Я застыла с куклой в руках, мысли путались. Первым побуждением было отыскать нового духовника, заставить его, — пусть даже приставив к горлу нож, — сказать, куда он упрятал мою дочь. Но я хорошо знала Лемерля. Он бросил мне вызов, сделал первый решительный ход в игре, ставки которой были мне неведомы. Если пойду к нему сейчас, то стану пешкой в его игре. Надо выждать, и тогда, возможно, я заставлю его раскрыть карты.
Всю ночь я ворочалась и металась в жаркой постели. Мой отсек дальше всех от двери, и, пусть дальше идти к выходу по надобности, но соседка у меня всего одна. И еще у меня есть окно, хоть и выходит на восток, и мой крайний отсек просторней, чем другие. Ночь выдалась душная, сулившая грозу. В предрассветные часы, томимая бессонницей, я смотрела в окно, как занимается над морем гроза, безмолвно вспыхивая громадными ходулями зарниц на фоне ало-черных туч. Но дождя не было. Я думала: видит ли это Флер, или она, измученная, спит, засунув в рот пальчик, в чужом доме, у незнакомых людей.
— Ш-ш-ш-ш, Флеретта! — вместо пропавшей дочери, шептала я кукле, гладя шерстяные кудряшки, будто перебирая пальцами волосики Флер. — Я с тобой. Все хорошо.
Я начертала звездный знак на лобике у Муш и проговорила заклинание моей матери. Stella, bella, bonastella. Наверное, вульгарная латынь. Но в мелодике древних слов было что-то успокаивающее, и хоть сердце мое не перестало щемить, я почувствовала, что страх немного утихает. В конце концов, не может же Лемерль не понимать, если с головы Флер хоть один волосок упадет, ничего он от меня не добьется. Так я украдкой размышляла в дортуаре среди спящих сестер, прижав к себе Муш. Молния над морем озаряла острова один за одним.
3 ♥19 июля, 1610
Сегодня особых перемен не произошло. Новая аббатиса надолго удалилась с Лемерлем в свою часовню, предоставив нас самим себе. Праздничность сменилась чувством тревожной неизвестности. Все переговаривались вполголоса, будто в присутствии тяжелобольного. Сестры вернулись к своим обязанностям, но в целом, кроме Маргериты и Альфонсины, без особого рвения. Даже Антуана уныло возилась в своей кухне, ее привычное идиотское добродушие увяло после вчерашнего обвинения в излишествах. Явились несколько рабочих из мирян осмотреть часовню, и у западного фасада уже возвели леса, вероятно, чтоб поглядеть, сильно ли прохудилась крыша.
И снова в то утро первым моим поползновением было отыскать Лемерля и расспросить про дочь. Несколько раз я уж было решалась направиться к нему, но вовремя себя сдерживала. Несомненно, именно моего прихода он и добивался.
Вместо этого я все утро проработала на солончаках, но привычной легкости как ни бывало, теперь я истово рубила мотыгой соляные кучи, превращая в грязную жижу гладкую белую массу. Исчезновение Флер, отзываясь где-то под ложечкой, все глубже, точно язва, разжигало все внутри. Как черное облако, эта боль на все набрасывала свою тень. Она была сильней меня, но я знаю: молчание — мое единственное оружие. Пусть он сделает первый шаг. Пусть сам придет ко мне.
Возвратившись, я узнала, что Лемерль с новой аббатисой рано разошлись по своим почтенным обителям — она удалилась в келью своей предшественницы, он в домик у самых стен монастыря, — оставив сестер в непривычном для них смятении. В отсутствие аббатисы и духовника повсюду шепотом обсуждались грядущие нововведения, иные негромко роптали, и перемывалось множество досужих домыслов и скороспелых сплетен.
Во многом судачили о Лемерле, и меня не удивило, что о нем произносилось немало восторженных слов. Хоть кое-кто с возмущением высказывался о девчонке, задумавшей нарушить наше привычное существование, но лишь немногие остались равнодушны к благообразному новому духовнику. Конечно же, первым делом была очарована им Альфонсина, перечислявшая достоинства мнимого отца Коломбэна с пылом новообращенки.
