Горожане все-таки вылезали по вечерам из своих нетопленных квартир. Уходили в клубы, в театры, попугать друг друга страшными слухами. Для возвращения по домам собирались группами и приглашали охрану — человек пять студентов, вооруженных чем бог послал. Кольца засовывали за щеку, часы в башмак. Помогало мало.
— Он, подлец, слушает, где тикает,—туда и ле
зет. Я говорю — это сердце от страха… Да разве они
честному человеку поверят!
Бандиты останавливали извозчиков, выпрягали лошадей и уводили их к себе в катакомбы.
Но —удивишь ли нас этими страхами? Театры, клубы, рестораны всю ночь были полны. Называли легендарные цифры проигрышей.
Утром, одурманенные вином, азартом и сигарным дымом, выходили из клубов банкиры и сахарозаводчики, моргали на солнце воспаленными веками. И долго смотрели им вслед тяжелыми голодны-
353
ми глазами темные типы из Молдаванки, подбирающие у подъездов огрызки, объедки, роющиеся в ореховой скорлупе и колбасных шкурках.
13
Быстро мчатся кони Феба,
Под уклон…
Шли, шли одесские дни и вдруг побежали быстро-быстро, обгоняя друг друга.
Открывались и закрывались клубы, театрики, кабаре.
Явились ко мне неизвестные господа средних лет и предложили «дать свое имя» какому-то «начинанию». Глубоко художественному. С горячим ужином и карточной игрой.
— При чем же я здесь?
— А вы будете считаться хозяйкой и получать
ежемесячный гонорар.
— Я же ничего не понимаю ни в карточной игре,
ни в обедах. Вы, верно, что-нибудь спутали.
Они потоптались и повысили мне гонорар.
Очевидно было, что мы совсем друг друга не понимали.
Потом они, кажется, нашли хозяйку в лице одной популярной певицы и успокоились. То есть закрывались, давали взятку, открывались, закрывались, давали взятку и т. д.
— Ваша полиция взятки берет? — спрашивала я
у Гришина-Алмазова.
— Ну что ж! Эти деньги идут исключительно на
благотворительность. Подчеркиваю: «идут»,—бодро
отвечал он.
* * *
Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев.
«Не город, а сплошной анекдот!»
Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.
— Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов
в пять.
Вздох в телефонной трубке.
— А может быть, можете в шесть? Дело в том,
что мы всегда в пять часов пьем чай…
— А вы уверены, что к шести уже кончите?
Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:
«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».
«Когда шла «Гроза» Островского с Рощиной-Ин-саровой в заглавной роли…»
«Артист чудесно исполнил «Элегию» Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».
«На пристань приехал пароход».
«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».
Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично.
Но вот маленький просвет. Приехал в Одессу наш милый редактор Ф. И. Благов и стал скликать сотрудников «Русского слова». «Русское слово» начнет выходить в Одессе. Сотрудники собрались в достаточном количестве, и дело стало быстро налаживаться.
К весне появился в городе поэт Макс Волошин. Он был в ту пору одержим стихонеистовством. Всюду можно было видеть его живописную фигуру: густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям и нужным людям и читал стихи. Читал он их не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему. Иногда войдет в какую-нибудь канцелярию и, пока там надумают доложить о нем по начальству, начнет декламировать. Стихи густые, могучие, о России, о самозванце, с историческим разбегом, с пророческим уклоном. Девицы-дактило окружали его восторженной толпой, слушали, ахали, и от блаженного ужаса у них пищало в носиках. Потом трещали машинки — Макс Волошин диктовал свои поэмы. Выглядывало из-за двери начальствующее лицо, заинтересовывалось предметом и уводило Макса к себе. Уводило, и через запертую
355
дверь доносилось густое, мерное гудение декламации.
Зашел он и ко мне.
Прочел две поэмы и сказал, что немедленно надо выручать поэтессу Кузьмину-Караваеву, которую арестовали (кажется, в Феодосии) по чьему-то оговору и могут расстрелять.
— Вы знакомы с Гришиным-Алмазовым, просите
его скорее.
Кузьмину-Караваеву я немножко знала и понимала вздорность навета.
— А я пойду к митрополиту, не теряя времени.
Кузьмина-Караваева окончила духовную академию.
Митрополит за нее заступится.
