Вечная сплетница Альфонсина, получившая то же наказание, переживала его гораздо болезненней и с видом глубочайшего раскаяния, чего, к ее огорчению, никто, казалось, не замечал. В последние дни кашель у нее усилился, а вчера она отказалась от еды. Приметив симптомы, я все же надеялась, что усилившееся рвение не обострит в очередной раз ее болезнь. Маргериту, дабы исцелить от ее ночных посетителей, на месяц поставили смотреть за временем; отныне именно она должна была звонить к заутрене, спать в одиночестве на колокольне, в деревянном, подвешенном на канатах ящике, и просыпаться каждый час, чтобы вызванивать время. Сомнительно, что это могло бы ей помочь, хотя сама Маргерита, похоже, была от такого наказания в восторге. Правда, тик у нее усилился, а левый бок слегка онемел, так что при ходьбе она волочила ногу.
На нас никогда не обрушивалось столько взысканий. Наверно, более половины сестер оказались так или иначе им подвержены, начиная с повеления Антуане поститься, — что для нее было вполне жестокой карой, — и переместиться в жаркую пекарню, и кончая предписанием Жермене рыть ямы для новых отхожих мест.
Это создало меж нами непривычное расслоение на добродетельных и наказуемых. Я уловила чуть высокомерный взгляд сестры Томасины, когда мы столкнулись с ней посреди аркады, а сестра Клемент изо всех сил старалась выжать из меня хотя бы слово, правда, безуспешно.
Сегодняшний день тянулся с угнетающей бесконечностью. Я два часа проторчала в трапезной, вычищая добела блеклые стены и оттирая липкий от накопившегося жира пол. Потом помогала ремонтировать часовню, молча подносила ведра с раствором веселым, обнаженным до пояса работникам, орудовавшим на крыше. Затем последовал молебен на картофельном поле: Лемерль торжественно, помахивая кадилом, провел поминальный обряд, недополученный нашей бедной Матушкой-настоятельницей, а мне вместе с Жерменой, Томасиной и Бертой выпала малоприятная участь вскрытия свежей могилы.
Еще не было и полудня, но солнце сильно припекало, и воздух дышал зноем, когда мы шли с лопатами и совками к месту захоронения. Вскоре все уже обливались потом. Земля там песчаная и сырая, белая от солнца, но если копнуть поглубже — красная. Чуть влажная земля налипала на саван и на наши одежды, когда мы счищали песок с погребенной. Дело было нехитрое, хотя требовало определенного мужества; земля не успела как следует въесться, ее еще ничего не стоило счистить скребком. Тело было увернуто простыней, она потемнела в местах соприкосновения, и отпечатки головы, ребер, локтей и ступней четко вырисовывались на кремовом полотне. Едва это завидев, сестра Томасина чуть не лишилась чувств, но я в своей жизни насмотрелась на покойников, и сама, осторожно и с должным почтением потянулась в могилу за останками. Отягощенная налипшей землей Матушка Мария оказалась тяжелей, чем была при жизни, мне стоило труда бережно поднять ее, подтягивая за плечи. Но при всей тяжести она, казалось, вот-вот рассыплется, как вынесенная волной на берег, припорошенная песком деревяшка. Саван с нижней стороны был много грязнее, на нем явственно проступали очертания позвоночника и ребер. Вынимая Матушку из поруганного места успения, я обнаружила под ней множество черных жуков, которые, едва попав под яркое солнце, мигом втянулись в песок, как капли жаркого свинца. При виде них Берта, не удержавшись, пронзительно взвизгнула, чуть не выронив из рук свой конец ноши. Жуки метались у нее по рукаву, заползали внутрь. Альфонсина смотрела завороженно, с ужасом. Только Жермена, казалось, сохраняла хладнокровие, и она помогла мне вынуть тело из ямы; обезображенное лицо хранило невозмутимость, мускулистые плечи напряглись. Сперва запах был едва уловим, вполне переносимый, легкий, он отдавал землей и прахом, но едва мы перевернули Матушку-настоятельницу ничком, зловоние, как от протухшей свинины или нечистот, густо ударило в ноздри жутким полуденным жаром.
