Блаженные шуты - Харрис Джоан 12 стр.


Вмиг от сонливости у сестер не осталось и следа. Вокруг занялось еле слышное шевеление, головы, точно подсолнухи к солнцу, поворачивались к Лемерлю. Кажется, одна я так и не подняла головы. Вперив взгляд в сомкнутые руки, я слышала, как он идет, его легкую, такую знакомую поступь по мраморным плитам, и поняла, что он остановился у кафедры, замер в своем черном одеянии, одной рукой взявшись за серебряный крест, который теперь не снимал.

— Дети мои. Iam lucis orto sidere. Взошла утренняя звезда. Возвысьте голоса свои, чтобы приветствовать ее.

Я пела псалом, по-прежнему не поднимая глаз, слова странным эхом отдавались в мозгу. Iam lucis orto sidere... Ведь и Люцифер до своего падения, подумалось мне, был Утренней Звездой, самым ярким среди ангелов. И при этой мысли я невольно во время пения взглянула на Лемерля.

Слишком поздно я отвела взгляд. Iam lucis orto sidere. Он смотрел прямо на меня и улыбался, словно прочел мои мысли. Лучше бы я не поднимала головы.

Псалом пропели. Началась служба. Я почти не слышала, что говорилось о посте, о покаянии, я замкнулась в своем горе; ничто остальное меня не трогало. Слова: раскаяние, суетность, соблазн, смирение — точно пчелы, с жужжанием проносились мимо ушей. Они для меня утратили значение. Я думала только о Флер, в утешение у которой не было даже Муш, о том, что все случилось так быстро, что даже носик утереть, даже ленточку завязать я ей не успела.

Кыш, прочь, прочь! Я растопырила два пальца — знак оберега. Не сметь больше упиваться своим несчастьем! Что бы Лемерль ни замышлял, не навечно же он поселился в монастыре. Он уедет, и я отыщу свою дочь. Пока же придется играть по навязанным им правилам. Я использую все известные мне ухищрения, чтоб ни единый волосок не упал у нее с головы, а если по его вине что-то с нею случится, я убью его. Он это знает; поэтому ничего плохого ей не сделает. Хотя бы пока.

Какое-то движение вывело меня из ступора. Я подняла голову. Я стояла почти в самой глубине часовни; сначала мне показалось, что монахини со смиренно склоненными головами двинулись вперед для причащения. У алтаря на коленях, опустив голову, держа в руке плат, стояла одна. Вереница сестер тянулась вслед, и каждая, подходя, снимала плат. Я последовала за всеми, считая, что так велено. Продвигаясь вперед к кафедре, я сталкивалась с возвращавшимися оттуда сестрами. Дрожа, точно овцы, они шли, точно в полусне, мимо моего взгляда, с обескураженными, растерянными лицами. И тут я увидела ножницы в руке Лемерля и все поняла. Новации начались.

Впереди меня Альфонсина заступила на свое место у кафедры, в трепете полного повиновения подставив затылок под ножницы. Настала очередь Антуаны. Прежде я никогда не видала ее с непокрытой головой, и внезапно открывшиеся ее густые волосы поразили меня своей красотой. Но вот в дело вступили ножницы, и Антуана вновь стала прежней, бесцветной, точно выброшенная на берег медуза, губы беспомощно вздрагивают. Лемерль произносит свое благословение:

— Отныне отрину я всю суету мирскую во имя Отца и Сына и Святого духа!

Бедная Антуана. Какую иную мирскую суету ведала она в своей грустной, наполненной страхом жизни, кроме кухонной и провиантской? Мимолетная красота явилась и погасла. Она стояла, испуганно тараща глаза, волосы неровными клочками торчали в разные стороны; тучные, сведенные вместе руки шевелились, будто все ее утешение было в привычном, покойном мешании теста.

Следующей была Клемент: она склонила голову, льняные пряди блеснули в свете. Как странно: только вечно молчаливая Жермена вскрикнула, едва ножницы коснулись волос Клемент. Клемент просто дерзко взглянула на Лемерля, от стрижки она стала моложе, блудница с лицом отрока.

Но волосы были не единственной мирской суетой, которую нам предстояло отринуть. Старая Розамонда с остриженной, плешивой головой покорно сняла с шеи и протянула Лемерлю свой золотой крестик. Губы ее шевелились, но слов было не разобрать. Скоро на обратном пути она поравнялась со мной, подслеповато шаря взглядом по часовне, будто ища кого-то и не находя. За ней Перетта, уже и так остриженная, угрюмо вытягивала из карманов свои сокровища. Какое там — жалкие безделки. Обрывок ленты, гладкий камешек, лоскуток, ничтожные, безобидные суетные пустяки, милые лишь детской душе. Особенно не хотелось ей расставаться со своим эмалевым образком, и уж было удалось спрятать его в кулачке, но сестра Маргерита не преминула заметить, и образок последовал вдогонку остальным сокровищам. Перетта ощерилась маленькими зубками на Маргериту, но та благочестиво отвела взгляд. Краешком глаза я видела, что Лемерль едва сдерживает смех.