— Я сразу поняла, сестра Огюст. Я с первого же взгляда поняла это по его глазам! Такие глубокие, такие всевидящие! Будто проникают вглубь меня. До самой души! — Она дрожала, сомкнув веки, открыв рот. — Мне кажется, сестра Огюст, он истинно свят! В нем столько святости. Я чувствую это!
Надо признаться, Альфонсину уже не в первый раз одолевал приступ чрезмерного обожания, — такое уже случилось однажды по приезде к нам местного приора, повергшего ее недели на две в состояние прострации, и я надеялась, что и нынешнее пылкое восхищение Лемерлем у нее скоро пройдет. А пока она вспыхивает при звуках его имени и, драя полы, зачарованно то и дело повторяет шепотом, как молитву: Коломбэн де Сент-Арман!
На Маргериту он также произвел неотразимое впечатление. Как и Альфонсина, она проявила неистовое рвение к чистоте, беспрестанно мыла и терла что ни попадя; вздрагивала при малейшем шуме, а по приближении Лемерля краснела и заикалась, как юная отроковица, хотя сама она — высохшая сорокалетняя кляча, в жизни своей не знавшая мужчин. Видя ее смущение, Клемент безжалостно над ней потешалась, но остальные ее не трогали. Я бы сказала, ничего в чувствах Маргериты к новому духовнику комичного не было; что-то проглядывало в них темное, даже отталкивающее.
Прежде яростные соперницы, Маргерита с Альфонсиной сделались на время союзницами в общей страсти. Вместе они вызвались привести в порядок дом для Лемерля. Домик, заброшенный с времен черных монахов, находился в весьма запущенном состоянии. Утром Маргерита с Альфонсиной вместе отобрали мебель, которая, по их разумению, могла бы удовлетворить запросы нового духовника, обставили ею дом, и уже к вечеру все внутри блестело чистотой, земляной пол покрывал новый ковер, и во всех трех комнатках красовались вазы с цветами. Отец Коломбэн с надлежащим смирением выразил им свою благодарность, и с этой минуты обе сестры сделались его безоговорочными рабынями.
Вечерняя трапеза была скудна и состояла из одного лишь картофельного супа; мы ели в полном молчании, хотя двое новых обитателей монастыря в трапезной не присутствовали. Позже, собираясь ко сну после вечерни, я совершенно явственно увидала в окно, как Антуана шла через двор в сторону домика у ворот. Что-то несла на большом накрытом подносе. Что ж, пусть хоть новый духовник нынче откушает вволю. Видно, что-то почуяв, Антуана обернулась на окно: на неявном в вечернем мраке лице тревожно чернел раскрытый рот. Внезапно она резко повернулась, надвинула плат пониже и исчезла во тьме.
Ночью я снова раскинула карты, вынув их осторожно, тихонько из тайника в стене. Отшельник. Двойка кубков. Шут. Звезда: ее круглое рисованное личико в обрамлении кудряшек и широко распахнутые глазки напомнили мне Флер. Башня, рушащаяся на фоне ало-черного неба, разрываемого зубчатыми стрелами молний.
Нынче ночью? Вряд ли. Но надеюсь, что скоро. Скоро. И если мне выпадет рушить башню, — камень за камнем, своими руками, — уж я порушу, будьте уверены. Я это сделаю.
4 ♠19 июля, 1610
Ворожба! Это ли не ужасно? Сродни колдовству, иссушает плоть. «Malleus Maleficarum»[34] называет это «отвратительной непристойностью», одновременно утверждая, что ворожба не сбывается. И все же удивительная штука — ее карты, столько там всяких поразительных подробностей. Возьмем, к примеру, Башню. До удивления похожа на монастырскую, такая же четырехугольная, такой же деревянный шпиль. Или вот эта Луна, правда, повернута вполоборота, но ее лик до странности кого-то напоминает. И этот Отшельник в черном, едва видны глаза под низко надвинутым капюшоном, в одной руке посох, в другой — фонарь.