Напрасно я сдерживала дыхание, чтобы унять подступившую тошноту. Пот заливал глаза, струился по всему телу. Жермена прикрыла рот скомканной полой фартука, но и это не помогло, я видела, с каким омерзением она тянет труп из ямы.
Издали, зажимая нос белым платком, за нами наблюдала Мать Изабелла. Не берусь утверждать, что она улыбалась, но глаза у нее непривычно блестели, щеки пылали ярко, явно не от зноя.
Думаю, от полного удовлетворения происходящим.
Мы погребли Матушку-настоятельницу в склепе, находившемся в глубине крипты, внутри одного из многочисленных могильников, оставленных черными монахами. Могильники похожи на каменные амбары, при каждом плита для прикрытия входа, на некоторых выбиты даты, имена и надписи на латинском. Я заметила, что кое-где плиты опрокинуты, но внутрь старалась не заглядывать. Повсюду прах и песок, воздух холодный и влажный. Понятно, Матушке Марии теперь уже все равно, и это уж не моего ума дело.
После краткого отпевания сестры поднялись в часовню, я же осталась, чтобы заделать усыпальницу. На полу, чтоб не в потемках работать, стояла свеча, сбоку ведро с раствором и мастерок. Сверху доносилось пение, сестры тянули псалом. Перед глазами у меня слегка плыло; бессонные ночи, полуденный зной, зловоние, внезапный холод склепа — все это, вкупе с вынужденным голоданием, вызвало во мне тупое оцепенение. Я потянулась за мастерком, тот выскользнул из пальцев, и я поняла, что вот-вот потеряю сознание. Я прислонилась головой к стене, чтобы опереться, вдыхая запах селитры и ноздреватого камня, и тут на мгновение мне представилось, что я в Эпинале, и все во мне похолодело от внезапно накатившего страха.
В этот момент порывом воздуха из склепов задуло свечу, и я оказалась в кромешной тьме. Вмиг неукротимый ужас накатил на меня. Надо выбраться отсюда! Я ощущала, как темнота давит в спину, как мертвая монахиня скалится из своего склепа, как другие мертвецы, черные монахи, коварные в своем прахе, тянут ко мне иссохшие пальцы... Надо отсюда выбраться!
Я неуверенно шагнула вслепую и опрокинула ведерко с раствором. Склеп будто разверз передо мной свою черную пасть; я не могла уже нащупать стен. Мелькнуло дикое желание расхохотаться, взвыть. Нет, я должна выбраться отсюда! Рванувшись, я ударилась виском о каменный угол и рухнула, загремело ведро; я лежала в полузабытьи, и черные розы распускались у меня под закрытыми веками. Службы наверху я уже не слышала.
Меня обнаружила Альфонсина. К тому моменту непривычная паника прошла. Я приподнялась, села на полу, все еще плохо соображая, приложив руку к ушибленному виску. Свеча Альфонсины высветила крипту, как оказалось, неожиданно тесную, не просторней кухонного буфета, со всеми своими ладными могильниками и низкими сводами, которые зрительно и делали склеп меньше, чем он был на самом деле. Альфонсина вытаращилась на меня.
— Сестра Огюст? — резко прокатилось по склепу. — Что с тобой, сестра Огюст?
От волнения она позабыла, что говорить со мной запрещено.
Должно быть, я пришла в себя не полностью, как мне показалось сгоряча. Сперва произнесенное ею имя я не признала как свое. Я и Альфонсину не узнала, лицо ее было искажено светом свечи.
— Ты кто? — спросила я.
— Она не узнает меня! — пронзительно завопила Альфонсина. — Погоди, сестра Огюст! Я иду к тебе на помощь!