Позвонила Гришину-Алмазову. Спросил:
— Вы ручаетесь?
Ответила:
-Да.
— В таком случае завтра же отдам распоряже
ние. Вы довольны?
— Нет. Нельзя завтра. Надо сегодня и надо теле
грамму. Очень уж страшно — вдруг опоздаем!
— Ну хорошо. Пошлю телеграмму. Подчерки
ваю: «пошлю».
Кузьмину-Караваеву освободили.
Впоследствии встречала я еще на многих этапах нашего странствия — в Новороссийске, в Екатерино-даре, в Ростове-на-Дону — круглый берет на крутых кудрях, разлетайку, гетры и слышала стихи и восторженный писк покрасневших от волнения носиков. И везде он гудел во спасение кого-нибудь.
* * *
Приехал в Одессу мой старый друг М. Пробрался гонцом от Колчака из Владивостока через всю Сибирь, через большевистские станы, с донесением, написанным на тряпках (чтобы нельзя было прощупать), зашитых под подкладку шинели. Он заехал к общим знакомым, которые сообщили ему, что я в Одессе, и сейчас же вызвали меня по телефону. Встреча была очень радостная, но и очень странная. Вся семья столпилась в углу комнаты, чтобы нам не
356
мешать. Из приоткрытой двери умиленно выглядывала старая нянюшка. Все притихли и торжественно ждали: вот друзья, которые считали друг друга погибшими, сейчас встретятся. Господи! Заплачут, пожалуй… Времена-то ведь такие… Я вошла:
— Мишель! Милый! Как я рада!
— А уж я-то до чего рад! Столько пережить пришлось. Посмотрите, сколько у меня седых волос!
— Ничего подобного. Ни одного. Вот у меня действительно есть. Вот здесь, на левом виске. Пожа
луйста, не притворяйтесь, что не видите!
— Ну и ровно ничего. Буквально ни одного.
— Да вы подойдите к свету. Это что? Это, по-вашему, не седой волос?
— Ни капли. Вот у меня действительно. Вот, посмотрите на свет.
— Ну, знаете, это даже подло!
— А вам лишь бы спорить. Именно я седой.
— Узнаю ваш милый характер! Что у него —то
все великолепно, а у другого все дрянь!
Хозяева на цыпочках благоговейно вышли из комнаты.
Когда эти первые восторги встречи прошли, М. рассказывал много интересного о своей судьбе.
Человек он был глубоко штатский, помещик, пошел на военную службу во время войны. Поехал после революции в имение, там, в родном городишке, осажденном большевиками, выбран был диктатором.
— Вы, конечно, мне не поверите, так вот я, с опасностью для жизни, пронес под подкладкой приказы, подписанные моим именем.
Я посмотрела. Верно.
— Они подвезли артиллерию и так и сыпали по нас снарядами. Пришлось удирать,— рассказывал он.—Я скачу верхом через поле. Вдруг вижу во ржи два василечка рядом. Нигде ни одного, а тут два рядом. Будто чьи-то глаза. И знаете — все забыл и пушек не слышу. Остановил лошадь, слез и сорвал василечки. А тут кругом бегут, кричат, падают. А мне чего-то и не страшно было, как вы думаете, отчего мне не было страшно? Храбрый я, что ли?
Он задумался.
— Ну, а дальше?
357
— Оттуда попал на Волгу. До чего смешно! Фло
том командовал. Ничего, сражались. Помните, мне
лет пять тому назад гадалка сказала, что незадолго
до смерти буду служить во флоте. И все надо мной
смеялись: большой, толстый, и наденет шапочку
с ленточками. Вот и исполнилось. Теперь еду в Па
риж, а потом через Америку во Владивосток, обрат
но к Колчаку. Отвезу ему его адмиральский кортик,
который он бросил в воду. Матросы его выловили
и посылают с приветом.
Рассказывал, что видел в Ростове Оленушку. Она играла в каком-то театрике и очень дружно жила со своим мужем, похожим на гимназиста в военной форме. Оленушка стала убежденной вегетарианкой, варила для себя какие-то прутья и таскала кусочки мяса у мужа с тарелки.
— Да уж вы бы, Оленушка, положили бы себе
прямо,— посоветовал М.
Маленький муж покраснел от испуга:
прямо,— посоветовал М.