Теперь моя очередь. Я бесстрастно смотрела в пол, пока мои волосы, огненный локон за локоном, падали вниз на груду прочих трофеев. Я думала, почувствую что-нибудь, — ярость или стыд, — этого не случилось, только затылок жгло от его пальцев, когда он, подавшись ко мне, смахивал вниз ворох спутанных прядей, срезая новые проворной, уверенной рукой, что помогло скрыть от чужих глаз тайное: то прижмет мне большим пальцем мочку уха, то чуть коснется впадинки на шее, — все это проделывалось скрытно, так чтоб никто не заметил.

При этом говорил он на два голоса: для всех громко произносил свое Benedictus[36], а мне еле слышно, едва шевеля губами, быстро нашептывал:

— Dominus vobiscum. Ты избегаешь меня, Жюльетта. Agnus Dei, что весьма неумно, qui tollis peccata mundi, нам надо поговорить, miserere nobis[37]. Я могу тебе помочь.

Я метнула на него полный ненависти взгляд.

— О felix culpa, ты прелестна, когда злишься. Quae talem ас tantum, встретимся в исповедальне, meruit habere Redemptorem[38], завтра, после вечерни.

Вот и все. Я поплелась на свое место, чувствуя, как странно кружится голова, как сильно бьется сердце и как призраки его пальцев крыльями огненных бабочек порхают у меня вдоль шеи.

В завершение обряда все мы числом в шестьдесят пять сидели на своих местах: остриженные, с каменными лицами. Щеки у меня по-прежнему горели, сердце отчаянно билось, и я, отчаянно стараясь это скрыть, сидела, потупив взор. Розамонде и кое-кому из монашек постарше пришлось поменять свой прежний кишнот на новый крахмальный плат, милый сердцу новой аббатисы; в полумраке сестры в темных балахонах и белых платах походили на стайку чаек. То, что прежняя наша настоятельница нам позволяла, — дешевые безделушки, колечки, бусы, безобидные тесемочки и ленточки, — было до последней ленточки изъято. Суета мирская, важно поучал Лемерль, что позолота на свином рыле, мы же соблазнились на внешний блеск. Бернардинский крест, пришитый на облачении монахини, уверял он, вполне достойное украшение; при этом его серебряный злорадно поблескивал на свету.

После общего благословения и слов покаяния, которые я пробубнила вслед за остальными, повела речь новая аббатиса:

— Это первая из многих перемен, что я намерена произвести. Сегодняшний день мы проведем в посте и в молитвах, дабы подготовиться к тому, что предстоит нам завтра. — Она умолкла, вероятно, чтобы увидеть по обращенным к ней лицам, какое впечатление произвели ее слова. Затем продолжала: — Я говорю о погребении моей предшественницы в том месте, где подобает ей быть погребенной: в нашем монастырском склепе.

— Так ведь мы же...

Слова вырвались невольно, я не смогла сдержаться.

— Сестра Огюст? — Презрительный взгляд. — Ты что-то сказала?

— Простите, Матушка! — Лучше было бы смолчать... — Но прежняя Мать-настоятельница была... женщина тихая, скромная, она не любила... шумных церковных обрядов. Потому мы и похоронили ее по своему разумению так, как ей бы хотелось. Не стоит ли оставить ее по-доброму там, где она упокоена?

Мать Изабелла стиснула кулачки.

— По-твоему, по-доброму — закопать усопшую настоятельницу где-то на задворках монастыря? — вскинулась она. — Насколько я знаю, ее похоронили где-то в огороде, так? Как такое могло в голову взбрести?

Препираться было бессмысленно.

— Мы сделали то, что считали нужным в тот час, — сказала я смиренно. — Теперь вижу, что мы поступили неверно.

Мгновение Мать Изабелла с подозрением меня рассматривала. Потом отвела взгляд, бросив:

— Я забыла, что в отдаленных местах старые обычаи и предрассудки особенно живучи. Не будем усматривать в каждом недопонимании греховный умысел.

Отлично сказано. Правда, подозрительность в ее голосе не исчезла, и я поняла: она меня не простила. Во второй раз я стала причиной недовольства новой аббатисы. У меня отняли дочь. Выходит, ловкий Лемерль как бы невзначай прибирает меня к рукам; он явно понимает, еще одна провинность — намек на богохульство, небрежное напоминание о том, что я сочла давно позабытым, и Церковь обрушит на меня свои дознания и расспросы. Похоже, это время уже не за горами. Надо бежать. Но без Флер я не побегу.