— Все в порядке, Альфонсина, — отозвалась я. Ее имя я вспомнила так же скоро, как успела забыть, а с ним вернулась и смертельная усталость. — Видно, я споткнулась, ударилась о расколотую плиту. Свеча погасла. На миг я потеряла сознание.
Но она меня уже не слышала. Бурные события последних дней, темнота склепа, эксгумация, панихида и теперь это очередное волнующее происшествие — все это не могло не сказаться на болезненном воображении Альфонсины, которую всякие страсти занимали больше, чем кого бы то ни было. К тому же вчера и Маргерита заворожила всех своими демоническими видениями...
— Ты чувствуешь? — зловеще выдохнула Альфонсина.
— Что?
—Тс-с-с! — многозначительно зашипела она. — Будто холодом повеяло!
— Ничего я не чувствую. — Я с трудом поднялась на ноги. — Послушай, дай мне руку!
Альфонсина вздрогнула от моего прикосновения:
— Ты уже давно здесь, в подземелье. Что это было?
— Ничего. Уверяю тебя. Я лежала в беспамятстве. — А ты не почувствовала... присутствие!
— Нет.
Несколько сестер сверху пялились вниз в крипту, лица расплывались в полумраке.
Пальцы Альфонсины в моей руке были холодны, как лед. Она смотрела куда-то мимо меня, на что-то за моей спиной. С упавшим сердцем я угадала признаки приближающегося недуга.
— Слушай, Альфонсина... — начала я.
— Я чувствую! — Ее всю трясло. — Он прошел прямо через меня. Этот холод. Холод!
— Ладно, ладно, — согласилась я, только чтобы сдвинуть ее с места. — Может, что-то и было. Но ничего особенного. Пошли!
— Слушай, Альфонсина... — начала я.
— Я чувствую! — Ее всю трясло. — Он прошел прямо через меня. Этот холод. Холод!
— Ладно, ладно, — согласилась я, только чтобы сдвинуть ее с места. — Может, что-то и было. Но ничего особенного. Пошли!
Я оборвала ее горячечные фантазии. Альфонсина взглянула обиженно, и мне вдруг стало весело. Бедняжка! Ведь я ей все испортила! После кончины Матушки-настоятельницы впервые за последние пять лет она словно ожила. Ее возбуждают театральные страсти: ей необходимо рвать на себе волосы, хлестать себя плетью, публично каяться. Но за каждое представление приходится расплачиваться. Она кашляет все чаще, глаза горят лихорадочным блеском, и спит почти так же плохо, как и я. Я слышу, как она ворочается в отсеке, рядом с моим, шепчет что-то, то ли молится, то ли негодует, порой скулит и выкрикивает что-то, обычно тихо и одно и то же, как молитву, повторяемую без конца, когда слова уже теряют свой смысл.
— Отец мой... Отец мой...
Я буквально поволокла ее на себе наверх по ступенькам склепа.
Внезапно ее пронзило:
— Матерь Божья! Обет молчания! Епитимья!
Я попыталась заставить ее замолчать. Но было слишком поздно. Нас уже со всех сторон обступили сестры, прикидывавшие, заговаривать с нами или не стоит. Лемерль держался поодаль. Вся эта сцена разыгрывалась явно для него, и он это понимал. Рядом с ним стояла Мать Изабелла, смотрела на нас, слегка приоткрыв рот. Что ж, все разыграно, как по нотам, со злостью подумала я. Она получила как раз то, о чем мечтала.
— Матушка, — завопила Альфонсина, грохаясь на колени на пол посреди часовни. — Матушка, виновата! Наложите на меня еще одну епитимью, сотню епитимий, если нужно, но только простите!
— Что произошло? — резко спросила Изабелла. — Что такого сказала сестра Огюст, отчего ты нарушила обет молчания?