Нет, Жюльетта, тебе меня не провести. Я знаю, что у тебя есть тайник. Его и дитя малое могло бы отыскать за тем отходящим камнем в глубине дортуара. Особо таиться ты никогда не умела. Нет, я не стану тебя разоблачать... по крайней мере, пока. Ты можешь мне пригодиться. Всякому, даже такому, как я, необходим союзник.
В первый день я лишь наблюдал. Из моего домика у самых ворот можно видеть все, не оскорбляя праведных чувств. Желания и святому не чужды, твержу я Изабелле. В самом деле, если б не было желаний, можно ли было говорить о святости или о жертвенности? У меня нет желания жить в монастыре. Кроме того, я дорожу своим одиночеством.
В домике позади есть дверца, она выводит к глухой стене. Черные монахи, похоже, гораздо больше пеклись о грандиозности строительства, чем о собственной безопасности, ибо моя сторожка с таким впечатляющим фасадом таит в себе нечто большее: это не просто шаткая каменная постройка между монастырем и болотами. Это — легчайший способ улизнуть, если возникнет надобность. Но до этого не дойдет. Мое дело требует некоторого времени, и я исчезну тогда, когда мне будет нужно.
Как я уже сказал, сегодня я наблюдал издали. Она старается не показывать вида, но я вижу ее боль, вижу это напряжение в спине и плечах, хотя она пытается изобразить, будто ничто ее не угнетает. Когда мы странствовали вместе, она ни разу не срывала выступлений, даже когда выпадали увечья. Неизбежные беды, случающиеся даже в первоклассных труппах, — растянутые, порванные связки, даже переломы пальцев на руках и ногах, — ничто не останавливало ее. Она неизменно, даже если от боли темнело в глазах, ослепительно улыбалась. Это был некий протест; собственно, против чего — непонятно. Возможно, против меня. Я и теперь вижу это в ней, и в том, как она отводит взгляд, и в ее мнимой смиренности. Глубоко в ней засела боль, которую гордость показывать не позволяет. Она любит свою дочь. Пойдет на все, чтоб ее защитить.
Как я уже сказал, сегодня я наблюдал издали. Она старается не показывать вида, но я вижу ее боль, вижу это напряжение в спине и плечах, хотя она пытается изобразить, будто ничто ее не угнетает. Когда мы странствовали вместе, она ни разу не срывала выступлений, даже когда выпадали увечья. Неизбежные беды, случающиеся даже в первоклассных труппах, — растянутые, порванные связки, даже переломы пальцев на руках и ногах, — ничто не останавливало ее. Она неизменно, даже если от боли темнело в глазах, ослепительно улыбалась. Это был некий протест; собственно, против чего — непонятно. Возможно, против меня. Я и теперь вижу это в ней, и в том, как она отводит взгляд, и в ее мнимой смиренности. Глубоко в ней засела боль, которую гордость показывать не позволяет. Она любит свою дочь. Пойдет на все, чтоб ее защитить.
Странно, я никогда и вообразить не мог, что моя Элэ способна родить ребенка; я считал, что она слишком неукротима, чтоб согласиться на этакую неволю. Симпатичный детеныш, взгляд, как у матери, а в ее детской неуклюжести уже угадывается девичья грациозность. Она и нравом пошла в мать: когда я подсаживал ее к себе на лошадь, укусила меня, на руке остались следы ее маленьких зубок. Кто ее отец? Верно, какой-то случайный попутчик, какой-то не упустивший своего деревенский мужлан, или торговец, или актер, или священник.
Или я? Надеюсь, ради ее же блага, что нет. У меня дурная кровь, да и какой из меня, черной птицы, родитель? И все же я рад, что ребенок в надежных руках. Лягнула меня в бок, когда я спускал ее с лошади, и укусила бы снова, если б Гизо ее не удержал.
— Прекрати! — сказал я.
— Хочу к маме!
— Ты ее увидишь.
— Когда?
— Слишком много задаешь вопросов, — со вздохом сказал я. — Ну же, будь послушной девочкой и ступай с месье Гизо, он купит тебе пирожное.
