полу, разметая шипящий кипяток. И выгнулся. И захрипел:
– Я же... Х-х-хы... Я... – И не успел, не смог договорить...
А раздавленный подступившей смертельной усталостью Мостовой еще долго сидел рядом, с какой-то глупой бессмысленной надеждой заглядывая в расширенные зрачки Дорофеева, пока наконец не догадался, что же теперь должен, обязан сделать – прикрыть его синюшные бескровные веки.
* * *Уже давно вытащил за порог плотно перевязанный брезент, но неистребимый смертный дух все еще упорно гулял по зимовью, перебивал стойкие затхлые запахи давно необитаемого человеческого жилья. Все еще не отпускал. Не давал покоя...
* * *...И снова не было ничего внутри. Ни жалости. Ни сострадания... Только какая-то больная сосущая пустота.
Скорые зимние сумерки на глазах сгущались за немытым, покрытым бахромой паутины оконцем, и длинные иссиня-черные тени все быстрее, шевелясь, расползались по углам.
Давно замолчала, прекратила утробно гудеть остывающая печурка, и только тихое шебуршанье осмелевших полевок да гулкие удары собственного сердца слышал Мостовой в наступившей звенящей тишине.
Надо было заготовить на ночь дров. А для этого подняться с топчана и опять выйти на мороз. Но Андрей никак не мог заставить себя это сделать. Не было ни малейшего желания двигаться, несмотря на злой, продирающий до костей холодок, уже начинающий снова настойчиво подступать к нему со всех сторон.
* * *Высоко и жалобно, как брошенный матерью жеребенок, за окном проржала Манька. Глухо сыпанула по мерзлому насту нервным топотом копыт. Заметалась суетно, очумело. И, обреченно заголосив, понеслась куда-то в непроглядную темень. В недобрую, неприветливую стынь засыпающей тайги.
Татьяна
Не было уже мыслей о себе. Да и вообще ни о ком. Только о нем одном думала. И воспаленное воображение рисовало перед ней жуткие картины.
Вот лежит он на снегу с залитым кровью лицом. Такой милый и до слез родной... такой желанный! Лежит, раскинув в стороны свои сильные руки, и равнодушные белые снежинки тают в его ласковых широко распахнутых мертвых глазах...
И тошно становилось на душе от этих черных картин. И гнала она их от себя. И снова видела, не в силах устоять перед страшным, неподвластным разуму искушением.
И шептала, осеняясь: «Боженька, дорогой! Помоги ты ему, прошу! Ты же все можешь, я знаю... Ну зачем он тебе нужен, такой глупый дурак?! – И тут же, по-бабьи непоследовательно, не сообразуясь ни с чем, роптала: – Никому не отдам! Ни за что не отдам! Мой он и больше никого! И тебе не отдам, господи!»
* * *И не знала уже, совсем не помнила, что трясется в санях рядом с околевшим мертвяком. И шептала, крепко вцепившись голой давно онемевшей на морозе рукой в штанину на его насквозь промерзшей ноге.
Андрей
И похоронить их по-человечески не смог. Не сумел. Только напрасно проковырял целый час топором стылый окаменевший грунт. Хотел развести костер, чтобы выжечь неподатливую землю, но отказался от пустой затеи, понимая, что не хватит у него на это никаких сил: ни душевных, ни физических. Уже поджившая было затянувшаяся рана на бедре снова открылась и кровоточила, нудно и безостановочно разливая тупую боль по всему телу.