— Мы сделали то, что считали нужным в тот час, — сказала я смиренно. — Теперь вижу, что мы поступили неверно.

Мгновение Мать Изабелла с подозрением меня рассматривала. Потом отвела взгляд, бросив:

— Я забыла, что в отдаленных местах старые обычаи и предрассудки особенно живучи. Не будем усматривать в каждом недопонимании греховный умысел.

Отлично сказано. Правда, подозрительность в ее голосе не исчезла, и я поняла: она меня не простила. Во второй раз я стала причиной недовольства новой аббатисы. У меня отняли дочь. Выходит, ловкий Лемерль как бы невзначай прибирает меня к рукам; он явно понимает, еще одна провинность — намек на богохульство, небрежное напоминание о том, что я сочла давно позабытым, и Церковь обрушит на меня свои дознания и расспросы. Похоже, это время уже не за горами. Надо бежать. Но без Флер я не побегу.

И я выжидала. Ненадолго мы отправились в каминную залу. Потом был Час Первый[39], потом Час Третий[40], нескончаемое пение молитв и псалмов, и все это время Лемерль насмешливо-благосклонно на меня поглядывал. Дальше — собрание капитула. Весь последующий час распределялись обязанности, с армейской четкостью назначались часы молений, дни поста, правила благопристойности, одеяния, поведения. Великие Реформы развернулись полным ходом.

Было объявлено, что требуется подновить часовню. Строители из мирян займутся починкой крыши снаружи, а ремонт внутри — наше дело. Миряне, которые до сих пор выполняли у нас всякую черную работу, отныне должны быть распущены. Негоже монахиням сидеть в праздности сложа руки, заставляя других работать на себя. Перестройка аббатства отныне должна стать нашей главной работой, и до ее завершения каждая должна быть готова трудиться за двоих.

Меня возмутило, что теперь наше свободное время после Завершающего Часа[41] сокращается до получаса, и проводить его следует в молитвах и размышлениях, а также что категорически запрещаются наши походы в городок и в гавань. Прекращались также и мои занятия латынью с послушницами. Мать Изабелла не усмотрела необходимости в обучении послушниц латыни. Достаточно знать Священное Писание; все остальное опасно и ненужно. Установили новое распределение обязанностей, начисто опрокинувшее весь привычный порядок. С изумлением я обнаружила, что Антуана теперь не заправляет кухней и погребами, что отныне мой огород целебных трав будут пестовать другие монахини, но даже это известие я приняла равнодушно, считая, что дни мои в монастыре сочтены.

Затем началось покаяние. Во времена Матушки Марии исповедь длилась всего лишь несколько минут. Теперь целый час, а то и больше. Тон задала Альфонсина.

Косясь на Лемерля, она принялась бормотать:

— Прежде меня посещали непочтительные мысли о Матушке-настоятельнице. И я что-то сказала в церкви не к месту, и тут как раз зашла сестра Огюст.

Вполне в ее духе, отметила я, напомнить, что я опоздала.

— Что за мысли? — осведомился, блеснув глазами, Лемерль.

Альфонсина сжалась под его взглядом.

— Ну, такие же, как у сестры Огюст. Мол, Матушка слишком юная. Почти что ребенок. Откуда ей понять что и как.

— Похоже, сестра Огюст весьма вольна в своих суждениях — сказал Лемерль.

Уставившись в пол, я не поднимала головы.

— Я не должна была ее слушать.

Лемерль промолчал, но я чувствовала, что он улыбается.

Вскоре за Альфонсиной последовали остальные, прежняя нерешительность внезапно перетекла в живую готовность. Да, мы признавались в своих грехах, мы стыдились греха; но многим впервые в жизни уделялось отдельное внимание. Было в этих признаниях что-то болезненно захватывающее, сродни расчесыванию зудящего места; что-то даже заразительное.

— Я задремала во время всенощной, — признавалась сестра Пиетэ, невзрачное, редко с кем заговаривавшее существо. — Однажды дурное слово вырвалось, не успела язык прикусить.

Сестра Клемент:

— Я разглядывала себя, когда мылась. Когда разглядывала, меня посещали дурные мысли.

— Я стащила п-пирог из зимнего погреба. — Это — сестра Антуана, краснея и заикаясь. — С начинкой из свинины с луком, с подмокшей корочкой. Украдкой съела за монастырскими воротами, потом живот прихватило.