Девчонка взглянула на меня. По щекам у нее текли слезы, но глаза были наполнены злостью, не страхом.
— Вороний дух! — выкрикнула она, выставив два толстых растопыренных пальчика — Вороний дух, сгинь, пропади!
Только этого мне не хватало, думал я, возвращаясь обратно. Чтоб пятилетний ребенок меня проклял. Да и вообще, зачем такая обуза, как ребенок; с карликами справляться гораздо легче, они куда забавней. Правда, эта, кто б ни был ее папаша, — храбрый чертенок. Пожалуй, могу понять, отчего моя Жюльетта так ее обожает.
Но почему вдруг меня кольнула досада? Ее любовь — всего лишь ее слабость, и это мне на руку. Она рассчитывает обмануть меня, моя Бескрылая, отвлекая, как бекас, хищника от своего гнезда. Прикидывается дурочкой, ускользая от меня, появляется только в толпе, или трудится одна посреди солончаков, понимая, что на широком безлюдном пространстве я поостерегусь к ней подойти. Сутки прошли. Я все ждал, что она ко мне придет. Упрямство ей свойственно, оно злит, но и радует меня. Может, во мне говорит моя испорченность, но мне и в самом деле нравится ее непокорность, и, пожалуй, будет жаль, если она вдруг ее утратит.
Кстати, союзники у меня уже появились. Сестра Пиетэ, которая не смеет поднять на меня глаз. Сестра Альфонсина, эта чахоточная, которая ходит за мной, как собака. Сестра Жермена, презирающая меня. Сплетница сестра Бенедикт. Для начала хватит любой из них. Возьмем, скажем, толстуху сестру Антуану: она, как пугливая овца, то и дело высовывает нос из своей кухни. Я послеживаю за ней и, пожалуй, она мне пригодится. По новому предписанию Антуана теперь работает в саду. Видал, как она копала, с непривычки пухлые щеки сплошь в красных пятнах. Вместо нее назначена келарем другая — костлявая, дергающаяся, с горящим, униженным взглядом. При этой уж точно никаких пирожков и булочек не будет. Никаких походов в одиночку на рынок, никаких недозволенных дегустаций старого вина. У сестры Антуаны руки жирные и красные, ступни в монашеских узких ботинках несуразно малы при ее-то формах. Что-то есть материнское в ее необъятной груди, расцветшей пышным цветом в ее кухонном мире среди колбас и поджарок. Ну, и что теперь? В одночасье ее щеки утратили прежнюю упругость. Кожа приобрела болезненный вид, будто створожилась. Пока Антуана со мной не заговаривает, но ей явно хочется. Я читаю это в ее глазах.
Вчера вечером, когда она принесла мне еду, я спросил, что у них было на ужин. «Картофельный суп», — ответила она, потупившись. Но для mon père имеется кое-что повкуснее. Не желает ли монсеньор чудный пирог с голубятиной и бокал красного вина? Персиков из нашего монастырского сада? Какая жалость, засуха много сгубила. Глаза стрельнули на меня с немым призывом. Вот шельма! Думает, я ничего не замечаю. Как же, картофельный супчик! У самой слюнки потекли, едва заговорила про персики и про вино. Эта Антуана явно не чужда страстям; но куда же их деть, если выход перекрыт?
Постная пища пригасила добродушный пыл этой дурехи. Вид у нее растерянный и вместе с тем унылый, а от уныния недалеко и до озлобленности. Она почти созрела для моих целей. Постой, не спеши, говорю я себе. Погоди, пока она окончательно не осознает, чего лишилась. Я бы предпочел для начала орудие поотточенней, хотя, пожалуй, и этого достаточно.
В конце концов надо же с чего-то начать.
5 ♥20 июля, 1610
Заново введены каждодневные богослужения. Звон старого колокола разбудил, созывая к Вигилии[35], и со сна мне показалось, будто стряслось какое-то несчастье: кораблекрушение, шторм, чья-то внезапная смерть. Тут я заметила на подушке неприкаянную Муш, и внезапно нестерпимая боль сжала сердце. Чтоб никто не услыхал моих слез, я вцепилась зубами в набитый соломой тюфяк и зарыдала, уткнувшись в него лицом; жаркие, взорвавшиеся порохом, слезы ярости ручьями текли по щекам.