Маленький муж покраснел от испуга:
— Что вы! Что вы! Нельзя так говорить. Она
сердится. Она ведь по убеждению.
М. готовился в дальний путь. Торопился. Надо было скорее отвезти Колчаку разные одесские резолюции и вообще наладить связь. Он был первым гонцом, благополучно проскочившим.
Был бодр. В Колчака и белое дело верил свято.
— Возложенную на меня миссию выполню с ра
достью и самоотвержением. У меня хорошо на душе.
Одно только смущает: черный опал в моем перстне
треснул. Раскололся крестом. Как вы думаете, что
это значит?
Я не сказала, что я думаю, но темный знак не обманул. Ровно через месяц М. умер…
Ему очень хотелось увезти меня из Одессы. Кругом говорили:
«Ауспиции тревожны!»
Он уезжал на военной миноноске и обещал выхлопотать мне разрешение. Но погода была скверная, на море свирепые штормы, и я уехать не согласилась.
И столько дружеских голосов успокаивали М. на мой счет:
— Неужели вы думаете, что мы не позаботимся
о Надежде Александровне, если будут эвакуировать
Одессу!
358
— Она первая взойдет на пароход — клянусь вам
в этом!
— Да неужели кто-нибудь из нас сможет уехать,
не подумав прежде всего о ней? Даже смешно!
(И действительно, впоследствии было очень смешно, но не потому, что они позаботились…)
Рано утром разбудили меня. Холодное было утро. Синие тени лежали на бледных щеках М.
Когда будят рано в слепое зимнее утро — это всегда или проводы, или похороны, или несчастье, или страшная весть. И дрожит тело каждой каплей крови в этом мутном свете без солнца.
Синие тени лежали на щеках М.
— Ну, прощайте, еду. Перекрестите меня.
— Господь с вами.
— Теперь, наверное, ненадолго. Теперь скоро
увидимся.
Но никаких надежд на простые, милые радости не чувствовала я в этом тоскливом рассвете, привидении грядущих дней. И я повторила тихо:
— Господь с вами. А увидимся ли мы — не знаю.
Мы ведь ничего не знаем. И поэтому всякая наша
разлука — навсегда.
И мы уже больше не встретились.
Через год в Париже русский консул передал мне перстень с черным опалом.
Это все, что осталось от моего друга. Его, уже мертвого, дочиста обокрал живший в том же отеле авантюрист. Он унес все — платье, белье, чемоданы, кольца, портсигар, часы, даже флаконы с духами, но почему-то не посмел дотронуться до черного опала. Что-то в нем почувствовал.
Любопытна история происхождения этого опала.
Одно время — это было приблизительно в начале войны — я очень увлекалась камнями. Изучала их, собирала легенды, с ними связанные. И приходил ко мне одноглазый старичок Коноплев, приносил уральские благородные камни, а иногда и индийские. Уютный был старичок. Расстилал на столе под лампой кусок черного бархата и длинными тонкими щипцами, которые он называл «корцы», вынимал из коробочки синие, зеленые, красные огоньки, раскладывал на бархате, рассматривал, рассказывал. Иногда упрямился камушек, не давался корцам, бился весь в испуганных искрах, как живой птенчик.
359
— Ишь, неполадливый ! — ворчал старичок. —Ру-
бинчик-шпинель, оранжевый светик. Горячий.
— А вот сапфирчик. Вон как цветет камушек. Таусень, павлиний глазок. В сапфире важно не то, что он светел или темен, а то, когда он в лиловость впадает, цветет. Это все понимать надо.
Долгие часы можно было просидеть, переворачивая корцами холодные огоньки. Вспоминались легенды :
— Показать изумруд змее — у нее из глаз потекут слезы. Изумруд — цвет цветущего рая. Горько змее вспоминать грех свой.
— Аметист — целомудренный, смиренномудрый камень, очищает прикосновением. Древние пили из аметистовых чаш, чтобы не опьяняло вино. В двенадцати камнях первосвященника — аметист важнейший. И папа аметистом благословляет каноников.
— Рубин — камень влюбленных. Опьяняет без прикосновения.
— Александрит — удивительный наш уральский камень александрит, найденный в царствование Александра Второго и его именем названный пророчески. Носил в сиянии своем судьбу этого государя: цветущие дни и кровавый закат.
— И алмаз, яспис чистый, символ жизни Христовой.