Следующей, похоже наобум, называла свои грехи Жермена: Обжорство. Похоть. Жадность. На нее, по крайней мере, чары Лемерля не действовали, — никаких эмоций, в непроницаемом взгляде чувствовалась насмешка. За ней последовали сестра Бенедикт со слезливым признанием, что отлынивает от обязанностей, и сестра Пьер, сознавшаяся в краже апельсина. Каждая исповедь вызывала волнение в толпе, и оно словно выпихивало вперед очередную грешницу. Сестра Томасина, рыдая, признавалась в похотливых мыслях; несколько монашек всплакнуло от жалости, сестра Альфонсина ела Лемерля глазами, а Мать Изабелла стояла и слушала с кислым видом, становясь все мрачней и мрачней. Она явно большего ожидала от нас. Мы же покорно старались ей угодить. С каждым разом признания становились все изощренней, обрастали все новыми деталями. В ход шло все что ни попадя: и жалкие крохи былых прегрешений, и крошки стянутого пирога, и сластолюбивые сны. Каявшиеся в первых рядах теперь ощутили всю бледность своих признаний. В переглядываниях вскипала злоба. Бормотание переросло в нарастающий гул.

Теперь настал черед Маргериты. Они с Альфонсиной переглянулись, и я поняла, что сейчас что-то произойдет. И украдкой прикрыла ладонью расставленные против лиха два пальца. Предчувствие сжало сердце с такой силой, что стало трудно дышать. Подрагивая, как пугливый кролик, Маргерита трусливо взглянула на Лемерля.

— Ну? — в нетерпении бросила Изабелла.

Маргерита разинула рот и тут же беззвучно его закрыла. Альфонсина смотрела на нее с плохо скрываемым презрением. Наконец Маргерита, не отрывая взгляда от Лемерля, запинаясь, тихо проговорила:

— Мне снятся демоны. Они наполняют мои сны. Разговаривают со мной, когда я лежу в постели. Трогают своими огненными пальцами. Сестра Огюст дает мне снадобье, чтоб заснуть, но демоны все равно являются!

— Какое снадобье?

В наступившем молчании я, не поднимая глаз, чувствую, что Изабелла впилась в меня взглядом.

Все головы поворачиваются ко мне, я говорю:

— Средство, чтоб уснуть, только и всего. Лаванда с валерианой, успокаивает нервы. Что тут такого?

Слишком поздно понимаю, что буркнула резковато.

Мать Изабелла, приложив ладошку ко лбу Маргериты, говорит с легкой, холодной улыбкой:

— Не думаю, что отныне тебе понадобится зелье сестры Огюст. С этого дня мы с отцом Коломбэном примем заботу о тебе. Покаянием и смирением мы искореним без остатка все зло, обуявшее тебя.

И под конец, повернувшись ко мне, Изабелла произносит:

— Что ж, сестра Огюст. У тебя, как я вижу, на каждое слово есть свой ответ. Не желаешь ли и ты сделать нам какое-либо признание?

Предчувствуя опасность, я не успела сообразить, как ее избежать.

— Я... Пожалуй что нет, Матушка!

— Что? Как это «нет»? Ни единого проступка, ни единой слабости, ни единого злого деяния, ни единой черной мысли? Даже и во сне?

Наверное, мне следовало, как и остальным, что-то выдумать. Но Лемерль по-прежнему смотрел с меня, и я почувствовала, как во мне все взбунтовалось; щеки запылали.

— Я... простите, Матушка. Запамятовала. Я... не умею исповедываться прилюдно.

Мать Изабелла улыбнулась неожиданно не по-детски колюче.

— Вот как! Сестра Огюст обладает правом тайной исповеди? Публичное признание ниже ее достоинства. Ее грехи остаются лишь между нею и Всевышним. Она без посредников общается с Господом.

Альфонсина прыснула. Клемент и Жермена переглянулись с ухмылкой. Маргерита набожно возвела очи к небу. Хихикнула даже Антуана, во время собственной исповеди багровевшая, точно свекла. В этот момент мне стало ясно, что каждая, без исключения, сестра в этой часовне испытывает постыдно жгучее удовольствие от публичного унижения себе подобной. Стоявший позади Матушки Изабеллы Лемерль изобразил невинную улыбку, будто все происходящее вокруг не имело к нему ни малейшего отношения.

6 ♥

21 июля, 1610

Епитимией мне явилось молчание. Принудительное молчание в течение двух суток, с наставлением прочим сестрам докладывать о малейшем нарушении повеления. Для меня это не было наказанием. Признаться, я с благодарностью восприняла такую передышку. К тому же, если мои ожидания оправдаются, скоро нас с Флер здесь уже не будет. Встретимся в исповедальне после вечерни, сказал Лемерль. Я могу тебе помочь.

Он готов вернуть мне Флер. Как иначе стоило понимать его слова? Зачем иначе было бы ему рисковать, встречаться со мной? Сердце мое неистово трепетало при этой мысли, всякая осмотрительность была забыта. К дьяволу все предосторожности! Мне нужна моя дочь. Никакое даже самое тяжкое наказание не шло в сравнение с болью этой утраты. Что бы ни потребовал Лемерль от меня взамен, я с радостью бы все исполнила.

Назад Дальше