— Матерь Божья! — Альфонсина явно входила в роль. Я поняла по ее голосу, что она почуяла внимание публики — Я ощутила это, Матушка! Мы обе! Мы обе ощутили этот ледяной холод!
И действительно, ее рука была холодна, как лед. Сопереживая, я и сама едва не похолодела.
— Что же такое вы ощутили?
— Ничего особенного! — Мне меньше всего хотелось привлекать к себе внимание, но я просто не выдержала. — Подуло из-под сводов в подземелье, только и всего. У нее нервы шалят. Она вечно...
— Молчать! — взорвалась Изабелла. Снова повернувшись к Альфонсине, она спросила: — Что ты ощутила?
— Демона, Матушка! Я ощутила его присутствие, точно порыв ледяного ветра. — Альфонсина взглянула на меня, как мне показалось, явно довольная собой. — Ледяного ветра!
Изабелла повернулась ко мне, но я пожала плечами и повторила:
— Подуло из-под сводов. У меня задуло свечу.
— Я знаю, что это было! — Альфонсину снова всю затрясло — И ты это почувствовала, Огюст. Сама сказала! — Лицо у нее перекосилось, она кашлянула раз, еще. — Подуло прямо в меня, уверяю тебя, демон вошел прямо в меня, и... — Она уже задыхалась, хватаясь за горло. — Он все еще во мне! — вопила она. — Во мне!
Забившись в конвульсиях, она стала оседать на пол.
— Поддержите же ее! — крикнула Мать Изабелла, слегка теряя самообладание.
Но удержать Альфонсину было невозможно. Она кусалась, плевалась, вопила, отчаянно брыкалась; стоило мне подойти, как она принималась неистовствовать еще пуще. Потребовались усилия троих сестер — Жермены, Маргериты и немой монахини сестры Клотильды, — чтобы ее удержать и не дать сомкнуть рот, чтобы она не прикусила язык. Но даже и при этом Альфонсина продолжала вопить, пока наконец сам отец Коломбэн не подошел к ней, не осенил ее крестным знамением, лишь только тогда она утихла, повиснув у него на руках.
Тут Изабелла спросила меня:
— О чем это она, что такое в нее вошло?
— Не знаю, — сказала я.
— Что произошло в крипте?
— Мою свечу задуло. Я споткнулась и упала.
— А сестра Альфонсина?
— Не знаю.
— Она говорит, что знаешь.
— Что поделаешь. Она вечно выдумывает. Ей важно внимание привлечь. Это все знают.
Изабеллу мой ответ не удовлетворил.
— Она пыталась мне что-то рассказать, — настойчиво твердила она. — Ты помешала ей. Что такое она могла...
— Ради Бога, об этом потом!
Я почти забыла про него: Лемерль. Рядом в узком луче света он театрально застыл с припавшей к нему Альфонсиной, ловившей ртом воздух, точно рыба, выброшенная на берег.
— Надо немедленно отвести несчастную в лечебницу. Полагаю, вы распорядитесь снять с нее епитимью? — продолжал он. Мать Изабелла не отвечала, по-прежнему глядя на меня. — Или хотя бы предпочтете получить ответ на ваш вопрос в иное удобное для вас время?
Изабелла слегка покраснела.
— Случившееся требует внимательного и тщательного расследования, — сказала она.
— Несомненно. Но только когда сестра Альфонсина будет в состоянии говорить.
— А сестра Огюст?
— Возможно, завтра?
— Но, отец мой...
— Завтра к собранию капитула уже кое-что прояснится. Уверен, вы согласитесь, что излишняя поспешность здесь неуместна.
Последовала долгая пауза. Наконец Мать Изабелла сказала:
— Быть по сему. Подождем до завтра. До капитула.
И тут я повернулась в его сторону, и вновь поймала на себе его взгляд, ясный, будоражащий. В голове стремительно пронеслось: вдруг ему известно, что произошло в крипте, не он ли сам все это подстроил, чтобы я снова оказалась в его власти... Теперь от него можно всего ожидать. Он вероломен. И слишком хорошо меня знает.