Я любила камни. И какие были между ними чудесные уроды: голубой аметист, желтый сапфир, или тоже сапфир, бледно-голубой с ярко-желтым солнечным пятнышком. По-коноплевски — «с пороком», а по-моему — с горячим сердечком.
Иногда приносил он кусок серого камня и в нем целый выводок изумрудов. Как дети, подобранные по росту: все меньше и меньше, тусклые, слепые, как щенята. Их обидели, их слишком рано выкопали. Им еще надо было тысячелетия созревать в глубокой горячей руде.
И вот как раз во время этой моей любви к камням принес как-то художник А. Яковлев несколько опалов, странных, темных. Их привез какой-то художник с Цейлона и просил продать.
— Опалы приносят несчастье. Не знаю, брать ли? Посоветуюсь с Коноплевым.
Коноплев сказал:
— Если сомневаетесь — ни за что не берите. Вот
360
я покажу вам сейчас камушки дивной красоты, согласен чуть ни задаром отдать. Вот, взгляните. Целое ожерелье.
Он развернул замшевую тряпку и выложил на бархат один за другим двенадцать огромных опалов дивной красоты. Бледно-лунный туман. И в нем, в этом тумане, загораются и гаснут зеленые и алые огоньки: «Есть путь!», «Нет пути!», «Есть путь!», «Нет пути!». Переливаются, манят, путают…
— Задаром отдам,—повторяет с усмешкой Коноплев.
И не оторваться от лунной игры. Смотришь — тихий туман. И вдруг — мигнул огонек, и рядом другой, вздулся в пламень, затопил первый, и оба погасли.
— Задаром. Но должен упредить. Продал я это ожерелье все целиком госпоже Мартене, жене профессора. Очень ей понравилось, оставила у себя. А на другое утро присылает слугу — берите, мол, скорее камни обратно: неожиданно муж скончался, профессор Мартене. Так вот, как хотите. Не боитесь — берите, а убеждать не стану.
От коноплевских опалов я отказалась, а один из черных цейлонских решила взять. Долго вечером рассматривала его. Удивительно был красив. Играл двумя лучами: синим и зеленым. И бросал пламень такой сильный, что казалось, выходил он, отделялся и дрожал не в канне, а над ним.
Я купила опал. Другой такой же купил М.
И вот тут-то и началось.
Нельзя сказать, чтобы он принес мне определенное несчастье. Это бледные, мутные опалы несут смерть, болезнь, печаль и разлуку.
Этот — не то. Он просто схватил жизнь, охватил ее своим черным огнем, и заплясала душа, как ведьма на костре. Свист, вой, искры, огненный вихрь. Весь быт, весь лад — все сгорело. И странно, и злобно, и радостно.
Года два был у меня этот камень. Потом я дала его А. Яковлеву с просьбой, если можно, вернуть тому, кто привез его с Цейлона. Мне казалось, что нужно, чтобы он ушел, как Мефистофель, непременно тою же дорогой, какою пришел, и как можно скорее. Если пойдет по другой дороге, запутается и вернется. А мне не хотелось, чтобы он возвращался.
Второй камень А. Яковлев оставил у себя. Не
361
знаю, надолго ли, но знаю, что жизнь его тоже подхватила сине-зелекая волна, закружила и бросила в далекую косоглазую Азию.
Третий камень завертел тихого и мирного М. Как уютно текла его жизнь: мягкое кресло, костяной ножичек между шершавых страничек любимого поэта, ленивые руки, с ногтями, отшлифованными, как драгоценные камни, рояль, портрет Оскара Уайльда в черепаховой раме, переписанные бисерным почерком стихи Кузмина…
И вот — выронили ленивые руки неразрезанную книжку. Война, революция, нелепая женитьба, «диктатор в родном городишке», подписывающий чудовищные приказы, партизанская война на Волге, Колчак, страшный путь через всю Сибирь, Одесса, Париж, смерть. Разрезала черный камень глубокая трещина вдоль и поперек — крестом. Кончено.
* * *
Сбегались в Одессу новые беженцы, москвичи, петербуржцы, киевляне.
Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то — поистине талантлив русский народ! — сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.
— Мы ничего себе выехали,—блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы.—Я — первый любовник, жена — инженю, тетя Фима — гран-кокет, мамаша — в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.
Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».