В этот момент и застала меня Перетта. Она так тихо склонилась над моей постелью, что я не сразу ощутила ее присутствие. Будь это не она, наша полоумная девочка, а кто-то другой, я бы рванулась, как зверь в капкане. Но в тусклом свете факела Перетта смотрела на меня с такой искренней озабоченностью, что злости моей как не бывало.
Что говорить, в последние дни я почти забросила свою подружку. Я оказалась целиком во власти своих бед, о которых безумной Перетте не расскажешь. Хотя, может, порой я ее недооцениваю. Ее птичье воркование мне не понять, но в ее ясных, с золотистым ободком глазах я вижу понимание и глубокую, безоглядную преданность. Чуть улыбнувшись, она, глядя на меня, красноречиво указала себе на глаза.
Я утерла лицо тыльной стороной руки.
— Пустое, Перетта. Иди, уже на всенощную пора.
Но Перетта уже устраивалась на матрасе поближе ко мне, повернув под себя босые ножки, ботинки она по-прежнему упорно не носила. Маленькая ручка просунулась мне в ладонь. В эту минуту в своей немой, неназойливой ласке Перетта была так похожа на грустного щенка, что мне стало стыдно за внезапное желание ее оттолкнуть.
Я с трудом выдавила из себя улыбку:
— Не тревожься, Перетта! Я просто устала.
Так оно и было; долгие часы я промучилась без сна. Подняв голову, Перетта кивнула на опустевшее место рядом с моей кроватью, где прежде стояла кроватка Флер. Я молчала, и тогда Перетта легонько сдавила мне плечо и снова кивнула на пустое место.
— Да, да!
Мне не хотелось ничего говорить. Но Перетта с таким страданием, с такой озабоченностью глядела на меня, что отмахнуться было невозможно.
— Скоро вернется, поверь!
Полоумная девочка глядела на меня, слегка склонив голову набок, и сейчас особенно походила на птицу. Потом приложила руки к щекам и состроила мордочку, как бы изображая новую аббатису, да так похоже, что при иных обстоятельствах я бы залилась смехом.
— Верно, — кивнула я, вяло улыбнувшись. — Это Мать Изабелла ее отослала. Но, вот увидишь, мы вернем Флер. Мы скоро вернем ее обратно.
Кто знает, бросаю ли я просто слова на ветер, или Перетта меня понимает. Но пока я говорю, она уже не слушает, ее внимание отвлек образок, висевший у нее на шее. Он был эмалевый, с изображением святой Кристины Чудотворной, раскрашенный оранжевым, красным, голубым и белым. Видно, яркие краски ей нравились, потому и носила образок. Святая, живая и невредимая, парила в кольце священного пламени; Перетта поднесла образок к глазам, что-то радостно воркуя себе под нос. Она так и не отрывалась от образка, пока мы наконец не вошли с ней в часовню и не заняли свои места в толпе монахинь.
Всенощная длилась дольше, чем я ожидала. Новая аббатиса не позволила зажигать много свечей, и сама время от времени проходила вдоль рядов со светильником, чтоб удостовериться, что никто не заснул. Пару раз она резко окрикивала сестер клевавших носом, — кажется, сестру Антуану и еще сестру Пиетэ, — ведь пение звучало тихо и даже убаюкивающе, а ночь, согретая долгими часами дневного солнца, еще не достаточно остыла, чтоб ободрить прохладой. Минуло почти два часа, прежде чем снова зазвонил колокол уже к Хвале, началу заутрени, и стало ясно, что прежней передышки между двумя службами теперь не будет. На мне были шерстяные носки, но я дрожала от холода, хотя сквозь щели крыши уже просачивался рассвет. Снова дважды ударил колокол, призывая к Хвале, и по толпе пробежал шумок, так как снова перед всеми явился Лемерль.