Что ж, подстроил он это, нет ли, это был повод преподать мне урок. Лемерль указал мне, что без его участия я беззащитна, что положение мое весьма ненадежно, словно я стою на истертом канате. Хочу я того или нет, без его помощи мне не обойтись. А Черный Дрозд, это я знала по прошлому, никогда задешево свои услуги не продает.
7 ♠21 июля, 1610
— Помилуй меня, святой отец, ибо я согрешила.
Наконец-то. Явилась на исповедь. О, как приятно держать ее покорную в своих руках, мою дикарку, мою хищную птицу. Я чувствую ее взгляд через решетку исповедальни, и на трепетное мгновение ощущаю и себя пойманным в клетку. Ощущение неповторимо. Слышу ее учащенное дыхание, вижу, каким громадным усилием воли она заставляет свой голос звучать ровно, произносить необходимые слова. Свет сверху из окна тускло просачивается в исповедальню, роняя на ее лицо арлекинский узор из розовых и черных квадратов.
— Неужто моя Элэ меняет свои крылья на белоснежные райские?
Я не привык к таким откровениям, к повседневным признаниям на исповеди. Мной овладевает нетерпение — отчего памятью я устремляюсь по уже заросшим тропам, которые нужно выкинуть из памяти, забыть. Возможно, она это видит; ее молчание — молчание признания, а не покаяния. И, чувствуя это, я произношу неосторожные слова, которые вырываются невольно:
— Видно, ты по-прежнему таишь обиду на меня. — Молчание. — Из-за того, что случилось в Эпинале.
Она отодвинулась от решетчатого окошка, вместо нее говорит тишина, слепая, непроницаемая. Я чувствую, как ее глаза, точно угли, жгут меня. Жар не отпускает меня полминуты. Наконец она заговорила, я знал, что заговорит.
— Мне нужна моя дочь.
Отлично. Вот оно, слабое звено в ее игре. Ей повезло, что мы не на деньги играем.
— Положение обязывает меня задержаться здесь на некоторое время, — говорю я. — Мне рискованно тебя отпускать.
— Почему?
Угадываю по голосу, что она в ярости, и мне это сладко. Я сумею совладать с ее гневом. Я воспользуюсь им. Потихоньку я подливаю масла в огонь.
— Ты должна довериться мне. Я ведь не предавал тебя, ведь так?
Молчание. Понимаю, что у нее на уме Эпиналь.
Упрямо:
— Мне нужна Флер!
— Так вот, значит, как ее зовут! Ты могла бы видеться с ней хоть каждый день. Хочешь? — Лукаво: — Должно быть, она соскучилась по матери. Бедняжка.
Ее передернуло — теперь игра моя.
— Что тебе нужно, Лемерль?
— Твое молчание. Твоя преданность.
Презрительно фыркнула, даже не рассмеялась.
— Ты спятил? Мне надо отсюда выбраться. Ты сам меня к этому подтолкнул.
— Невозможно. Не позволю, ты все мне испортишь.
— Что испорчу?
Не спеши, Лемерль. Не спеши.
— Какая тебе в этом корысть? Что ты задумал?
Ах, Жюльетта! Если б я мог тебе все рассказать! Уверен, ты бы оценила. Ты — единственная, кто смог бы оценить.
— Не сейчас, моя птичка! Не сейчас. Приходи ко мне в хижину нынче ночью, после вечерней службы. Сможешь выскользнуть из дортуара, чтоб никто не заметил?
— Смогу.
— Отлично. До скорого, Жюльетта!
— А как же Флер?
— До скорого!
Она явилась ко мне сразу после полуночи. Я сидел у своего письменного стола за чтением «Политики» Аристотеля, когда с тихим щелчком отворилась дверь. Пламя одинокой свечи озарило ее, переступившую порог, и медное золото остриженных волос.